Нисхождение (1/1)
Она лежала на диване, вытянув свои тонкие изящные ноги. Телесного цвета колготки, казалось, прибавляли им длины. Ему невыносимо захотелось провести по ним ладонью. Вверх-вниз. Осторожно замерев там, где начиналась черная юбка-карандаш. Внутренности крутило, он шел к этому дивану, словно на эшафот. Ноги будто бы увязали в болотной трясине. Проходила целая тысяча лет, а он все шел, шел и шел, и никак не мог оказаться рядом с ней. Она лежала с открытыми глазами и моргала настолько редко, что ему стало страшно. Почему-то очень и очень страшно. - Мама, - позвал он, но она не ответила, а лица ее так и не коснулась жизнь. Он наконец подошел, опустившись на колени возле дивана. – Мамочка, - снова позвал он, и она снова не ответила, вперив взгляд во что-то, чего он не видел. И никто кроме нее не видел. За окном был белый день, но в гостиной их дома было тускло и темно. Неуютно. Он с какой-то опаской огляделся, чувствуя себя героем фильма ужасов. Блудный сынок возвращается из Парижа, прямиком на похороны отца, что внезапно покончил с собой, выбрав для этого соответствующий утес - грозный и мрачный, как и сам край, где все они проживали, и находит мать в таком состоянии. Она выглядит либо помешанной, либо умирающей. Ему страшно. Что с ней сделали?.. Кто? Он снова озирается вокруг. Это не ее гостиная, нет. Это его… Она у него дома. Внутри все холодеет. Ее не должно здесь быть. Она должна уйти. Немедленно! Пока… - Мама, ты должна уйти, - он поднимается с колен и садится рядом, невольно касаясь коленом ее бедра. Это ощущение отзывается в нем вспышкой ужаса и невыносимого стыда. Что из них сильнее, он не определил бы. – Слышишь?.. Уходи! Уходи! – он переходит на крик, но крик тонет в пространстве, а горло начинает больно саднить. Он хватает ее за предплечья и трясет с такой силой, что ее голова начинает мотаться взад и вперед, словно шея совсем не держит ее. Ее немигающие глаза все еще открыты, и в какой-то момент ему начинает вериться, что перед ним всего лишь муляж. Кукла в человеческий рост. Паника в нем усиливается. – Мама, поговори со мной… скажи мне хоть слово! – он уже умоляет. Слезы сами собой текут по щекам, словно ручьи аммиака. Ему больно. Болит горло, болят глаза, голова, сердце, даже кожа… даже ногти и кончики волос. - Почему ты такая?.. Кто сделал это с тобой? – ответ падает на него, словно угрюмое басское небо. Он ведь забыл, что вспомнил. Он уже обвинил кого-то …кого-то другого, кого-то еще. Но мир снова перевернулся, и он вместе с ним. Она вдруг моргнула и посмотрела прямо на него пустыми остекленевшими глазами. В них не было ни жизни, ни разума. В них не было ничего, что бы он узнавал. Ее самой больше не было. - Прости меня… мама, - он падает лицом ей на грудь. Ее сердце ровно бьется под темно-зеленой блузкой. Дыхание чуть приглушилось под его тяжестью, но она жива. И он счастлив, внезапно счастлив какой-то тупой неправдоподобной эйфорией. Он безумен… как и она. Но разве это так уж плохо?.. Так ведь им обоим будет лучше. Так они хотя бы смогут находиться рядом. Так они больше не причинят друг другу боли. Она не оттолкнет, а он будет рядом. Всегда. Он поднимается вместе с ней, притягивает, прижимает ее к себе. Она безвольно висит у него на руках. Ему снова страшно. Ему жаль. Но жаль уже не так сильно. Не так больно. Он ведь хотел… Нет-Нет. Он не хотел. Ничего такого, никогда. Он любил ее, он очень любил ее… но ничего такого! Никогда! Он бы понял, он бы почувствовал… Он целует ее в лоб, непроизвольно покачивая на руках. Она смотрит и не видит его. Эйфория сменяется ужасом. Он чувствует, как ладони становятся липкими, словно от крови. - Мама, очнись! – крик снова увязает в воздухе, а горло хочется разорвать изнутри. ?Это все ты… это сделал ты!? Где-то вдалеке звонит мобильник. Он должен взять трубку… - Ответь хоть что-нибудь… кивни, если слышишь, - она никогда не услышит. - Я прошу тебя, - ему хочется вскочить с места и убежать, но он словно прикован к тому самому дивану, где рвал на ней белье, где насильно раздвигал ее ноги. Он останется здесь навсегда… они останутся. Ему вдруг хочется, чтобы она приласкала его. Как раньше, когда ничего этого не было, когда они просто были теми, кем были. Стены съезжались и разъезжались вокруг них. Он отчетливо слышал их треск и… звук мобильника, да. Его собственная слишком громкая рифовая мелодия. Он слышал, гладя себя ее руками. Какими-то узловатыми и холодными, словно старые высохшие ветки. Он целовал, целовал… целовал. Она ведь больше не очнется. Он больше не причинит ей боли. Он… Ён подпрыгнул на кровати, испустив отчаянный сиплый выдох. Он обхватил голову руками, искренне планируя раздавить черепную коробку. Дикая боль в голове не шла ни в какое сравнение с тем, что он испытывал от вполне себе приличной утренней эрекции. Ему давно отменили либидоблокаторы, и он на коленях умолял себя поверить в то, что теперь молодой мужской организм просто брал свое и приснившийся сон не имеет к этому никакого отношения. Но мокрые от бессильных и злых слез глаза явственно говорили ему об обратном. Он чувствовал себя грязным, словно его изваляли в навозе. Грязным, липким, совершенно отвратительным. Он не убивал своей невесты, но он сделал вещь куда более омерзительную. И он тонул, медленно и мучительно шел ко дну. А проклятое истерзанное сердце все еще не желало останавливаться, словно назло ему, словно в наказание, которого он так жаждал. Жаждал. Но это было уже слишком. Видеть такие сны – было слишком. Потерять родную мать, спрятавшись за балдахином собственных кошмаров – было слишком. Он заслуживал тюрьмы, людского презрения и ненависти всей своей семьи, он заслуживал смерти… но не этих снов. Этой пытки он вынести не мог. Он ломался под настойчивым напором собственного подсознания, которое, по всей видимости, лучше знало, чего он на самом деле достоин. Ему было страшно, и он бы хотел пойти к ней, но не мог. И вряд ли теперь уже когда-нибудь сможет. Утянуть ее вместе с собой на дно – последнее чего бы он хотел. Сердце снова заныло в груди, и Ён привычно прислушался к кардиомониторам. Но никаких звуков не последовало. Он тревожно оглядел руки. Он не был ни к чему подключен. Ну конечно, твою мать. Он был полторы недели как выписан. Но список лекарств меньше не стал. Он стабильно принимал все, что прописано, и постоянно терялся в пространстве. Да и двухмесячное пребывание в дурке таки сумело оставить на нем свой неизгладимый след. Неизгладимый настолько, что ему все еще казалось, что он там. Ён снова близоруко осмотрелся. Его комната, слава всем богам. Даже постельное белье он постелил темное, чтобы никак не напоминало больничное. Он тяжело поднялся с кровати, преодолевая резь в глазах. Басовый риф любимой группы в который раз порвал и его мобильник, и его слух. Надо бы сменить дебильную мелодию. Он встал и поперся в душ, еле переставляя ноги. Он был в аду. И ад страстно любил его каждый прожитый день. Безумно-утопический день. Ему звонили, и он не брал трубку, ему писали, но он не отвечал. К нему стучались, но он не открывал. Дядя, Хавьер, Майте, новая симпатичная следачка. Иньяки. Ён был в шоке, слушая под дверью, какое он дерьмо, но средний братец все же не поленился припереться, заботливо оставив на крыльце пакет с фруктами и его любимым с детства молочным коктейлем. Среди череды бесконечных визитеров не было только ее. Но разве можно было винить ее за это? Она звонила, но он не мог даже голоса ее слышать. Он ответил лишь на одно смс, потому что она слишком сильно волновалась. Ему было жаль ее. И когда она писала, а не говорила, наваждение уходило, и он снова чувствовал себя ее потерявшимся где-то сыном. Как раньше, когда он сматывался из дома на пару недель, забыв предупредить ее. Она бесконечно ругалась в смсках, а он читал с улыбкой, зная, что дома его кто-то ждет. Этого ощущения было не забыть. Этого ощущения он сейчас хотел больше всего на свете. Он дыхнул на запотевшее от пара зеркало. Душ не помог. Ничего не помогло и не поможет. Он вспомнил ее лицо, ее пышные белые волосы, высокую хрупкую фигуру. Она была красивой женщиной. Он позволил себе подумать об этом в последний раз. В последний раз можно было не отрицать того, что он узнал ее тогда. Какая-то его безумная часть узнала. Какая-то его безумная часть хотела, чтобы так произошло. Почему? Он не знал. Он никогда не смотрел на мать в таком ракурсе. А может, и смотрел. Сейчас он был ни в чем не уверен. Не потому ли он так часто убегал от нее. Уезжал куда глаза глядят, с сопливыми друзьями и гитарой наперевес, не звонил, не писал, заставляя изводиться по себе. Не потому ли всегда делал так, как ей не нравится, чтобы потом просить прощение и получать его… Зеркало отпотело, и он с отвращением взглянул на себя. Он всегда брился так называемой ?опасной? бритвой. Жгучий брюнет. Слишком непокорные волосы и точно такая же щетина. Обычных лезвий хватало на пару недель, чтобы затупиться. И он забил на них, заказав себе другую. Германская сталь Зингера. Разрежет гусиное перо, если подбросить его в воздухе. Он вытянул левую руку и медленно повел лезвие вдоль, он знал, как надо. Осознанно, спокойно, ни о чем, собственно, не жалея, ни о чем не страдая. Сейчас все закончится. Сейчас он освободит и себя, и ее.