Рассвет (1/2)

И Тянь действительно свой вопрос задает.

На следующий день Цзянь вновь являет мастерской свой светлый лик – Тянь даже не сомневался.

Можно было бы просто позвонить. Можно было бы позвонить еще в тот, первый день, и задать все свои вопросы. Можно было бы. Но, кажется, тогда он не был готов к ответам – и не уверен, готов ли сейчас.

Будет ли он готов вообще хоть когда-нибудь?

И ему нужно видеть Цзяня, а не только слышать, чтобы понять. Чтобы распознать нужное там, где за словами будет скрываться что-то другое, что-то большее.

Актер из Цзяня не то чтобы бездарный, но Тянь давно научился его читать.

Он дает Цзяню час. Час на то, чтобы он по десятку раз ткнулся носом в каждый угол мастерской, чтобы вывалил на Шаня поток бессмысленной болтовни и краткий – совсем, совсем не краткий – пересказ своих последних дней.

На то, чтобы Шань немного расслабился рядом с ним, чтобы смягчились углы его лица и хоть ненадолго пропала жердь, впаянная в его плечи.

Тянь больше не злится, и даже если ревность и зависть все еще ядовито копошатся у него в грудине – они ревут уже не так яростно, как в тот, первый день. И это все-таки тепло – видеть, как Шань хоть немного отпускает себя, дает себе волю, пусть даже не силами Тяня.

В целой ночи размышлений тоже был свой смысл.

Разговор с Хао Ши немного отрезвил его и наглядно продемонстрировал, что Тянь опять какого-то черта сконцентрировался на себе, утонул в гнилой и никчемной жалости к себе – тогда как важен здесь не он.

Совсем не он.

Сейчас Тянь почти уверен, что понимает происходящее вокруг него. Все еще остался один, очень важный вопрос – но в целом…

Не глядя больше на происходящее через призму обиженного избалованного ребенка, которому испортили праздник, он видит не повод для ревности – но повод для гордости. Потому что Цзянь не пытается что-то передать своими действиями Тяню, не пытается показать, что Шаню лучше с ними, а не с ним, не пытается ни во что Тяня носом ткнуть или причинить ему боль – пусть даже вполне заслуженную.

Не только для Тяня здесь ключевое – Шаня защитить.

А в том, что защищать его нужно от Тяня, виноват только сам Тянь – и он не может винить Цзяня за недоверие, за настороженность, даже если они друзья. Тем более потому, что они друзья.

Тянь ведь и сам себе не доверяет.

Но остается один вопрос.

– Почему сейчас?

Именно его Тянь и задает, когда выходит на улицу, и пальцы бессознательным заученным жестом цепляются за зажигалку в кармане – а Цзянь предсказуемо выходит за ним следом спустя каких-то пару минут.

– Догадался, да? – хмыкает Цзянь, зябко поводя плечами, а потом тянется к пачке, все еще зажатой в руке Тяня.

Цзянь курит редко и только в моменты, когда нервы сбоят особенно сильно, отказываясь работать в штатном режиме, так что Тянь хмурится.

Но сигарету ему все-таки вытаскивает и помогает прикурить.

Щелк.

Секундная вспышка огня гаснет, оставаясь тлеть призрачным отпечатком на кончике сигареты, и на секунду Тянь чувствует себя этой сигаретой.

Вспышка рыжего огня.

Тление.

Полусуществование пустым выжженным фильтром, раздавленным чьим-то ботинком.

Смешно.

– Мне помогли, – признает Тянь, но Цзянь ничего не спрашивает, только затягивается – искра призрачного тления, – и кивает, скорее всего, без слов понимая, о ком речь.

Какое-то время они в тишине курят и дым путается в кустистых облаках где-то над ними – на смену херачащему солнцу пришел херачащий дождь. Наконец, Цзянь говорит, выдыхая сизой горечью и не глядя на Тяня.

– Работа по удаленке какое-то время прокатывала, но, если я не вернулись в течение двух недель, меня выгонят.

Черт возьми.

Тянь знал про удаленку, и знал, что Чжань уехал из города еще несколько недель назад – было довольно странно, что эти двое, приклеенные друг к другу давно и надежно, расстались так надолго. Помнится, Тянь даже спросил однажды, не случилось ли у них чего – но Цзянь только отмахнулся, а Тянь, слишком сосредоточенный на себе и своих проблемах, больше не спрашивал.

Вот такой вот он распиздатый друг.

Черт.Возьми.

И ведь Чжань сам объявился в мастерской всего-то позавчера – но это тоже Тяня не насторожило. А он, наверное, как раз за Цзянем и приехал.

Цзянь же какого-то хера продолжает ошиваться здесь.

Хотя Тянь прекрасно знает, какого.

И Цзянь, мысли которого явно текут в схожем направлении, тут же подтверждает это:

– Я вижу, что с ним сближаетесь, и я… – но сбивается на половине фразы, проглатывая остаток судорожно, и Тянь заканчивает вместо него.

– Хотел убедиться, что он в порядке. Поэтому пришел сам и подослал Чжаня с Хао Ши.На мгновение-другое Цзянь затихает, переводя взгляд на Тяня и странно, нечитаемо смотрит на него.

Проходит секунда.

Другая.

Быстрые и острые капли дождя разбиваются об асфальт перед ними – кап-кап-кап, – пока Цзянь наконец не разбивается за ними следом. В его песочных глазах дождевая влага копится океанской солью, и он смаргивает ее часто-часто, лихорадочно, не позволяя пролиться.А после выдыхает хрипло, бессильно. Тихо просит, едва не скуля:

– Прости, – но Тянь только качает головой и стекает по стене вниз, на тротуар; едва на тротуар не рушится.

Это было предсказуемо, ожидаемо. Тянь же понял, понял гораздо раньше, чем осознал. Понял несколько дней назад, когда Цзянь появился на пороге мастерской. Понял несколько недель назад, когда Цзянь впервые просил – не доломай его.

Тянь понял.

Пусть ему и хватило ебучей смелости осознать только прошедшей ночью.

И все равно одно слово Цзяня ему – шрапнелью по искалеченной сердечной мышце. До кровоточащего рубца.

Потому что одно это слово подтверждает тысячу мыслей, тысячу догадок.

Тысячную часть миллионных оттенков гнилья внутри Тяня.

Вот только просить прощения Цзяню не за что – но у Тяня все слова застревают в горле и, сколько бы он ни сглатывал, снова, и снова, и снова, не выходит протолкнуть наружу ни одно из них. Остается только безнадежно уткнуться лицом в ладони, уперев локти в расставленные колени.

Спустя пару секунд он слышит, как Цзянь опускается рядом, еще пара секунд – и его шелестящий, чуть дрожащий голос доносится сбоку.

– Я боюсь, Тянь.

– Я тоже, – с трудом, но все же заставляет себя сказать Тянь, когда удается справиться с булыжниками в глотке. Потому что хотя бы это он должен Цзяню.

За все.

За годы дружбы. За собственное мудачество. Честность – минимум, которым Тянь может ответить. А потом он добавляет, все так же не отрывая лица от рук; спрашивает о том, что волнует его сейчас сильнее всего:

– Ты же видел нас. Тогда. Он был счастлив?

На этот вопрос Цзянь отвечает сразу, без колебаний и сомнений, чуть хрипло – но твердо, будто это одна из немногих вещей, ответ на которую он знал всегда.

– Был.

Тянь кивает, все еще не решаясь встретиться взглядом с миром вокруг себя. Есть еще один вопрос. Вопрос, ответ на который ему, скорее всего, не сможет дать никто, кроме него самого – но Тянь не уверен, что собственная попытка ответить не обернется атомными бомбардировками локального масштаба.

Ты Хиросима для моей Нагасаки, – мог бы сказать Тянь Шаню, но на самом деле это должно звучать так:

Я атомная бомба для твоей Хиросимы.

– Как думаешь, я могу… – голос срывается в тремор, едва не в вой, и Тянь сглатывает, сглатывает, заставляя себя говорить: – Опять…

– Возможно, – понятливый Цзянь милостиво обрывает его попытки, и продолжает, звуча куда мягче, с оттенком той жалостливости, которую Тянь не выносит – но сейчас его не хватает даже на раздражение из-за этого. –Вопрос в том, не сбежишь ли ты еще раз.

И Тянь не знает.

У Тяня опять нет блядского ответа.

Он хотел бы отбить уверенным…

не сбегу

…вот только никакой ебучей уверенности в нем нет.

Поэтому Тянь говорит другое – констатация очевидного за неимением других вариантов.

– Он заслуживает лучшего. И это никогда не был я.

– Объективно – нет, – не спорит Цзянь, звуча чуть жестче, но добавляя с легким вздохом. – Для него – был.

Наконец, Тянь все-таки отрывается от собственных рук и несколько раз моргает, прогоняя плавающие пятна перед глазами и пытаясь сконцентрироваться на собственных ладонях. Смотрит на них – но видит почему-то другие. Видит не-свои мозоли и не-свои выпирающие костяшки, которые всегда хотелось прикусить, зализать. Видит не-свои три шрама на указательном пальце. Те, которые он пересчитывал бы снова, и снова, и снова.

Истории о которых слушал бы до истлевания вечности.

…но на деле так и не узнал, как они появились.

Блядь.

– Я все сделаю для него, – хрипит Тянь то немногое, в чем уверен, пока перед глазами вновь – лишь его руки и его шрамы. Лишь его собственное, изъеденное и едва дышащее. – И если это все сводится к тому, что мне нужно его отпустить…

– Однажды это уже не сработало, – неожиданно твердо обрывает его Цзянь, и Тянь шипит сквозь стиснутые зубы, бессознательно сжимая руки в кулаки.

Выплевывает ядовито, злясь исключительно на самого себя:

– Потому что я привязал его к себе силой, – но совершенно не впечатленный Цзянь в ответ только фыркает:

– Думаешь, сила сработала бы с Шанем?

На секунду-другую они замолкают, и Тянь с опаской оглядывается на слова Цзяня, вертит их, рассматривая с разных углов, препарирует.

И думает – Шань ведь позволял подступиться к себе, лишь когда Тянь пересиливать свое внутренне мудаческое, когда переставал подминать и напирать.

Думает – Шань ведь сам делал шаги вперед, лишь когда Тянь показывал остатки человеческого в себе, остатки того настоящего и искреннего, что до Шаня годами пытался задушить и уничтожить.

Остатки того, за что можно было зацепиться.

Того, что Тянь сам в себе не видел. Во что сам в себе не верил.

Но Шань?

Шань видел и верил – а ведь он не тот, кто будет верить без оснований, без фундамента, на котором эту веру можно построить. И это было гораздо больше, чем Тянь когда-либо рассчитывал получить. Больше, чем когда-либо заслуживал. Может, именно поэтому он и сбе…

Но нет, он не может об этом думать.

Не сейчас.

Не здесь.

А когда и где? – хриплым горьким шелестом спрашивает Шань в его голове, и Тянь прикрывает глаза, сжимает веки до багровых пятен, кулаки – до багровой боли.

Крепость Шаня невозможно было взять штурмом, не разрушив ее – а Тянь быстро осознал, что рушить ему не хочется.

Другой вариант – если Шань сдавал ее сам.

На условиях, которые его устраивали, выходя из сражения непобежденным.

– Прекрати решать за него, – устало выдыхает Цзянь где-то совсем рядом, где-то за сотни световых лет, и Тянь знает, что должен прекратить, знает. Просто…

Блядь.

– Я просто хочу, чтобы он был счастлив, – сипит Тянь сорванным, уставшим голосом, и, чуть приподняв голову, с удивлением замечает, как мрачные пески в глазах Цзяня едва уловимо теплеют, как его губы начинает тянуть едва уловимой мягкой улыбкой.

– Вижу личностный рост.

– Что?

– Еще несколько недель назад было только ?он нужен мне?.

Ох.

Черт.

Ладно.

И, да, Шань безусловно все еще нужен – но Тянь осознал, что это не ключевое. Никогда не было ключевым. Потому что его ?хочу?, его ?нужно?, его ?мне? – оно где-то там, на задворках, на окраинах побитых войнами городов; оно теряется в тени того, что действительно важно.

Я просто хочу, чтобы он был счастлив.

Тянь разрешает себе тихо-тихо выдохнуть.

А потом он наконец говорит это.

Говорит то, что нужно.

Говорит то, что единственно верно.

То, что прокручивал в голове снова и снова, сначала – неуверенно и забито, не зная, сколько правды в собственных мыслях, насколько способен эти мысли правдой сделать. Но после – все тверже. Все настойчивее.

Все правильнее.

Пока наконец не пришел к этой точке. К здесь и сейчас. Когда озвучить – подписать себе приговор, который на деле приговору противопоставлен.

Когда озвучить – отсечь себе пути отступления.

Потому что – куда же еще дальше-то отступать, господи?

Куда, если сам себя отступлениями и побегами загнал в угол. И в пропасть. И падает, падает в этой пропасти долбаными годами, и рушится долбаными годами, обломками в эту самую пропасть.

Хватит, Хэ Тянь.

Остановись, Хэ Тянь.

И сделай уже наконец ебучий шаг вперед.

– Ладно, – хрипит Тянь.

– Да, – хрипит Тянь.

– Я не знаю, не проебусь ли, но…

Но.

Но. Но. Но.

…фонит эхом его пропасть.

Тянь вдыхает.

И выдыхает.

– Я попытаюсь. Я буду ему тем, кем он захочет меня видеть. Если это сделает его хоть немного счастливее, – и вот оно. Наконец-то. Вслух сказанное. Обещанное.

Подписанный приговор, который не приговор.

Не-клятва, которая клятва.

Тянь наконец говорит это – и Тянь наконец может дышать.

Потому что нет никаких подписей, никаких приговоров, никаких клятв. Шань никогда от него ничего подобного не требовал.

Шань не был клеткой.

Шань был свободой.

И Тянь.Может.Дышать.

Потому что Тянь произносит то единственное, что имеет для него значения, то единственное, чего он хочет – впервые за все эти годы хочет, так хочет.

Он забыл, что это такое – хотеть.

Он устал существовать позабывшим и позабытым.

Но сейчас он вспоминает. И он дышит. И он, совершенно внезапно – живет. Там, за стеной, к которой прислонился спиной – позабытое лишь им самым, но все еще пульсирующее в чужих-родных руках его собственное сердце. И если на само сердце ему плевать – то ради рук, которые его держат…

И Тянь вдруг знает, что сказал правду. Просто знает. И сомнения остаются где-то позади, тлеют позабытой сигаретой, от которой скоро останется лишь пустой фильтр.

И когда кто-то раздавит фильтр ботинком – Тянь не окажется там, под этим ботинком.

Всего несколько произнесенных вслух слов – и наконец, наконец, абсолютная уверенность в них. И это как освобождение – всего тысячная толика нужного освобождения, но уже так много.

Много.

Много.

Наконец, глубоко-глубоко вдохнув и впервые за долгие годы почувствовал сладость воздуха, хлынувшего в легкие, Тянь оборачивается к Цзяню.

А тот опять моргает часто-часто и дышит с легким присвистом, но больше не выглядит таким несчастным, не выглядит настолько виноватым – какого черта все вокруг Тяня чувствуют вину, а он замечает это так поздно, понимает это так поздно, придает этому значение так, сука, поздно? Какого черта, если виноват только он сам?

А Цзянь смотрит на него.

А Цзяню губы тянет этой едва уловимой и надломленной, но мягкой улыбкой.

А Цзянь все еще выглядит так, будто готов оборонять и защищать до последнего того, кто дорог им обоим, пусть и по-разному – даже если оборонять и защищать придется от Тяня.

Но больше не выглядит так, будто оборонять и защищать бросится прямо сейчас.

Вместо этого он вдруг прижимает ладонь к груди и восклицает патетично, без горечи и надрыва – но со свойственной ему театральностью, по которой Тянь, кажется, успел соскучиться.

– Ах, мои дети стали таким взрослыми! Кажется, папочке Цзяню пора выпустить их из гнезда.

И этого достаточно.

И это – как благословение, как последний акт доверия, как шанс, врученный ему прямиком в руки.

Тянь впервые за долгие годы поверил словам, которые сам произнес.

И Цзянь…

Цзянь, кажется, тоже поверил.

И это ощущается не менее важным.

– Ты идиот, – категорично подводит итог Тянь, чувствуя, как все такое же позабытое – но знакомое тепло разливается под его ребрами светом по океанским волнам.

Цзянь в ответ вполне справедливо, но абсолютно беззлобно парирует, смешливо щурясь:

– Ну хоть не мудак.

И тут же, совершенно без предупреждения – как это всегда бывает с Цзянем, – вся деланно-искренняя, стоящая на контрастах легкость уходит из него, вновь уступая место серьезности. И Цзянь добавляет спешно, будто вдруг начинает бояться, что не успеет:

– Я буду звонить каждый день.

– Не сомневаюсь.

– И если ты или он не ответите хотя бы раз…

– Страшен будет твой гнев, – предельно серьезно отвечает Тянь, демонстрируя полное осознание последствий.