Молчание (1/2)
Тянь не знает, чего он ждал. Не уверен, что вообще ждал хоть чего-то.
Ожидание – функционал для тех, кому еще есть на что надеяться и во что верить. Тянь же…
Что осталось у Тяня?
Что он еще не проебал?
Поэтому Тянь просто пошел следом. Тяня протащило вперед, как преданного, потрепанного до торчащих ребер пса, которому давно уже не нужен поводок – достаточно слова, кивка, взгляда. Это даже не вызубренная, отшлифованная до острого блеска команда – это инстинкты.
Шань – его инстинкты.
Шань – все, что внутри него еще осталось.
Господи.
Тянь бы посмеялся над тем, какой он жалкий – но у него легкие до отказа забиты благоговейным молчанием, больше ни на что места нет. Да и разучился он давно уже смеяться. Скалиться только еще умеет и блевать горечью, которую кто-нибудь мог бы принять за смех.
Так что Тянь идет.
Он идет.
И идет.
И идет.
И продолжил бы идти, даже будь там, впереди, лишь маячащий скол пропасти. Даже если бы Шань остановился и махнул, мол – давай, вперед, Тянь бы не остановился. Пожалуй, даже выдохнул бы с облегчением.
Такой конец – не самый плохой вариант.
Вот только Шань никогда его к пропасти не приведет. На пропасть ему не махнет. Тянь знает это, слишком хорошо знает.
И Тянь идет за ним.
И вот оно – небо, непроницаемо черное, исколотое болюче-острыми точками; и под этим чертовым небом, благословленно-проклятым – они двое. На обшарпанной уличной скамье. В коконе своего молчания.
Тянь не знает, чего ждал.
Но он получил сверх любых своих ожиданий. Потому что буквально что угодно, что Шань согласился бы добровольно ему дать – уже было бы сверх.
И свыше.
Они ведь даже не говорят.
Они молчат. Но это то самое молчание, что оседало на плечи последние дни в мастерской; робко-ласково тыкалось мокрым носом куда-то за ухо. С той лишь разницей, что сейчас не Тянь – инициатор, что сейчас Тянь – не больной навязчивый ублюдок.
Хотя, справедливости для, Тянь всегда – больной навязчивый ублюдок.
И все-таки.
Сегодня это стало выбором Шаня – быть здесь и сейчас, рядом с Тянем. Увязнуть в этом целительном – для Тяня – молчании, которое так не похоже на ту, прежнюю тишину, что рвала ему нутро считанные недели назад. А кажется – считанные вечности. И черт знает, акт ли это благотворительности, приступ ли жалости к одному выпотрошенному, наизнанку вывернутому манекену. Стеклянно-пластиковому. С просвечивающимися как под рентгеном ребрами, за которыми – то самое, слабо пульсирующее, настоятельно в родные мозолистые руки просящееся.
Откровенно говоря, Тяню плевать. Пока Шань здесь, пока им можно дышать, пока он не выглядит так, будто его изнутри заживо сжирает, будто, стоит прикоснуться – рассыплется теми осколками, которые были тщательно, грань к грани склеены.
А Шань не выглядит.
Тянь вообще не уверен, что за все эти недели, рухнувшие на них с той самой встречи в галерее, видел Шаня настолько спокойным. Умиротворенным. Это не то спокойствие, не та абсолютная погруженность, в которую он падает, когда возится с машинами в своей мастерской. Он все еще напряжен, все еще готов оскалиться и броситься в атаку, если почует опасность. Тянь видит это в тенях на лице, делающих скулы острее нужного, в том, как длинные пальцы иногда барабанят по зажатой в них бутылке, в линии широких плеч, которая слишком стальная жердь для того, кто расслаблен и спокоен. Кому уютно.
Кто доверяет абсолютно и безоговорочно, кто не ждет каждую секунду, что под ребра прилетит заточкой – а после придется опять защищаться и раны рваные зализывать.
Когда-то Шань умел ему так доверять.
А сейчас…
Сейчас Тянь и сам себе не доверяет. Хотя, если до конца честно – никогда не доверял. Так что Шаня винить он не может. Да и не хочет.
И все-таки, Тянь замечает детали, выхватывает их мысленно и каждую восторженно прячет туда, за ребра, к пульсирующему и гнилому, в руки родные-чужие просящемуся. Выдергивает из общей картины мелочи вроде бровей Шаня, не сведенных сейчас в привычно хмурой гримасе к переносице. Вроде глаз Шаня, обращенных сейчас куда-то туда, к небу, и в глазах этих льда куда меньше обычного, ему на замену льется весенняя талая вода; у Тяня от этого щемит где-то там, где, как он думал, ничего уже не осталось.
Вроде губ Шаня, не сжатых сейчас в привычную бритвенно-тонкую, режущую линию; чуть влажных в фонарном рассеянном свете из-за того, что временами он делает глоток из своей бутылки.Заставить себя оторвать взгляд от этих чертовых губ особенно сложно – но Тянь заставляет.
Он вообще пытается не пялится слишком откровенно, не прожигать в Шане дыры своей голодной жадностью. Получается откровенно хреново – но он правда пытается.
Потому что Шань, конечно же, не позволяет себе расслабиться полностью – кто бы смог его винить? – но…
Но.
Тянь видит – Шань здесь, потому что он хочет быть здесь. Он не заставляет себя. Не принуждает. Шань здесь – и он насторожен, и он ждет, что Тянь в любую секунду проебется, и он готов к тому, что придется защищаться. Он теперь всегда к этому готов.
Но он почти не выглядит так, будто ему плохо.
Он почти не выглядит так, будто ему больно.
Почти.
Он почти не выглядит так, как Тянь обычно заставляет его выглядеть – и на секунду приходится прикрыть глаза и с силой, натужно сглотнуть, когда в голове вспыхивают картинки того, последнего раза, когда они вдвоем были на пустынной улице; когда по барабанным перепонкам бьет собственными словами, когда по сетчатке бьет литой едкой болью, которая с легкостью перекрывала тем вечером злость Шаня; когда бьет разломом Шаня, который сеткой по всему его нутру, которого не заметишь, если не знаешь, куда и как смотреть; если Шань не захочет, чтобы заметили.
Тянь думает – прости.
Думает…
прости
прости
Думает – он мог бы вечность так, речитативом и на одном дыхании, сбивая колени, и сердце, и все нутро.
простипростипрости
Вот только Шаню это не нужно. Шаню вообще слова не нужны, а поступки… Тянь пытается поступкам научиться.
Но чего стоят его попытки?
И все равно – Шань сейчас здесь, и он открыт сильнее, чем Тянь мог бы вспомнить за эти недели, пусть и броня его тоже здесь. Даже если все равно кажется, что можно было бы ощутить спаянные грани этой брони, стоит только протянуть руку – но Тянь не протягивает. Он пытается брать только то, что ему дают – но не сверх. Вряд ли он научится не нуждаться в большем, он слишком жадный мудак для этого – но он может научиться больше не требовать.
Может ведь, правда?Шань дышит медленно и размеренно, и Тянь пытается дышать в такт его грудной клетке. На раз – вдох. На два – выдох.
И он, оказывается, все еще умеет дышать.
Дышать заново учится.
И если закрыть глаза – можно представить себе, что его швырнуло обратно в прошлое. В те тихие и умиротворенные ночи-для-двоих, где было ровное спокойное дыхание, где был Шань, бессознательно льнущий к нему, ласковый и домашний, забавно морщащий нос и беззлобно ворчащий, когда Тянь дул ему в ухо и мягко смеялся. Был Шань, прячущий все свои шипы и доверительно подставляющий беззащитное горло; такой Шань, каким он показывал себя только Тяню. И был Тянь, который в своей жизни ни в чем больше не нуждался – но нихрена этого не понимал, и уж тем более нихрена не ценил.
Тянь мог бы представить себя там, в тех ночах, в их покое и в их правильности – но вместо этого он широко распахивает глаза и вновь поворачивается к Шаню.
Чтобы убедиться – вот они, окрепшие, четко очерченные бицепсы, посуровевшие черты лица, морщинки в уголках глаз, ядовитая боль – в их глубине.
Хотел бы Тянь вернуться назад, чтобы все изменить? Исправить?
Чтобы врезать самому себе и самому себе проорать – какого хера ты творишь?
Да.
Абсолютное, блядь, да.
Но почему-то он ни секунды не думает, что хотел бы вернуть того, другого Шаня, уже прирученного, безоговорочно доверяющего, опустившего свои последние стены в тот, ключевой, проебанный Тянем момент.
И дело не в том, что тот Шань ему не дорог или не важен, что его не хочется до, мать их, чернильных пятен под веками и судорожно поджимающихся внутренностей.
Дело в том, что этот Шань дорог и важен не меньше.
Этот Шань с его Арктикой в глазах, с его изломами внутри; этот Шань, который все еще читает Тяня так же легко, как и годы назад, который мог бы отомстить за себя, мог бы доломать Тяня до основания, если бы захотел – но не делает этого. Который пьет теперь чистый черный кофе – но аккуратно, шаг за шагом впускает в свою жизнь и накрывает пледом, стоит Тяню уснуть рядом с ним.
Шань, который сегодня, пока они покупали себе по бутылке пива – ощетинился, стоило Тяню сделать шаг вперед с намерением заплатить. И Тянь отступил, как не отступал когда-то в их спорах на тему денег. И у Тяня внутри что-то так явственно, ярко защемило, стало так сладко-больно от этой смеси прошлого и настоящего, что оказалось нечем дышать.
И это все еще настолько его Шань, тот самый, детально изученный, которого Тянь помнит до каждой веснушки, до каждого оттенка его вкуса.
И это – совсем не его Шань. Абсолютно незнакомый, которого узнавать, и узнавать, и узнавать бы всю следующую вечность – но почему-то он все равно не кажется чужим.
Он не казался чужим даже тогда, в первые недели после их знакомства, когда Тянь напирал и пытался подмять под себя, – а Шань огрызался, отпрыгивал, ощетинивался и сверкал когтями в ответ на любую попытку быть ближе.
Шань никогда не был Тяню чужим.
Шань никогда ему чужим не станет.
И Тяню не нужно возвращение того, его Шаня только потому, что так было бы проще. Конечно, было бы. Но Тяню не нужно проще. Тяню не нужно, чтобы Шань ради него заставлял себя вновь стать тем, кем больше не является. Годы прошли – этого невозможно отрицать. Они изменились за эти годы – этого тоже отрицать невозможно.
Тянь хотел бы быть рядом все эти годы, каждый из месяцев, дней, секунд. Хотел бы лично пронаблюдать за каждым из изменений Шаня, быть свидетелем тому, как выковывается вот этот, новый человек, быть его опорой, его стальной жердью, его всем.
Тянь хотел бы.
Но Тянь не был.
И это не то, что он может исправить.
Не первый раз Тянь осознает и признает – он может быть рядом сейчас. Он может стать этому, новому Шаню тем, кем тот захочет его видеть. Не первый раз его мысли несутся в этом ключе и приносят свою долю долгожданного облегчения, когда находят свою нишу где-то у него внутри и падают в ее, как кусочек пазла, который наконец нашел свое место.
Но это первый раз, когда не приходится игнорировать едкую горечь этих мыслей, которая всегда бок о бок с ощущением их правильности; которая обычно все равно где-то там, в затылке, отдается в черепную коробку гулкими ударами.
Боль все еще здесь, ощутимая и ядовитая, она всегда рядом с Тянем, вернее у него никого не было, – кроме одного Солнца, господи, – но она не топит, не глушит. Впервые за долгие-долгие годы получается не тонуть и не вязнуть в ней.
Потому что Шань здесь.
Потому что выбор Шаня – быть здесь.
И это – настолько больше, чем было у Тяня еще какой-то месяц. Настолько больше, чем Тянь заслуживает. Это ощущается, как его рука, – жилистая, мозолистая, знакомо-незнакомая, добровольно протянутая, – которая дает возможность удержаться на поверхности.
Тянь хотел бы вернуться в прошлое – но он не может. Тянь хотел бы исправить прошлое – но он не может.
Чего Тянь не хотел бы – так это возвращать прошлого Шаня.
Потому что любой Шань.
Его все.
И будто часть груза исчезает с его плеч – незначительная, не в сравнении с общим весом этого груза, но такая явственно ощутимая, что Тяню кажется, ему наконец, впервые за долгие-долгие годы удается распрямить плечи и глубоко вдохнуть.
Только тогда он чувствует это.
Чувствует чужой взгляд на себе.
Его интуиция, все его инстинкты давным-давно были заточены под Шаня, иногда кажется, что они были под Шаня заточены еще до того, как Тянь родился – и за годы это никуда не ушло. Не исчезло. Не могло исчезнуть, Тянь знает.
И все равно почему-то от очередного подтверждения что-то внутри расслабляется.
Медленно и осторожно, боясь спугнуть, Тянь поворачивает голову, вмазываясь во внимательные, цепкие глаза Шаня. В них сейчас нет ни айсбергов, ни тепла, только что-то изучающее, почти любопытное.
В горле странно пересыхает.
В голове штормит мыслями, пока в один момент их не обрубает абсолютным штилем.
Гнилое сердце истерит за ребрами, требует, просится – возьми, забери, пожалуйста, пожалуйста…
Но Шань уже отворачивается, вновь отдавая все свое внимание небу. И Тянь выдыхает, борясь с желанием провести ладонью по грудной клетке и убедиться, что там не кровит.
Они так и не произносят друг другу ни слова, расходясь чуть за полночь.
Эта укутанная молчанием спокойная ночь становится лучшим, что случалось с Тянем за долгие-долгие годы.
***
Такие ночи повторяются.
Тянь продолжает притаскиваться в мастерскую с ноутбуком и бумагами – Чэн продолжает смотреть на все сквозь пальцы и игнорировать такое самоуправство; справедливости для, Тянь все еще образцово выполняет свою работу.
Ну а Шань…
Шань продолжает безмолвно это позволять.
Тянь старается не приходить каждый день, в конце концов, хотя бы иногда ему нужно проводить время в офисе и встречаться с клиентами. В конце концов, ему нужно хотя бы попытаться на практике вбить себе в голову, что такое ебучее личное пространство и сраная свобода выбора. То самое, что всегда упрямо отвоевывал, силой выгрызал себе Шань – и что Тянь совершенно не умел ему давать.
То, что нормальным людям вбивать себе в голову не нужно.
Но Тянь пытается.
Тянь учится.
До Тяня медленно доходит, что продолжать приходить в мастерскую Шаня без предупреждения, заваливаться туда, как к себе, сука, домой… Ну, Тянь, конечно, козел – но он, блядь, учится им не быть.
Первое сообщение с коротким:
Я зайду завтра. Ты не против?
Стоит ему нитей нервов, натянутых оголенными проводами и сожженных, как сотни фитилей – вот только Тянь не знает, сколько динамита там, на конце, и насколько мощным будет взрыв. Надеется только, что заденет лишь его одного.
Всю ночь он ворочается и то и дело проверяет телефон в ожидании ответа, как чертов по уши вляпавшийся подросток.
Но, хоть глотку и сворачивает в воронку от мысли о коротком, прицельно бьющем ?нет? на вспыхнувшем экране – это ожидание все равно не ощущается, как что-то плохое. Возможно, потому что Тяню теперь в принципе есть, чего ждать. И от этого что-то жесткое, зарубцевавшееся внутри едва уловимо смягчается.
Шань так не отвечает.
Следующим утром, когда Тянь переступает порог мастерской, знакомо оббитый, уже почти родной – он непроизвольно задерживает дыхание, ожидая ментального хука в солнышко. Которого так и не прилетает.
Вся реакция в ответ на хриплое ?здравствуй? – это чуть дернувшееся плечо Шаня, сосредоточенно копающегося в очередной рухляди. Мол, понял, принял, заебись.
Но когда Тянь, решивший, что это можно принять за согласие-приглашение, подходит ближе – ему путь преграждает вытянутая в сторону рука. Тянь моргает. И еще раз моргает. Только после того, как пальцы Шаня начинают нетерпеливо шевелиться, выдавая легкое раздражение – до Тяня доходит.
Вытащив из держателя бумажный стаканчик – крепкий черный, его новая константа, – он аккуратно вкладывает его в длинные сильные пальцы. Шань тут же делает долгий, почти нетерпеливый глоток, выдыхает, и, отставив стаканчик, опять сосредотачивается на работе.
За это время он ни разу даже не смотрит на Тяня.
А у Тяня в грудной клетке все равно что-то щемит так сильно, что едва удается проглотить болезненный выдох. Потому что их взаимодействие в эти секунды кажется настолько рутинно-привычным, будто часть их обычных будней, выстроившихся за недели, и месяцы, и годы. И это почти невозможно вывезти. Это почти хуже, чем хуком в солнышко.
С той лишь оговоркой, что на самом деле во многие, многие разы лучше, чем любое соплежуйно-сахарное дерьмо, которое вывихнутый мозг Тяня мог бы нафантазировать.
Вот такое, простое, рутинное, на двоих разделенное – то, что у Тяня могло бы быть все эти годы, но чего он сам себя лишил.
То, что Шань дарит ему сейчас. Просто так. Без требований и обязательств.
Как делал это всегда.
Когда Шань все-таки отрывается от двигателя и переводит на него хмурый взгляд – до Тяня наконец доходит, что он так и не сдвинулся с места и понятия не имеет, как надолго прикипел к Шаню взглядом. Так что он заставляет себя дернуть уголком губ в чем-то, похожем на излом улыбки, заставляет себя отвернуться, заставляет себя сделать шаг. И еще один. И кое-как добрести до потасканного кресла, которое уже мысленно называет своим, и рухнуть в него всем своим существом.
Та ночь ничего не меняет.
И в то же время она меняет все.
С тех пор Тянь предупреждает Шаня каждый раз, когда собирается прийти, когда потребность льется за край и пережимает дыхательные пути.
Шань ни разу на его сообщения не отвечает.
Но и ни разу из мастерской его не выгоняет. Хотя определенно мог бы. Хотя, пожалуй, должен бы.
Вместо этого Шань только кивает каждый раз отрывисто, чаще всего уже полностью погруженный в дело к тому моменту, когда Тянь приходит. Но Тянь видит. Замечает. Привычно выхватывает детали. Кажется, что с тех пор, как он начал предупреждать Шаня о своем приходе – тот стал выглядеть чуть менее настороженно-напряженным, холодно-острым. Будто теперь, когда Шань точно знает, когда именно его личная катастрофа материализуется в дверном проеме – с этим чуть проще смириться, это чуть проще вынести.Тянь ненавидит быть его катастрофой.
И он чертовски надеется, что однажды научится ею не быть.
В один из дней он замечает, что в углу на тумбочке теперь всегда ютится старый, но пушистый и теплый на вид плед, хотя Тянь больше ни разу не засыпал в мастерской. Еще в один – до него доходит, что Шань теперь делает обеды на двоих, если Тянь предупреждает его о своем приходе.
Мелочи, которые могли бы Тяня разрушить. Но вместо этого…
Вместо этого они делают с его внутренностями что-то такое, что Тянь не мог бы и за тысячу лет объяснить. Что-то такое, что Шань делал с ним всегда – просто Тянь забыл, как охуительно-разрушительно это ощущается, как сносит с ног порывами штормового ветра, как переворачивает все нутро и собирает его наново, лучшее, целее; ему требуется время, чтобы снова к этому привыкнуть. Чтобы снова научиться твердо стоять на ногах.
Чтобы Шаню не приходилось его ловить.
И еще.
Еще…
Такие ночи, как та.
п о в т о р я ю т с яЧаще всего после изматывающе длинного, тяжелого дня они просто расходятся каждый в свою сторону. Но иногда. Иногда. Шань останавливается в дверном проеме. Оборачивается. Приподнимает брови, безмолвно спрашивая.
Каждый раз Тянь надеется.
Каждый раз Тянь задерживает дыхание, как только Шань оказывается там, в этом чертовом дверном проеме.
И каждый раз что-то внутри Тяня самым охуительным способом обрывается и взлетает куда-то к поднебесной, вспарывая острыми крыльями пушистые облака, стоит Шаню остановиться.
Обычно кроме ?да? у Тяня нет для него никакого ответа. Не может быть.
Но один раз, один чертов раз Тяню все-таки приходится сказать ?нет?, как бы сильно в эту секунд он себя ни ненавидел, как бы сильно ему ни хотелось перегрызть себе глотку, только бы затолкать это ?нет? обратно. Но завтра у брата важный день. А у Тяня в сумке – еще куча документов, которые нужно проверить и оформить. И он не может брата подвести. Не может.
Хотя еще какой-то месяц назад…
Но ведь учится быть лучше, правда?
Ведь Шань будет первым, кто яростно оскалится, если Тянь признает, что собирается подставить брата из-за своих желаний. Из-за того, что нутро требует идти за Шанем следом по одному его кивку хоть до ебучего края ебучего мира.
Но даже в пятнадцать колючий, щетинящийся Шань нес ответственность за свои слова и поступки; он мог долго бежать от людей – но от ответственности не бежал никогда.
С сильным опозданием – но Тяню тоже пора бы этому научиться.
Если он хочет стать Шаню кем-то.
Если хочет хотя бы на шаг приблизиться к тому, чтобы заслужить право быть в его жизни.
Тянь знает – это все еще эгоизм, но…
Черт возьми.
Их с братом отношения никогда не были простыми – но Тянь давно отпустил детские обиды, давно перестал винить Чэна во всех своих изломах; Тянь помнит черные глаза-бусины счастливо лающего старого пса; такие знакомые глаза-бусины.
Тянь не может брата подвести.
Не имеет права.
Так что он заставляет себя сделать это. Он выдыхает короткое ?нет? – и замирает, проклиная себя за него, проклиная себя за то, что, возможно, он сейчас проебал все, потому что это же его сраный талант – проебываться в попытке не проебаться.
Шань не выглядит разочарованным, не выглядит разозленным – но Тянь все равно сбивается в объяснения, пытаясь звучать спокойно, уверенно, но зная, что его незнакомо, непривычно несет. Не может не нести.
Потому что, если не ради Шаня.
Не из-за Шаня.
То ради и из-за кого?
По мере того, как Тянь говорит, в глазах Шаня, стеклянно-равнодушных, арктических, что-то проясняется, будто ему все-таки было не плевать, будто его волновало это нет – или, может быть, Тянь просто в очередной раз принимает желаемое за действительное. Но когда янтарь знакомых радужек пусть и едва уловимо, но так знакомо, так правильно смягчается и теплеет, Тянь уверен – не кажется. Не придумал.
Шань выдыхает короткое:
– Ясно.
И это звучит все так же спокойно-выверенно, тщательно контролируемо, как звучит теперь большая часть всего, что говорит Шань. Но сейчас Тянь не слышит в этом голосе осколков льда, которые всегда направлены на него, Тяня, которые ему всю изнанку изъели в решето.
Он ни разу не был инициатором их ночных прогулок – знает, что не имеет права, знает, что должен держать себя в рамках, знает. Но как же охренительно сильно ему хочется рискнуть, выдохнуть короткое, сиплое…
Может, завтра?
…которое Тянь заставляет себя сглотнуть.
Наблюдая за тем, как Шань уходит в противоположную от него сторону, Тянь повторяет мысленно снова и снова – это не конец. Не конец. Не конец. Каждый раз, глядя в спину Шаня, ему приходится себе это повторять.
Но.
Их.
Ночи.
Повторяются.
И это – ключевое.
И эти ночи все так же – исколотое небо и молчание, рыжий затылок, в который хочется зарыться носом, брови, не сведенные к переносице в хмурой гримасе, две бутылки пива, длинные пальцы, иногда барабанящие по одной из них, уют и покой, которые селятся где-то там, в подреберье, и дают возможно на секунду почувствовать себя почти-живым.
Эти ночи похожи друг на друга, как близнецы.
Тянь без усилий различил бы их по цвету неба и вкусу воздуха, по выражениям лица Шаня, по его мимике, по тому, как ярко горели под фонарными столбами его волосы, как он взъерошивал их рассеянно или рассеянно теребил выбившуюся из футболки нитку.
Каждая ночь для Тяня – особенная.
Каждую он помнит в деталях.
О каждой мог бы написать десятитомник.