Нежность (2/2)

Молчание. Страх. Напряжение. Жажда. Боль. Боль. Боль.

А потом…

Потом что-то меняется.

Тянь не уверен, когда именно это случается. Не успевает выловить нужный момент – возможно, этого момента попросту не существует. Все происходит слишком медленно, плавно; так мягко, что смягчает что-то внутри.

Просто Тянь в очередной раз поднимает взгляд на Шаня – и вдруг осознает, что его плечи больше не кажутся такими напряженными. Что хмурая складка между бровей больше не такая острая и злая. Что движения его стали увереннее, спокойнее; крепкие, сильные руки копаются в движке заглохшего старенького автомобиля, и это похоже на волшебство – сам Тянь не смог бы сказать, что творится внутри его обожаемого байка ни после литра виски, ни с дулом пистолета у виска.

Но волшебство даже не в этом.

Волшебство в том, как Шань выглядит, насколько погруженным в свое занятие кажется; ощущение такое, будто он совсем забыл, что здесь не один, и в теории это должно задеть, обидеть – но на деле почему-то нет. На деле это почти похоже на доверие, и хотя Тянь знает, что попросту обманывает себя – на какую-то долю секунды он поддается слабости, чтобы тут же встряхнуться и вернуться к реальности.

Волшебство в том, что Тянь вдруг осознает – ему ведь и самому уже какое-то время спокойно и тихо.

Уже какое-то время он не одергивает себя каждые несколько секунд, не натягивает насильно поводок, пытаясь удержать себя от очередного проеба, не стискивает зубы и кулаки покрепче, запрещая себе возвращаться к уничтожающему – но привычному, к подначкам, к ехидству, к липким и грязным репликам, в которых правды – ни грамма, зато разрухи, разрухи, разрухи…

Разрухи столько, что хватило бы на Хиросиму и Нагасаки, никакой атомной бомбы не понадобилось бы.

Нет, страх перед тишиной не уходит полностью – но перестает быть таким абсолютным и всеобъемлющим, перестает заполнять каждый темный, мрачный угол в его сознании. Нет, напряжение не уходит полностью из Шаня – но ему, кажется, по-настоящему нравится то, чем он зарабатывает на жизнь, это его расслабляет и приносит ему покой. И как Тянь раньше-то не замечал?

Господи.

Да он же попросту никогда не смотрел.

Слишком был сконцентрирован на своих пулевых и изломах, безосновательно ставил себя в центр мира Шаня, уверенный, что каждая мысль Шаня – о нем. Каждый поступок Шаня – о нем. Каждое слово Шаня, каждое движение Шаня, каждое молчание Шаня – о нем.

Не подвергал никакому сомнению абсолютную уверенность в том, что тогда, в те три длинных, страшных дня в этой мастерской, тишина была намеренным игнорированием, была жаждой причинить боль, была местью.Тянь.Такой.Мудак.

Только он сам сделал те три дня такими страшными и длинными. Только он наполнил их ненавистью, злобой, отчаянием. Он провоцировал. Он напирал. Он нападал. То, что он сделал тогда, в уборной…

Черт возьми.

Тянь осознавал, что был сволочью – но лишь сейчас осознает, насколько.

Пальцы начинают мелко треморить, и Тянь сжимает руки в кулаки. Нутро начинает мелко треморить, заходится истеричной, ужасающей дрожью, сотрясающей внутренности, и, не выдержав, Тянь слишком шумно втягивает носом воздух.

Волшебство рушится. Шань вздрагивает и резко оборачивается. Его плечи тут же напрягаются, складка между бровей заостряется, движения становятся знакомо резкими.

Приступ ненависти к себе перехватывает глотку удавкой.

Вот только взгляд Шаня тоже меняется. Едва уловимо. Для других наверняка неприметно. Опаска в прорехе его бетонных стен вытесняется беспокойством, и Тянь боится быть слишком уверенным, быть слишком обнадеженным – но все-таки заставляет себя расслабиться, заставляет напряжение лицевых мышц оплыть воском, заставляет притихнуть тремор внутри, натягивая нити нервов.

Может, это и эгоцентрично приятно – мысль о том, что Шаню все еще не плевать, что Шань все еще умеет о нем беспокоиться.

Но Тяню так отчаянно хочется для него чего-то светлого, чего-то ясного; хочется, чтобы он расслабился, чтобы ушло напряжение. Если для этого нужно, чтобы Шань забыл о его присутствии – ладно. Он может с этим смириться.

Может, черт возьми.

И он не будет заставлять Шаня переживать беспричинно. Не будет манипулировать, не будет упиваться его сочувствием. Он может хотя бы попытаться быть не настолько мразью, как есть на деле.

В конце концов, это, кажется, работает – взгляд Шаня опять закрывается, захлопывается на все замки, и Тянь чувствует в равной степени разочарование и облегчение. Хотя он все еще не уверен, скользнуло ли в этот взгляд беспокойство – или ему опять пригрезилось. Желаемое за действительное.

Отведя взгляд чуть в сторону, Шань облизывает губы – Тянь ничего не может поделать с тем, что жадно отслеживает мимолетное движение его языка; движение кадыка, когда он следом сглатывает.

– Ты говорил, что будешь работать, – отвлекшийся и дезориентированный, Тянь не сразу понимает, что голос ему не почудился.

– Я и работаю, – сипло отзывается он с секундной заминкой.

– Нет, ты пялишься на меня.

На лице Шаня – ни одной лишней эмоции, в его голосе – ни одной лишней интонации. Но Тянь готов поклясться, что нутром ощущает ершистое, такое знакомое возмущение, табуном мурашек оседающее на коже.

Ох.

На языке вертится много реплик в ответ. От тошнотворно самодовольного и лживого:

Я смотрю, у кого-то самомнение неплохо подросло?

И до поддразнивающего:

А кто бы удержался, Солнце.Блядь, он все еще мудак, ему все еще до одури страшно; он все еще не в состоянии от этого своего внутреннего дерьма избавиться, так что приходится закусить щеку, чтобы удержать в себе, заглушить вот это сволочное, так настойчиво рвущееся наружу.

Вместо этого Тянь судорожно в очередной раз проматывает мысли одну за другой в поисках той самой, нужной, правильной, но прежде, чем успевает все обдумать, губы вдруг движутся сами собой, и он словно со стороны слышит собственный голос:

– Тебя это раздражает?

Вопрос вырывается ломко и больно, почти шепотом; Тянь отчетливо различает в собственном голое опаску, настороженность, отголоски откровенного страха.

И это настолько искренне.

Что действительно страшнее любой тишины.

– Да, – тут же резко отрезает Шань, но вдруг исправляется. – Нет, – и этого он явно от себя не ожидал.

В этот раз Тянь не может ошибаться – он слишком, слишком отчетливо, ясно видит, как на долю секунды падают все стены, обрушиваются так яростно, оставляя после себя что-то абсолютное, искреннее; искристое и чистое, как недавно выпавший снег под солнцем.

В течение какого-то мгновения Шань вдруг опять – взъерошенный, растерянный подросток, которого хочется прижать к себе и держать, держать, держать, пока он будет царапаться и рычать, пока будет пытаться силой выдрать себе свободу. Держать, пока не поймет – не обидят. Не вышвырнут. Не искалечат.

Примут и сберегут.

Стены Шаня падают, и Тянь видит – ему тоже до одури страшно. Облегчения это осознание не приносит.Но оно приносит давно позабытую нежностью, оставленную прошлому, оставленную рыжим волосам Шаня и его веснушкам, оставленную за дверью их общей квартиры, когда Тянь в последний раз переступил ее порог.

Оставленную той жизни, о которой Тянь мечтал – но которой боялся. От которой сбежал. В этой нежности нет и следа того лихорадочного и разрушительного, что жрало его годами. Того, что он обращал против Шаня все эти недели, вынуждая защищаться; что заставляло нападать и скалиться, что провоцировало наносить удар за ударом снова, и снова, и снова, плюясь ядом, попадая по всем известным болевым в попытке силой заново привязать себе.Силой вернуть воздух в свой вакуум.

Силой вернуть солнце в свою черноту.

Эта нежность совсем другая. Эта нежность всегда исцеляла – она и сейчас пытается, цепляется хрупкими, едва-едва ощутимыми пока пальцами за изломы, но этих изломов слишком много, он же весь – один сплошной излом, и вдруг становится больно, и это как перекисью на открытую рану, и хочется схватиться за грудь, и согнуться пополам, и отдышаться.

Черт возьми.

– Я попытаюсь смотреть пореже, – в голос против воли пробивается мягкость, тоже вышибая дверь из прошлого – Тянь годами этой мягкости не знал, не понимает, как ее контролировать; что делать с этой нежностью, с этой болью, как не взвыть во всю мощь легких.

Но он не воет. Он держится. Он ждет, что Шань сейчас вскипит и зарычит, как бывало в пятнадцать – вот только Шаню уже не пятнадцать. Им обоим не пятнадцать.

Бетонные стены падают обратно.

Шань вновь – оплот спокойствия и тишины, скала посреди океаном бушующих эмоций Тяня. Нежность в грудине от этого только нарастает, расцветает ярко и пышно, болью лижет рваные раны.

– Неважно, – коротко отзывается Шань, и восторг от того, какой он, сколько в нем силы, сколько в нем всего, разливается по нутру Тяня, затапливает каждый мрачный угол, дотягивается до самых кончиков пальцев.

Тогда Тянь спрашивает еще раз.

Еще раз дает выбор.

Еще раз пытается этому научиться – через страх, и боль, и отчаяние.– Хочешь, чтобы я ушел?

На секунду Шань, уже повернувшийся к нему спиной, напрягается. Его лопатки острее проступают под футболкой, и Тяню вдруг хочется, как когда-то, задрать ее вверх и проверить, не остались ли на этих лопатках шрамы от когда-то росших из них крыльев.

– Мне нужно работать, – в конце концов отвечает Шань, так и не обернувшись; добавляет: – И тебе советую заняться тем же.

В этот раз хрип удается удержать в себе.

Какое-то время Тянь продолжает бессмысленно пялится в экран ноутбука, не видя букв и цифр, и дышит, дышит, дышит; удивительно, но дышать и впрямь получается. Постепенно боль в грудине затихает, нежность сворачивается урчащим клубком на внутренностях, но окончательно никуда не уходит.

Тянь думает, что может к этому заново привыкнуть.

Хочет к этому заново привыкнуть.

***

Чернота наваливается на него.Душит.Давит.Обвивается вокруг глотки удавкой – и тянет, тянет.

Забивается в нос, заливается в рот, не давая глотнуть кислорода.

Он захлебывается чернотой.Он чернотой существует.

Он весь, до кончиков своих несуществующих пальцев – вязкая липкая смоль, спиралью скручивающая вены.

Чернота смеется над ним.Чернота скалится.

Чернота отбивается в барабанных перепонках знакомым грубоватым голосом, резонирует от осыпающихся костей.

Закопал.Закопал.Закопал.

Он пытается бежать от этого голоса.Бежать.Бежать.

Пока далекое эхо не сгнивает в пустоте.А чернота уже обретает очертания. Силуэт. Широкие плечи, длинные ноги, сильные руки. Взъерошенные волосы, на секунду разбивающие черноту рыжей вспышкой.

И он подается вперед.Он тянется за этой вспышкой.

Хочет провалиться в нее, хочет сгореть ею – но силуэт удаляется.На шаг.На еще один.Все дальше и дальше.

И он пытается крикнуть – но вместо крика его тошнит чернотой, и он растворяется, и от него ничего не остается, кроме черноты, черноты, черноты, и его больше нет, ничего нет…

Кто-то хватает его за плечо. Крепкая, надежная хватка.

Он опять осознает себя.Ощущает себя существующим.

А потом в черноту просачивается хриплое, немного беспокойное – но полное силы, мощи, все нарастающее, тянущее его куда-то вверх, вверх, вверх.

Проснись!

Чернота разбивается…

…Тянь просыпается. Судорожно хватает ртом воздух, голодно и жадно, насильно забивая легкие кислородом. Открывает глаза – по сетчатке тут же бьется светом.

Не больно – приятно.Не светом – рыжиной.

Как только Шань видит, что Тянь проснулся, то тут же резко отстраняется и убирает руку с его плеча. Все еще плохо осознавая себя, все еще ощущая, как сердце панически трепыхается в затылке, Тянь интуитивно движется вперед.

Ближе.

Ближе.

К огню в волосах. К беспокойству и разрушительной мягкости в карих глазах. Потянуться – и вцепиться в чужую ладонь, и вернуть себе ее тепло, ее надежную силу, вытащившую на поверхность; и найти пальцами знакомые шрамы, и исследовать незнакомые, как карту звездного неба, и не отпускать, не отпускать, не отпускать. Чтобы силуэт больше никогда не удалялся в черноту.

Только в последний момент Тянь успевает себя остановить.

Успевает вцепиться пальцами в подлокотники кресла так, что слышится треск ткани. Успевает сцепить зубы до скрипа, и отвесить себе ментальную оплеуху, и зажмуриться – чтобы не видеть, не видеть.

Чтобы так сильно не тащило.

Он делает глубокий вдох – вдох-вдох-вдох – и только когда сердце перестает рваться наружу, наконец вновь открывает глаза.

Шань все еще смотрит на него – от беспокойства и мягкости ничего не осталось; его взгляд опять равнодушие и холод, его бетонные стены опять отгораживают их друг от друга. И это – лучшая оплеуха. Лучший способ вернуться к реальности из тех далеких дней прошлого, когда Шань так же собой вытаскивал его из кошмаров.

Тогда Тянь не знал, каково это – равнодушие и холод Шаня. Теперь знает. Знает, черт возьми. Они не в прошлом – они здесь и сейчас, и с этим нужно наконец уже, блядь, смириться.

Но все-таки, Шань до сих пор рядом. До сих пор не ушел.

– Я в порядке, – хрипит Тянь для Шаня, ради Шаня, и ему приходится прокашляться, чтобы вернуть голосу равновесие; себе самому вернуть хотя бы каплю гребаного равновесия.

В ответ Шань хмыкает с очевидным недоверием, глаза свои чертовы чуть щурит – мнимый отголосок эмоции, – и наконец отворачивается, готовый вернуться к работе.

Ничего не говорит.

Ничего не спрашивает.

Шань вообще всегда это умел – подставить плечо, когда нужно, но не лезть глубже, не пытаться взять больше того, что дают, не ковырять ржавыми гвоздями чужое нутро. Раньше Тянь умел это ценить. Сейчас… Сейчас он тоже ценит, да.

Блядь.

Хрупко выдохнув, он оглядывается вокруг себя, пытаясь отвлечься от широкой спины перед своими глазами, от огня в волосах, которого хочется вдохнуть; выхватывает мелкие детали, фокусируя внимание на них.

Опускает взгляд.

Моргает.

Моргает.

Медленно понимает, что не только уснул, и это само по себе осознается чертовски плохо – но еще и в какой-то момент успел стащить ботинки и забраться с ногами в кресло. Черт возьми.

Тянь не делал так годами.

Тянь не делал так с тех самых пор, когда ему были все те же девятнадцать, со временем их общей квартиры, времен-для-двоих. Это всегда было интуитивным, доверительным, и всегда – таким же бессознательным, как и сейчас. Это всегда происходило только в присутствии Шаня, когда они оставались вдвоем, когда пружина внутри ослаблялась, когда получалось глубоко и ровно дышать. Когда мир вокруг исчезал – и оставались только они, только их тепло, только их улыбки, только их тишина.

Которая.Тогда.Не.Пугала.

Подсознание Тяня явно та еще мразь.Обратил ли Шань внимание? Тянь не знает.

Надеется, что нет.Надеется, что да.Тянь не планировал всего этого. Получилось слишком открыто, слишком уязвимо. Просто – слишком. Даже несмотря на кошмар, он впервые за очень, очень долгое время чувствует себя хоть немного отдохнувшим; смотрит на телефон – проспал несколько часов. Черт. Обычно для того, чтобы забыться на такое время глубоким сном-без-снов ему нужно немалое количество виски – всегда хреновый вариант с хреновыми последствиями. Не то чтобы Тянь умел думать о последствиях.

Короткий взгляд на Шаня – тот больше не смотрит на него. Конечно. Все это не должно много значить, вот только оно значит.

И говорит Тяню о нем самом так много, что он не уверен, когда будет готов столкнуться со всем этим, обдумать все это. Будет ли в принципе готов.

Медленно опустив ноги на пол, Тянь находит свои ботинки, начинает их обувать – в ту же секунду его рассеянное внимание цепляется за еще одну деталь.

Ох.

Его ноутбук. До этого лежавший на его коленях, а теперь пристроенный на стоящий рядом кофейный столик. Столик, который Тянь видит впервые в жизни. Нежность в грудине поднимает голову и смазано мурлычет; скользит к сердцу и бережно касается колотых и рваных, истекающих гнилью. Больно, чтоб его.

Забота Шаня всегда проявлялась в мелочах, о которых они потом никогда не говорили – потому что Шань никогда их не признавал.

Удивительно, как Тяня не накрыли каким-нибудь завалявшимся здесь старым, но уютным и теплым пледом. От этой мысли он почти фыркает – ощущается так мягко, что страшно, – а в следующую секунду ему в грудь что-то ударяется.

– Ешь, – слышится обрывистое; голос Шаня все такой же бесцветный, невозмутимый, и Тянь растерянно поднимает сверток, упавший к нему на колени. – Я не буду разбираться с тобой, если грохнешься в голодный обморок.

Сверток на поверку оказывается парой сэндвичей. В глотке пересыхает. Сердце принимается лихорадочно, истерично захлебываться собственным бешеным стуком, нежность сжимает его такой крепкой хваткой, что в солнышке щемит. Страшно. И больно. И восхитительно.

Забота Шаня всегда проявлялась в мелочах.

И ладно.

Ладно.

Тянь мог справиться со всем остальным, но это? Это перебор. Это пиздец. Это конечная.

Это сверхновые под ребрами и вселенные в чужих глазах. И Тяню вдруг хочется проверить, есть ли они, эти вселенные, его вселенные в тех самых глазах, но когда он поднимает взгляд, Шань все еще на него не смотрит.

Конечно же, не смотрит.

Только движения его, резкие утром, более расслабленные, уверенные днем, теперь отдают откровенной нервозностью, и вдруг становится до ужаса, пиздецки сложно убеждать себя, что это ничего не значит. Что Шань бы так – для кого угодно.

Надежда вспыхивает вновь, ярче и теплее, и это что-то гораздо, гораздо большее, чем все те больные, злые огарки, которые случались с Тянем за последние недели.

И бороться с ней теперь будет сложнее.

Захотеть бороться с ней будет сложнее.

– Спасибо, Солн… – начинает Тянь хриплым, непослушным голосом, но тут же обрывает сам себя, стоит только осознать, что именно он чуть не сказал.

Слышится громкий, металлический звук – и какое-то мгновение Тянь уверен, что с этим звуком заново разбивается что-то, успевшее в считанные секунды возродиться внутри него. Потом до него доходит – это гаечный ключ выпал из пальцев Шаня.

Потом до него доходит – это не первый раз, когда он называет Шаня так в этой автомастерской.

Прикрыв глаза, Тянь мысленно рычит на самого себя. Да, не первый – но первый, когда это было не для того, чтобы спровоцировать, чтобы вывести из себя, чтобы получить хоть какую-то, сука, реакцию; тогда он думал, что это лучше, чем ничего. Ублюдская часть его все еще так думает, но Тянь глушит ее, душит, заталкивает вглубь себя.

Это первый раз за долгие годы, когда было искренне, и тепло, и правильно. Когда нутро требовало закончить – и все еще требует.

Тянь открывает глаза. Смотрит на Шаня.

Монолит.Скала.Холод.

Только костяшки пальцев, вцепившихся в металл автомобиля, побелели так, что Тяню едва удается побороть желание подойти. И обнять. И успокоить.

У него нет права.

У него, блядь, больше ни на что нет права.

Он проебывается даже сейчас, когда делает все ради того, чтобы не проебаться.

– Спасибо, – исправляется Тянь, и в этот раз его голос тоже звучит ровно и спокойно. Он не дает больше хлынуть наружу мягкости. Или разрухе.

Коротко кивнув, но так и не обернувшись, Шань поднимает гаечный ключ и опять принимается за работу. Тянь притихает, заставляет себя исчезнуть, раствориться – вскоре плечи Шаня вновь расслабляются, и он ныряет в работу всем своим существом.

И Тянь наблюдает за ним.

Наблюдает.

Цепляется за его увлеченность, за абсолютную погруженность. Цепляется за мысль о том, насколько Шань повзрослел, о том, что теперь он – не ярость и боль, что он не ищет больше себя в драках, в выплеснутой злобе, в рычании и оскалах. Шань нашел себя. Он здесь – целиком и полностью, в этой секунде.

Шань – это уверенность. Это покой. Это тишина, которая не чужая ему, которая его не пугает. И Тянь думает, что готов ему эту тишину дарить – даже если придется снова и снова наступать себе на глотку. Одергивать себя. Бороться с собой.

Вдруг приходит особенно острое сожаление о том, что никогда не видел, как Шань рисует. Это должно быть восхитительно, упоительно. Тянь видел его работы и знает, как много в них вложено, сколько в них таланта, сколько эмоций, сколько надрыва, и боли, и света; знает, как они притягивают к себе, приковывают, и больше не отпускают.Рисунки Шаня – это не отточенная техника, не абсолютный безликий идеал. Это душа. Это красота в индивидуальных, несовершенных деталях, штрихах, мелочах.

Как сам Шань – красота в несовершенстве.

Создающая совершенство.

И Тянь вдруг так отчетливо, так ясно осознает, что действительно готов быть Шаню тем, кем он захочет.

Другом.Слугой.Цербером.

Кем угодно из тех, кто смог бы его защитить, кто был бы рядом, когда нужно, кто подставил бы плечо, не давая упасть, не давая больше бороться со всем одному – но впервые думает, что хочет этого не ради себя, не ради своих изломов и колотых, не ради того, чтобы вновь научиться дышать, чтобы было, кем жить, чтобы пепел внутри перестал так сильно горчить.

Он хочет этого, потому что это то, чего Шань заслуживает – людей рядом с ним, абсолютно ему преданных. Готовых ради него на все, подхватывающих в дюйме от земли, когда это нужнее всего.

Тянь проебал столько лет, которые у них могли бы быть, и он знает, что после такого заново заслужить доверие будет сложно.Практически невозможно.

Но он сделает ради этого все. Он до сих пор, спустя гребаные годы не до конца осознает, от чего именно сбежал тогда, той ночью – слишком страшно осознавать. Слишком больно в ту ночь возвращаться мыслями, эмоциями, всем своим существом. Но он должен – чтобы не проебаться в том же месте, чтобы не совершить ту же ошибку опять. Чтобы исправить все. И он будет пытаться – снова, снова и снова. Он будет разбивать себя в кровь и в мясо ради того, чтобы все исправить. Потому что для Шаня можно разрушить себя до основания и собрать заново тем, кем он захочет видеть – и это будет того стоить. Если для Шаня, то все что угодно будет того стоить.

Он уйдет только если Шань попросит его уйти.

А до тех пор – будет рядом.

Ради него.Для него.

Шань всегда был его слабостью – и об этом Тянь помнил всегда. О чем он забывал – так это о том, что Шань так же был его силой. Единственной силой. Без него Тянь разрушился, осыпался, оказался никем и ничем. Но это неважно.

Сейчас важно не то.

Важно то, что теперь Тянь хотел бы стать силой для Шаня.

Что-то внутри с тихим, неслышным щелчком встает на место; Тянь разворачивает сэндвичи, делает первый укус – и думает, что никогда в жизни ничего вкуснее не ел.

Что никогда в жизни ему не было больнее – и не было правильнее.

***

– Я могу прийти завтра?

Уже вечер, Шань только что закрыл автомастерскую, и теперь стоит спиной к Тяню, застывший после его вопроса. Потом оборачивается, смотрит своим непроницаемым долгим взглядом. Рыжие волосы вспыхивают пламенем, мешаясь с яркими красками заката, и Тянь думает, что продал бы душу, чтобы вечность на это смотреть.

Хотя было бы, что продавать.

Возможно, в следующую секунду Шань скажет ?нет?. Отрежет, обрубит, отсечет; махнет словом, как топором – и все закончится здесь и сейчас. А у Тяня останется один только сегодняшний день.

Так много.Так мало.

Они ведь даже не говорили почти, Тянь может по пальцам пересчитать реплики, прозвучавшие в тишине автомастерской – вот только оказалось, что проблема никогда не была в тишине. Проблема всегда была в Тяне. Что стоило только заткнуться, стоило приглушить свой мудачизм, посадить его на поводок и одергивать каждый раз, когда пытался скалить пасть – и он получил много больше, чем мог бы ожидать. Надеяться. И нежность робко постучала в двери.

И абсолютная, тотальная разруха отступила на полшага, уступая ей место, утаскивая за собой страх. Всего лишь полшага.

Так мало.Так много.

А Шань уже вновь отворачивается от Тяня, и делает шаг от Тяня, и второй, третий, и Тянь сглатывает разочарование, и боль, и отчаяние, и эту страшную мысль о том, что сегодняшний день, так много значивший для него, так много давший ему, для Шаня был ничем. И это нормально. И все в порядке – нихрена не в порядке, конечно, но это только проблема Тяня.

Один день.

Все, что у него останется.

Он думает о том, что ответа так и не получит – и это вполне себе ответ.И в тот же момент до него доносится короткое и чуть сипловатое, выбивающееся из череды холодных, бесцветных ответов Шаня:

– С тебя кофе.

Облегчением придавливает к земле и сердце щемит той самой нежностью – уже даже почти привычно; в этот раз Тянь не сдерживается, растирает ладонью грудную клетку.

Он следит за удаляющейся точкой – машиной Шаня, – пока та не скрывается за поворотом. Потом подходит к байку, бережно оглаживает блестящий чернотой бок. Переводит взгляд на небо.

Солнце уже скрылось за горизонтом и закат догорает последними лучами.

Тяню он почему-то видится едва вспыхнувшим рассветом.