Горизонт (1/2)
Руки разворачивают лежащий на коленях, сложенный вчетверо лист бумаги; пальцы бережно оглаживают истрепанные края и невесомо пробегаются по хрупким карандашным росчеркам. Свет настольной лампы тусклый, едва разбивающий падающие на землю и все сгущающиеся сумерки, но этого хватает.
Тяню хватает.
Он чувствует себя немного помешанным – много, много помешанным, ебнутым, соскользнувшим в пропасть и упившимся ее чернотой до самых краев. Это ненормально, конечно же, но Тянь привык к ненормальности.
К вечным крайностям.
К существованию на полюсах.
Прикрыв глаза, он продолжает скользить пальцами по рисунку – и в этот момент очень легко представить себе, как к этим пальцам тянутся чужие, длинные, жилистые, каждая мозоль и каждый шрам которых был изучен досконально, от и до.
Легко представить – легко почувствовать.
Жалящее тепло.
Грубую ласку.
Улыбку, спрятанную в острых углах, закованную в резкие, рваные, полные заботы движения.
Тянь мог бы остаться жить в этих секундах, с головой зарыться в самообман, как в песок – такой вариант видится почти идеальным. Сейчас он едва ли не физически может соприкоснуться с прошлым, тем прошлым, в котором было что-то светлое и целительное, в котором был Шань, и было солнце, ютящееся в его ресницах, и было его бессрочное похуй, за которым – центнер неравнодушия, тонна преданности, несколько вечностей абсолютной готовности:
Ради тебя – на все.
А еще там был зрячий – но отчего-то такой слепой Тянь, который не видел, не понимал, который держал в ладонях что-то важное и хрустальное, такое, что с легкостью вдребезги от одного неправильного движения.
Который ладони развел в стороны – и тут же прижал их к ушам, чтобы не слышать, как рушится.
Рушится.
Рушится.
…он сам.
Тянь вздрагивает, ведет головой из стороны в сторону – как глупый, промокший под дождем пес. Думать о последнем он не хочет – не о себе, пожалуйста, пожалуйстаблядь, только не о себе, – но потом возвращается взглядом к рисунку и вздрагивает. Потому что с листа бумаги на Тяня смотрит он сам.
Кто-то мог бы назвать Тяня нарциссом, и до определенной степени, пожалуй, они были бы правы, но слабости к собственному отражению в зеркале он никогда не питал.
Слишком многое видел там из того, что было тщательно скрыто от посторонних.
Слишком многое знал о себе из того, о чем предпочел бы не знать.
Там, где для других сталь в глазах была признаком силы и власти – для него она сочилась пустотой и одиночеством, истекала разрухой и гнилью. Фонила призраком жалобно хнычущего ребенка, которого уничтожил он сам, чтобы не быть больше слабым, никчемным – и только спустя годы осознал, насколько слабее и никчемнее на деле стал.
Что жалость – это по итогу все, чего заслуживает кто-то настолько жалкий.
Но Шань…
Шань видел что-то совершенно другое, он смотрел не так, как остальные – не так, как смотрел на себя сам Тянь. Шань взглянул под другим углом, с иных ракурсов, и смог найти что-то, что стоило всего.
Сейчас же, когда Тяню представился шанс увидеть себя его глазами – сердечная мышца заходится мелкой дрожью, гонит кровь по сосудам с сумасшедшей, горячечной скоростью.Тянь смотрит на себя.
Но не видит себя.
Самое удивительное и прекрасное в том, что как раз Шаня здесь, в этом самом рисунке он может увидеть отчетливо. В грубой плавности росчерков, в резкой хрупкости, в том, как вырисована линия челюсти – размашистые, острые линии, ласково смягченные в глубине.Взглянув в свои собственные глаза, Тянь видит там Шаня: вот он, одним грифелем окрыляет сталь в серебро, парой размытых линий гонит прочь одиночество, заполняет пустоту теплом; парит по поверхности радужки бликами солнца, и ведь наверняка не понимает, что эти блики – сам Шань. Что Тянь весь был – и есть, и всегда будет, – отраженный от Шаня.
Так легко оказывается представить себе, как в процессе сосредоточенно встречались у переносицы рыжие брови, как улыбались одними морщинками теплые карие глаза.
Так легко увидеть в себе Шаня.
Так сложно увидеть в себе – себя самого.
Тянь смотрит глазами Шаня на собственное лицо, впивается в него взглядом до рези под веками, и все еще не понимает. Никак не может осознать.
Почему он?
Почему я, Шань?
Против воли в его голове печатной строкой вспыхивают слова, показавшиеся бессмысленными в тот момент, когда Тянь их услышал; сейчас кажущиеся всего лишь набором букв и слов:
Иногда люди ненавидят себя сильнее, чем их мог бы ненавидеть кто-нибудь другой.
И после – еще бессмысленнее. Но почему-то – еще ярче и больнее:
Таким людям бывает сложно позволить кому-то себя любить.
Хао Ши ничего не говорила просто так, каждое ее слово было выверенным, взвешенным – сейчас Тянь осознает это как никогда отчетливо. Она бы не провела рядом с ним ни одной лишней секунды; Тянь знает это, потому что сам бы не провел ни одной лишней секунды рядом с ней.
Значит, и этих слов Хао Ши не сказала бы просто так. Она не жалеет Тяня, как Цзянь или Чэн, она не беспокоится о нем, ей плевать на его гнилую жизнь, на его полу-существование, на его изъеденный желчью, давно пошатнувшийся рассудок.
Есть один человек, о котором она заботится – и это не Тянь.
И это успокаивает.
Ей незачем врать ему, незачем приукрашивать; она не стала бы лить ему в глотку лжеспасительную приторную сладость в то время, как могла бы взорвать его подреберье одним легким нажатием на нужную болевую.
Когда ты в последний раз был наедине с собой? – спросила Хао ШИ.
И только сейчас Тянь всерьез задумывается над ответом на ее вопрос.
Когда?
Тогда Тянь сказал, что наедине с собой провел последние десять лет, но только сейчас до него медленно, с промозглым ужасом доходит, насколько омерзительной ложью были эти слова. А правда – она за Хао Ши.
Правда в том, что последние десять лет Тянь от себя бежал.
Может, он бежал от себя всю свою жизнь.
Голова опускается вниз, взгляд прикипает к рисунку, к ломанным линиям, к мягким росчеркам – к своему собственному, но такому чужому лицу. Тянь все еще не видит в этом рисунке себя.
Потому что Тянь себя не знает.
Осознание оглушает. В ушах ревом заходится океан, и Тянь моргает, когда на глаза опускается пелена, изъеденная черными точками. Это ощущается, как бетонной плитой по темечку, он даже бессознательно ощупывает рукой затылок, чтобы убедится, не испачкает ли пальцы теплая, липкая краснота.
Нет, его череп все еще цел – но то, что в нем?
Тянь не уверен.
Тянь всегда понимал, что Шань знает его лучше, чем он сам – но при этом как-то упустил из виду, что сам о себе не знает абсолютно нихрена. Можно было бы пойти сейчас к Шаню – и просить его, умолять, заклинать.
Расскажи.
Вот только портрет уже рассказывает Тяню так много, а он все еще не слышит.
Никакого ебучего права у Тяня нет на то, чтобы требовать от Шаня чего-то. Да и вообще ни на что права нет, когда речь идет о Шане. Но дело даже не в этом.
Дело в том, что даже если все еще существует хрупкий, призрачный, зыбкий шанс хоть на что-то – прежде, чем тянуться к Шаню и просить нырнуть в его темноту.
Тянь должен нырнуть туда сам.
Он и так слишком долго от этого бежал.
***
(03:56)Нужна неделя.
_(03:59)__Не убейся случайно._
Чэн, как и всегда, образчик оптимизма – губы тянет изломом от этой мысли; но зато он никогда не задает лишних вопросов.
***
Тянь стоит на заднем дворе школы, опершись спиной о ствол дерева и щуря глаза в равнодушном холоде. В считанных ярдах от него сдавленно матерится Рыжий: зажав в одной руке недоеденный сэндвич, он неловко выворачивается, второй пытаясь подцепить телефон из заднего кармана джинсов.
Почувствовав, как губы начинает покалывать наползающей улыбкой, Тянь тут же резко одергивает себя.
Это еще что за херня?
Тем временем Рыжий наконец выуживает телефон, подносит его к уху и рявкает вспыльчиво:
– Что?! – но, стоит отозваться голосу по ту сторону, и он тут же, моментально смягчается: – Да, привет, ма.
За этим так странно наблюдать – мягкий Рыжий. То есть, не мягкий, конечно, он все еще весь, с наружи – с изнанки, обросший иглами, и все-таки. Это самая мягкая его ипостась, которую Тяню приходилось наблюдать.
– Ладно, – между тем, отвечает на какую-то реплику Рыжий. Добавляет: – Понял, – и еще, чуть раздраженнее: – И так знаю! – но опять тут же сбавляет обороты и бухтит беззлобно: – Да не ворчу я.
В следующую секунду случается то, чего Тянь ожидал меньше всего; на что, в общем-то, не рассчитывал не только в этой жизни, но в следующих десяти тоже.
Потому что Рыжий улыбается.
Всего лишь короткая, мимолетная улыбка – не заметил бы, если бы не наблюдал так пристально, если бы не знал уже, куда нужно смотреть. Эта улыбка задевает уголки глаз, смягчает остроту скул. Она прячется в разгладившейся складке между бровей.
В горле пересыхает. Выдох рассыпается песком за ребрами. Сердце подскакивает вверх и заполошно бьется на месте кадыка.
Тянь разворачивается и скрывается в школе прежде, чем разрешает себе понять, что это значит.Правда.Тянь лежит на животе, зарывшись лицом в чужую подушку, освежающе пахнущую солнцем и грозой, и одним щурящимся глазом наблюдает за происходящим. Знакомые мозолистые пальцы с легкостью порхают над бумагой, рыжие брови хмурятся – так привычно и ласково, а губы сжаты в тонкую и сосредоточенную, но оплывающую мягкостью линию.
Не удержавшись, Тянь поворачивает голову вбок и улыбается – сосредоточенность тает, когда уголок губ Шаня ползет вверх в ответной улыбке. Спустя секунду он уже прикусывает нижнюю и останавливает себя, но Тянь все равно замечает.
Тепло дымчато расползается под ребрами.
Подтянув себя вперед, Тянь медленно, лениво подползает ближе, пока наконец не утыкается носом в бедро Шаня и скулит недовольно, требуя ласки.
Шань держится. Держится. Держится. Смеется – смех приятной дрожью стекает под кожу. Чужие-родные пальцы зарываются в волосы, ласково чешут за ухом, как капризного щенка; Тянь сыто, счастливо мычит.
– Я могу быть твоим личным полотном, Солнце, – урчит он хрипло, оседая легкими поцелуями-бабочками на чужом бедре, и стягивая одеяло со своей голой спины.
Самодовольно ухмыляется, когда слышит сдавленный, шумный вдох над собой.Ложь.Тянь маленький и дрожащий, и он прячется под козырьком качели на детской площадке, пока дождь зло барабанит по асфальту.
Ему страшно.
Брат только что забрал его щенка, и в глазах у него было столько холода, холода, холода, что Тяню и самому стало холодно. Брат сказал: ?Закопал?, – и Тянь поверил ему. С тех пор, как мамы не стало, брат был единственным, кому Тянь безоговорочно верил.
Разве он мог не поверить сейчас?
Под ногти Тяня забилась грязь, он ведь глупый, так что по-глупому пытался рыться в земле, ища своего щенка. Потом, конечно, понял, что ничего из этого не выйдет – мир ведь такой большой, как здесь поймешь, где именно нужно искать?
Щенок.
Просто щенок, у которого даже не было имени – Тянь не успел его придумать. Это ведь такое важное решение, нельзя принимать его впопыхах, правда?
Он решил, что придумает его завтра. Или послезавтра. Пороется в книгах, может, спросит совета у брата…
Но теперь уже поздно.
И брат стал тем, из-за кого поздно.
Глаза опять начинает жечь, и новый поток слез рвется из них водопадом – Тянь ненавидит это, ненавидит свою слабость, но ничего не может поделать, никак это остановить. Получается только зло тереть влажные щеки и зарываться лицом в коленки.
А потом кто-то легко, едва ощутимо прикасается к его плечу.
И Тянь резко, испуганно вскидывает голову.
И Тяню кажется, что он падает.
Стоящий напротив мальчишка – его возраста, у него лицо ничем не примечательное, и глаза самые обычные, карие, скучные. Зато волосы…
Его волосы вдруг вспыхивают солнцем, разбивая дождевую серость.
Тянь замирает.
Мальчишка хмурится. Его брови сведены к переносице – то ли раздражение или жалость, то ли беспокойство, так просто не поймешь. Он открывает и закрывает рот, хмурится сильнее. А Тянь смотрит – и почему-то не может оторвать взгляд.
Но потом мальчишка будто на что-то решается, и его рука медленно тянется вперед, давая время отшатнуться. Но Тянь не отшатывается, пока глупое сердце почему-то грохочет в затылке. В следующую секунду Тянь чувствует, как чужие пальцы с какой-то особой, грубоватой мягкостью прикасаются к его щеке, вытирают слезы.
Только тогда он наконец приходит в себя.
И, резко вскочив на ноги, сбегает.Правда и ложь.Холодные пальцы забираются ему под футболку, такой же холодный нос зарывается в шею – Тянь вздрагивает, чтобы тут же рассмеяться. Чтобы обхватить чужие-родные руки на своем животе ладонями, согревая их. Чтобы растаять от чужих-родных прикосновений немного – на одну тысячную, или сотую, или может, растаять целиком и полностью.
Неважно.
Никому не нужно об этом знать. Даже ему самому – не нужно.
Тянь запрокидывает голову и улыбается привычным самодовольным оскалом, заземляющим, дарящим твердую почву под ногами. Фыркает:
– С каких пор ты так боишься холода?
Шань в ответ показательно закатывает свои теплые глаза, но его чужие-родные руки только обхватывают торс сильнее. И пальцы забираются под пояс джинсов. И реальность выходит из берегов. Но Тянь загоняет ее обратно в рамки, в привычное, в стальное, и выворачивается из чужих рук, игнорируя призрачный укол боли в диафрагму.
Тянь сам обхватывает чужой торс ладонями, в отчаянной попытке вернуть контроль – и Шань позволяет ему.
А Тянь делает вид, что это позволение ему не нужно; что он не ненавидит себя за трусость.Правда.Тянь переступает порог их квартиры – и замирает в общем коридоре, завороженно глядя на кнопку вызова лифта. Страх гонит его вперед, подталкивает в лопатки настойчиво, яростно, почти вопит:
?Беги!?
И Тяню так хочется сбежать.
Там, за его спиной, в их общей постели остается спать Шань: затраханный, домашний, снесший последнюю стену из тех, которые сам возводил между ними – ради Тяня. И Тянь так этого ждал, жаждал, так надсадно об этом мечтал. Но теперь, когда получил…
Теперь он стоит в общем коридоре, и руки его дрожат, все его нутро дрожит; паника стелится по изнанке обманчиво мягким ворсом, щекочет под ребрами и нашептывает мрак сердцу.
Вечность – такое громкое слово, и Шань только что безмолвно предложил эту вечность разделить на двоих.
С Шанем ведь может быть только так.
Либо все – либо ничего.
Тянь не знает, какое оно – его все. Не знает, что придется отдать. Боится, что крохи контроля окончательно ускользнут из рук. Это страшно – не контролировать собственную жизнь. Страшно доверительно отдать ее в чужие руки и покорно ждать: то ли удавку на шею, то ли личное солнце в руки.
Вот только Солнце уже в его руках.
А удавку с шеи это Солнце годами бережно снимало.
Закрыть глаза. Глубоко вдохнуть. Ноги уже почти делают шаг вперед, туда, к кнопке лифта, к побегу… Но рука останавливает дверь за его спиной за секунду до того, как та захлопнется, и захлопнет для него последнее важное.
Тянь выдыхает.
Тянь улыбается.Ложь.
***
Он несется вперед на полной скорости.
Город сменятся городом, закат сменяется закатом и изменчивая вечность фонит перебоями, размазывается красочно-стылыми пейзажами; дни сливаются в один сплошной, бессвязный ком.
Только рваное, измученное урчание байка под ним – как константа, как истрепанный канат, привязывающий к реальности, и Тянь почти с нежностью поглаживает гладкий, блестящий чернотой бок.
Просит омертвелым шепотом, уткнувшись лбом в руль и прикрыв глаза:
Ты потерпи меня, ладно?
Скулит, как недобитая шавка:
Может, ты – все, что у меня осталось.
А байк в ответ хрипит недовольно, выплевывает очередной возмущенный рык – но терпит, продолжает мчать дальше, дальше и дальше, навстречу ветру и горизонту. Не сдержавшись, Тянь чуть скалится ему, как старому верному другу, треплет ласково по загривку-рулю и смутно осознает, что, возможно, слетает с катушек окончательно.
Но потом ему вспоминается Шань, и то, как его пальцы пробегались по грифу обшарпанной гитары; то, с какой бережностью он набрасывал себе на плечи куртку отца.
Перекидывая ногу через сидение байка, Тянь думает – Шань бы понял. Шань бы точно не посмеялся над глупыми разговорами с байком.
Мысль тепло щекочется в солнышке, и Тянь заботливо укутывает ее ладонями, старательно прячет себе под ребра; хранит как маленькую драгоценность, которых у него осталось совсем немного.
Пальцы начинают зудеть от желания достать из кармана телефон и написать очередное дурацкое сообщение на номер, успевший отпечататься под коркой, выгореть на костях. В пыльных чердаках памяти он теперь где-то там, на полке важное, и – спасительное, и, возможно, чуть дальше – разрушительное.
Тянь мог бы спросить что-нибудь глупое.
Что-нибудь о том, говорит ли Шань иногда с вещами так, будто они живые?
Бежал ли когда-нибудь Шань навстречу горизонту так, будто стоит к нему прикоснуться – и это станет ответом на все вопросы?Скучал ли когда-нибудь по кому-нибудь Шань с такой силой, что кажется, стоит сделать вдох – и изъеденные тоской легкие не выдержат напряжения, рассыплются в труху?
Один глубокий вдох – легкие в относительном порядке, существовать можно, – и Тянь включает камеру, делает фото истекающего багрянцем и копотью заката.(20:56)*прикреплена фотография*(20:56)Здесь красиво.(20:56)Тебе бы понравилось.Нутро жалобно хнычет от потребности приписать в конце привычно-непривычное, полузабытое и такое вечное – Солнце. А еще что-нибудь сентиментально-глупое, донельзя слащавое, но такое правдивое; что-нибудь, на что Шань знакомо отреагировал бы раздраженным ворчанием и румянцем, лениво ползущим на бледные щеки.Что-то вроде…(20:57)Хотя ты все равно красивее, Солнце. (не отправлено)Приходится приложить усилия к тому, чтобы удалить сообщение и спрятать телефон в карман прежде, чем он и впрямь нажмет ?отправить?.
Следом за этим Тянь все-таки заводит байк, замирает на несколько секунд, удовлетворенно слушая покой урчания, и мчит вперед, к вскрывающему глотку горизонту, к мрачнеющему на глазах лазурному небу.
Идет шестой день из тех семи, которые он попросил у Чэна; хотя, если честно, скорее поставил его перед фактом. И в каждый из этих дней Тянь продолжал писать Шаню, хотя он правда пытался не быть слишком назойливым, и не писать слишком много, и не срываться в лихорадочный бред мыслей.
Но Шань не блокировал его, Шань даже изредка отвечал, и Тянь, если начистоту, не уверен, что их переписка, такая знакомая и привычная в своей колкости, неуклюжести, хрупкой искренности между строк – не уверен, что все это не выверт его разъебанной в хлам психики.