Часть 25. (2/2)

— Не бойся. Ей богу, князь… ох, вот уморил. Ты бы видел себя — я было совсем испужался, что грохнешься тотчас оземь без чувств. И что мне делать тут с тобой? Орясиной длинной. — Он шепчет в самые губы и гладит, гладит его по плечам. А то запускает пальцы в волосы снизу, короткими ногтями царапнув загривок. Так, что по всему телу — то пожар, то озноб. Так, что князь, не сдержавшись, откидывает голову и стонет. Бесстыдно.

— Что, если Степан? Или местный лесник, что живет в сторожке чуть южнее по той вон дороге?

— Здесь только зайцы, да эти дрозды… слышишь? Саша. Поют так красиво…

— Ты точно дурной, — не получается говорить, не когда Ванины губы касаются ключицы легко, как порхают. То кончик языка трогает самую мочку… — Д-дрозд зимой не поет. Он в Африке сейчас или где-то на юге Европы. Вернется только в апреле…

— Ох… Саш… ты сам — точно дрозд.

Изворачивается как-то, выбираясь из-под руки, хватает охапку стылого снега и толкает князю точно за ворот. Тот охает от неожиданности и стоит столб столбом, пока талая ледяная вода течет по спине к пояснице.

— Ну, Жанно, держись! — и вприпрыжку за ним по рыхлым еще, неокрепшим сугробам.

Снег слишком яркий, он отражает высокое солнце и слепит глаза, а потому оба несутся вперед, точно те самые резвые дикие зайцы, петляя и ноги задирая высоко. Наверняка, со стороны это даже смешно.

Настигает его у края опушки, там, где дальше — почти дремучий лес и может быть, берлога со спящим хозяином леса. Жанно дышит громко и тяжело, упирая руки в колени. У него от мороза и бега раскраснелось лицо. Саша смотрит. Саша просто насмотреться не может.

— Князь… — Ваня шепчет, и смеются вишни-глаза. — Ты так глядишь, что становится жутко. Как будто я — твой законный трофей, и ты мечтаешь его запрятать подальше в сундук и оковать сверху железом, для верности парой амбарных замков закрепить.

Он никогда, наверное, еще не был более точен. И Горчаков смиренно опускает глаза. Он от волнения слова молвить не может. Сбивается. Очень сложно слова подыскать.

— Я никогда тебя, Вань… никогда, никому. Я ведь даже… Ваня, рассказать не сумею, что ты… к т о ты в этой жизни, какой смысл несешь для меня. Чувствуешь? Заходится… здесь, под камзолом.

Он берет его руку и к своей прижимает груди. Он стремится вернуть ровность голоса и внешнюю невозмутимость [ведь под камзолом — все равно кавардак]. Вот только всклоченные пряди волос и хмельные глаза. Ваня глядит в ответ на эту тираду серьезно. Ваня его руку накрывает своей, а после… склоняется, чтобы к запястью прижаться губами. Закрывая глаза. Растворяясь в перестуке колотящегося под кожею пульса.

Они в целом мире остаются только вдвоем.

— Никогда не оставлю тебя. Не предам. Слышишь, князь? Клянусь тебе, Саша. Сперва — ты, потом уж все остальное.

Легко морщится, должно быть, досадуя на чрезмерную важность, цветистость речей. Не открывая глаза, снова тянется за поцелуем. И ловит с готовностью рванувшие губы навстречу к нему.

И оба не сразу тихий голосок разбирают. Испуганный, тонкий и робкий:

— Князь? Александр Михайлович? Иван Иванович? Что вы?..

Она стоит почти по колено в снегу. В коротенькой шубке. К приоткрывшемуся [в испуге ли? в изумлении ль?] рту прижимает озябшие пальцы. Жанно руки опускает и шагает назад, налетая спиной на корявый ствол, который будто недавно драли когтями. Или, что вернее, Степан отесывал топором, собирая кору для растопки.

Александр оборачивается неохотно и даже лениво, надменнобровь приподняв. В его лице — только тонна презрения и раздражения. Наследник рода. Ее будущий муж. Руки убрать не спешит от того, кого в семье уж прозвали лучшим другом юного князя.

Краска медленно заливает девичье лицо. Некрасиво сползает на бледную шею.

— Чем обязаны, Анна Петровна? Вы заскучали? В такой глуши вам себя нечем занять? Право, может быть, настало время уехать в столицу? — Горчаков каждым словом хлещет, как плеткой. В кровь разбивая смертельно сжатые губы. До судороги. До синевы.

— Я только… — она моргает растерянно и с ноги переступает на ногу.

— Князь, не хами! Не видишь разве, как Анна Петровна закоченела? Должно быть, в парк отправлялась гулять, да задумалась и не туда повернула. Позвольте, сударыня, предложить вам руку. Здесь, на тропе, таких намерзло бугров, и в ваших легких сапожках на них легко поскользнуться. Давайте я вас в поместье скорей провожу, а там вместе выпьем горячего чаю…

Горчаков лишь изумленно моргает, наблюдая, как его лучший друг [трижды ха!] и та, которую ему пророчат в супруги, удаляются прочь, скрываясь за широкими стволами дерев и голыми, печальными что ли кустами.

Он и отсюда способен разглядеть, как у Жанно пылают малиновым уши, вот только внук адмирала собран и тверд. А Анна… все назад, на него, Горчакова, обернуться стремится. Вот только Ваня каждый раз пресекает, указывая в сторону куда-то рукой. Должно быть, рассказывает про зверье и поместье. Или сказки какие сочиняет для нее на ходу. Пущин — он может. Такой вот затейник, и очень ловко подвешен язык.

Александр наклоняется, чтобы в ладонь набрать горсть белого снега. Долго трет горящие щеки и лоб. Не набираясь смелости к тому, чтобы двинуться дальше. Решиться спросить у себя, что приметить успела дочь барона и что поняла? Сумеет ли Пущин во время этой короткой прогулки разум юный, неокрепший запудрить так, что та и помыслить о недостойных мотивах не сможет никак? И даже не подумает хоть словом обмолвиться родителям, няньке о странной картине, увиденной ею в лесу.