Часть 25. (1/2)

— Ваша светлость? — прислуга поутру скребется под дверью, не смея без спроса войти. Распахивают тяжелые веки немедленно оба. Переплелись, как нитки в распутанном котенком клубке. Руки-ноги затекли от долгого сна без движенья. И, кажется, онемела спина. — Александр Михайлович, батюшка князь вас потеряли. И гость ваш поутру запропал. Не отвечает на зов, и носа не кажет…

— Топаете, что бегемоты в такую-то рань. Принесло… — ворчит Горчаков, прикладывая палец к опухшим губам его Вани. Его Вани, что остатки ночи и утро так сладко спал на груди. Его Вани, что испуганно глаза-вишни таращит. И хочется больше, чем чего-то еще, склониться к ним и пить его вдосталь, им захмелеть, захлебнуться.

— Так петухи уж давно как пропели, и завтрак прошел. А вас с Иваном Ивановичем все неслышно… Позвольте? — и тихий скрип почти приоткрытой двери.

Жанно тотчас — испуганно под одеяло проворно, утыкается князю куда-то в подмышку. Забавный. Как будто не увидят его и голые пятки мужские, что торчат прекрасно наружу.

— Не позволяю! — рявкает Александр рассерженно, — уйди! И всем другим вели ни меня, ни гостя нашего не тревожить. Мы заполночь засиделись вдвоем, вспоминая Лицей и ученье. Он тоже, должно быть, покамест еще не вставал.

Ванька сдавленно хрюкает и вдруг губами ухватывает острый сосок, ладонью крепко сжимает Сашу чуть ниже. Там, где твердо уже, горячо и готово к продолжению их жаркой ночи.

— Прощения прошу, господин… — все еще из-за двери.

— Князю передай, что я приношу извинения и после сам непременно ему объясню… — Горчаков закусит кулак, глуша протяжный стон наслаждения. Бедра движутся вслед руке, что гладит, тискает, ласкает бесстыдно.

— Князь… мой прекраснейший князь…— Мы ходим по лезвию, Ваня.— И ладно… люби меня снова. Горчаков… я хочу…

И пусть у него там натерто и сбито, и все еще влажно после ночи, что была так коротка. Саша губы закрывает его поцелуем и опрокидывает, затаскивая себе на колени.

"Хочу снова почувствовать, как тебе нужен. Доказать, что я — только твой", — это то, что говорить ни один уже больше не должен. Это то, что один со стонами пьет. Это то, что другой ему вторит без единого слова.

Толкается в него осторожно, придерживая, не позволяя рвануться вперед.

— Тише… тише… давай осторожней.

— Я не хрустальный!

И устремляется навстречу ему, задохнувшись, когда Горчаков заполняет его целиком. До конца. Без остатка. Ногти вонзаются в плечи, и Саша пьет его крик, накрывая губы губами и чувствуя, как сам нестерпимо дрожит. Точно последний лист на гнущемся под ураганным ветром тополем на берегу одного из прудов там, у Лицея.

"Ваня, каждый раз с тобой — как впервые. Это наслаждение, схожее с мукой. Это глоток воды в иссушенный жаждою рот. Это первый солнечный проблеск на небе, годами затянутом тьмой. Это жизнь среди смерти, опустошения, разрухи. Это попросту все. Ты — мое все".

Позже осторожно гладит по мокрой спине и шипит, когда губы трогают ранки на плечах и на шее. Их щиплет. Кажется, сегодня ему понадобится шейный платок или рубаха с воротом слишком плотным. Впрочем, такая будет пуще всего натирать.

— Я должен выйти как-то, чтобы никто не заметил.— Пустяки. Сейчас и матушка с князем, и гости играют в карты в гостиной. Ты можешь не волноваться. Жду тебя через четверть часа внизу.

— Ох барин… — лукаво притворяется ужасно смущенным. Саша хлопает рукой чуть пониже спины. — Неужели это свидание?— Это поздний завтрак, дурак… — хохочут дружно, в обнимку рушась обратно в подушки и ворох сбитых простыней, одеял, пропахших потом, пропитавшихся семенем густо. Позже можно опрокинуть сверху пару кувшинов воды, чтобы скрыть следы преступления.

Впрочем… все это пустое.

Кто и что посмеет сказать наследному князю в собственном доме?*— Слышишь? Дрозд поет, — Жанно обнимает ствол старого дуба и жмется к нему зачем-то щекой.

Саша замечает в волосах кусочки коры, а на щеках — две царапины, как следы на снегу от полозьев. Стряхивает мусор с воротника и несколько скрученных листьев из кудрей выбирает. И где раздобыл их, когда кругом — одни лишь сугробы. Куда ни глянь, куда ни ступи.

— Ты куда из дома умчался? Не успел уследить. Отвернулся всего на секунду, а тебя уж и след простыл. Полинка на меня таращилась как на дурного, а я обыскался, и даже в комнаты бегал. После, конечно, сказала, что гость изволил удалиться на двор…

Руки. Руки тянутся к нему нестерпимо, и Александр их степенно закладывает за спину, для верности сцепляет замком.

— Там очень натоплено. Душно мне, жарко. После Лицея, где от холода зуб не попадает на зуб, так и тянет снять с себя все лишние вещи и остаться, в чем мать родила. Так ведь вот незадача — нельзя.

Иван хохочет заливисто, как колокольчик на тройке, что по заснеженной дороге несется вперед, и из-под алмазных копыт скакунов летят в стороны белые брызги. И ветер студеный — в лицо. Хорошо. Вот только на лицо опускается какая-то тень при упоминании Лицея. Но полно, князь ведь тоже ощущает неподъемную тяжесть в груди, стоит припомнить, что уже завтра батюшка велит запрягать лошадей, чтобы вернуть отроков в храм науки, учения.

А как привольно бродить здесь по заснеженным угодьям вдвоем. Не опасаясь из-за угла любопытных, подлых или завистливых взглядов…

Мысль какая-то вьется, почти поддается, но, вот незадача, ускользает из рук, когда Ванька, в Богу душу, дурилка, поднимается на цыпочки и целует, вообще не таясь. Хватает за ворот руками и дико смеется, разглядев, должно быть, у Горчакова выражение лица. На нем — наверняка и пожар сейчас, и испуг, и томление.