Часть 24. (1/2)
— Я пришел, потому что люблю тебя, Ваня.
У Жанно глаза сейчас черней ночи безлунной. И он как-то очень шумно вдохнет, опуская ресницы. Пальцы, сжимающие край одеяла, мелко-мелко дрожат.
— Я буду осторожен. Не бойся.— Я не боюсь.
Не боюсь. Как я мог бы, в своем ли ты, Саша, уме? Я столько ждал этого, мой светлейший. Я представлял, сжимая себя в темноте моей кельи бесстыдно. Толкался в ладонь или твердый матрас, закусывая зубами жестче камня подушку, чтобы не стонать на весь Лицей твое имя.
— Скажи мне это опять… — открыть глаз он не смеет. Весь их сумбурный роман — это грех. Но то, на что они сегодня решились. За это горят на кострах. И там, после смерти, их ждет только адское пекло. И пусть. Это будет потом. А сейчас только он. Такой трепетный. Такой неожиданно нерешительный, сконфуженный Саша… —Скажи, Горчаков, я молю.
— Это я тебя умоляю. Потому что я недостоин. Потому что ты, мой Жанно, ты — светило и смысл. Моя вечная мука. Ты — мой воздух, мой мир…Так пафосно, что свело бы от сладости скулы. Вот только правда. Все правда. Каждое слово. Каждый судорожный вдох, сбитый выдох.
— Горчаков, ты поэт… — протянет даже изумленно как будто и передернет плечами, точно сильно озяб.
— Я просто люблю тебя, Ваня. Так просто. Люблю тебя. Только тебя одного.
Пущин как-то часто и быстро кивает и, вскинувшись, целует, забирая весь воздух из груди и слова, что все еще бьются пульсом в запястьях и венах. "Люблю. Люблю. Я люблю..." Ему замолкнуть сейчас — это смерти подобно. Ему так страшно, как еще никогда. Но Ваня целует, и Горчаков про все забывает, он нависает над ним, языком раздвигая послушные, мягкие губы, он валит в подушки его и сверху накрывает собой. Так сладостно, так… никогда, чтобы кожею к голой коже. Чтобы ни складочки. Ни кусочка одежды. Чтобы соприкасались везде, чтобы твердая плоть скользила свободно по животу и по бедрам. И прижималась к такой же твердой плоти. Чтобы Горчаков над ним стонал, извивался. Чтобы больше... больше не мог, не смел без него. Чтобы только так… друг для друга и вместе.
"Ни одной больше фрейлины, Саша"."Пущин, ты ли это мне говоришь?"— Саша… я тебя заклинаю… прошу…— Не спеши. Дай мне тебя распробовать, Ваня. Дай мне… отдай мне всего себя целиком.— Я уже…"Я давно только твой. Неужели не видишь?"
Из горла вырывается какой-то жалобный полувсхлип-полувой, когда Горчаков ведет языком по горлу к ключицам, когда спускается к плоским темным соскам, прихватывая каждый зубами и прижимая своим языком. Его подкидывает и уносит куда-то, и Ваня свой же рот кулаком затыкает — слишком много за этими стенами ушей. А они должны быть совершенно беззвучны.
— Ваня… Ванечка… Жанно… такой…
Ваня хнычет в ладонь и дергается, как от щекотки, когда юркий язык ныряет в пупок и выводит на животе письмена. Признание в любви или еще какое послание. Целует косточки бедер и носом утыкается в пах. Горчаков, ты верно сдурел. Как же можно? Дернется, пытаясь от него уползти, но сильные руки так крепко прижимают к кровати.
— Тише, Ванечка… тише, лежи…
И там, внизу, его ртом накрывает. С отмашкой лизнет и тут же губы смыкает. Ваня бьется под ним и хрипит. Ваня простыни комкает и кулак все пуще кусает. Грызет, бьется, как птица в силках, в западне.
— Саша… Сашка… ох, что ты…
А тот ведет языком продоль темных вен. Вылизывает, самым кончиком языка, то дразнит-щекочет, то вдруг утробно рычит, как волк пред добычей, обхватывает губами и пропускает, кажется, в самое горло. Так, точно вознамерился сожрать моментально. Прямо здесь и сейчас… Хорошо… Ване так хорошо, он почти умирает. Ведь было что-то такое с Ольгой или Мари, но это как сравнить неспешную прогулку по парку с бешеной скачкой верхом, когда ветер — наотмашь в лицо, и кровь от восторга вскипает,жарко, и тесно, и хочется в небе, подпрыгнув, парить и в пушистых облаках кувыркаться.
Горячий рот из плена его выпускает лишь только затем, чтобы, князь, скользнув вверх ужом, опухшими губами прижался к губам, разделяя с ним терпкий привкус. Немножечко соли, дубовой коры и что-то пряное… никак не подыщет названия. И Горчаков тянет одну руку меж ними и сжимает там… там, где так горячо и влажно от жаркого рта и Ваниной собственной смазки. Скользнет ладонью вниз-вверх, и Пущин с готовностью толкнется навстречу. Шепнет /почти заскулит/ в поцелуй:— Давай это сделаем, Саша…
— Постой, Жанно, не спеши… нам надо что-то…. какое-то масло. Я не подумал…
— Зато подумал я за тебя… Там, в плошке, за занавескою, на окне. Наврал что-то Марте, она мне ссудила…
Князь поднимается… шатается, ноги буквально не держат. Ноги, как из соломы у того бычка, что на ярмарке весною кажут детишкам, а после сжигают на потеху толпе. Всего два шага до окна, за которым луна в половину усыпанного звездами черного неба. Окно нараспашку, перегнуться наружу, глотнуть — морозный и жесткий, обдирающий горло, как зимний снег ледяной. За спиной тревожно-предвкушающе:— Саш?..— Да, я нашел…Святый боже… Руки трясутся, и он боится на пол все расплескать, когда ставит емкость у самой кровати и окунает палец… один и второй…
— Ваня, я осторожно…
Улыбается задорно. Храбрый мальчишка. Но все же прикусит губу. Повторится:— Я не боюсь.