Часть 12. (2/2)

Скривился сконфуженно, отгоняя непрошеные воспоминания, понимая, что князь уже который раз недовольно переспрашивает что-то.

— Простите, барин. Задумался я.

— Ты уверен, что это тот самый мальчик? Ведь то, что мы видели...

— Пойдемте в мое жилище, господа. Коля сам вам поведает обо всем. Перепугался малец, но страшного над ним сотворить не успели. Спугнули вы иродов, баре... шум оне услыхали...

Невредим? Возможно ли?.. И, получается, они все же помогли, пусть и невольно, не ведая... Не отдавая отчета, сжимает так сильно княжескую ладонь, к которой отчего-то нестерпимо хочется прижаться щекою.

— Привез его к нам, мало ли... вдруг гвардейцы вернутся или решат отыскать, чтоб молчал. От греха... долго прятать его тут не получится, заметят, да и Прокофьев проныра тот еще, понимаете. Да и вы, я знал, захотите увидеть, — сбивчиво объясняет дядька, пока ведет молодых господ в свою темную каморку.

Дверца скрипит, и паренек соскакивает с шаткого табурета, шарахаясь в угол. Зыркает испуганно и настороженно исподлобья. На нем другая одежда, но лицеисты узнают и необычайную хрупкость мальчишки, и эти блестящие темные живые глаза, в которых еще недавно плескался затравленный ужас.

— Не бойся, Коля, сиди. Тебя здесь не тронут, — дядька улыбается своей особенной теплой улыбкой, и мальчик прекращает дрожать. — Это князь Горчаков Александр Михайлович, он меня за тобой и снарядил. И Иван Иванович Пущин, я тебе о них говорил.

Свет почти не пробивается сквозь крохотное оконце, и полумрак разбавляет огонек догорающей свечки. Пахнет пылью и сушеными яблоками, какими-то травами, а еще настойкой, которую дядька вечерами хлебает тихонько, пока не видит никто. Половицы скрипят, и лицеисты останавливаются нерешительно у порога.

— Мы не тронем, не бойся. Расскажи нам... — Пущин мнется и краснеет одновременно, подыскивая слова. Потому что это неловко и страшно, потому что до сих пор не поверил, — тебе на самом деле удалось?.. То есть... тебе сделали больно?

Мальчонка глотает гулко и громко, глаза опускает, заливается краской и быстро-быстро головой мотает.

— Услышали шум и ушли, бросили меня там. Я не знаю... чудо какое-то... думал, уж все. Не помню, сколько лежал... потом домой пошел.

Тянет рукава полотняной рубахи, что явно ему велика, на пальцы. Изо всех сил пытается не пялиться на все еще сомкнутые руки господ. Князь осторожно высвобождает ладонь, ближе подходит.

— Они успели... что-нибудь? Может быть, тебе к лекарю надобно?

— Нет, правда... они.. ну... это... одежду порвали, а один начал... в рот... — краснеет мучительно, начинает дрожать, заикаться, едва не плачет. — Так и бросили...

— Все, тише, успокойся... все уже хорошо. Скажи, у тебя семья есть? Работа?

— Нет у него никого, светлейший, и живет абы как, случайными заработками перебивается. Он ж ребенок считай что, всего-то тринадцать, — встревает Сазонов, разливая душистый травяной настой в пузатые глиняные кружки.

Запах душицы и мяты плывет по маленькой комнате, обволакивает покоем.

— Побудешь сколько-то у Сазонова здесь. Я покамест матушке напишу. Возможно, получится что-нибудь. Мы все решим, Коля, слово князя.

Благодарная улыбка мальчишки, ласковая ухмылка дядьки — где-то не здесь, далеко. Отчего-то сейчас снова только лишь он — одуряющий, сбивающий с ног, точно солнцем пропитанный Пущин.

"Я люблю тебя", — думает князь, понимая, что не решится вслух повторить эти слова еще очень долго. Станется, и никогда.

— У нас классы сейчас, мы пойдем, но ты ни о чем не тревожься.

Выходит первым, но его с ног сбивает метнувшийся следом Иван. Дергает за рукав, с неожиданной силой в твердую стену вжимает. Князь чувствует спиной каждую неровность грубого камня, что давит, причиняя боль. Но Ваня... но Ваня такой сейчас...

— Саша... Саша, постой...

— Куницын будет хмуриться опозданию.

— Саша, я идиот. Я раздавлен был просто, не понимал ничего. Как затмение, не я это был... все слова... Там, до прихода Сазонова. Ты ведь правду сказал тогда, на полях? Таким ведь не шутят...

Частит, точно страшась не успеть, а князю и возможности не оставляет ответить, захлебывается страхом, как водою, давится. А потом отчаянно, едва не жмурясь, обмирая от собственной безрассудности, вжимается в губы губами — терзает, покусывает, тут же зализывая крошечные ранки.

— Пожалуйста, Саша.

— Дурак. Ты такой дурак у меня.