Часть 13. (1/2)
В жилище Фомы пахнет сушеными травами, в печурке трещит огонь, и рыжий кот с драным ухом тщательно трет лапкой облезлую мордочку у порога. Тося щурится подслеповато и гордо тянет друзьям пузатую бутыль настоящего рома.
Джордж Вашингтон заказывал такой к своей инаугурации, а после Трафальгарской битвы в бочонке из-под такого же рома везли на родину тело адмирала Нельсона...
У Кюхли в глазах плещется какой-то неуемный восторг, которым он будто захлебывается, и даже привычная для облика того меланхолия и какая-то давящая грусть исчезают, уступая место чему-то светлому, легкому... И Пущин рядом... так близко. Глазищи — огромные, яркие блюдца. Щурится лукаво и так похож на того, прежнего Ваню, что враз как-то быстро и остро скребет под мундиром, точно драный кот Фомы проник под рубашку, вытянулся и выпустил когти, до нутра доставая...
Зябко, и хочется закутаться в камзол, вернуться в свою тесную комнату-конуру, забраться под одеяло, натянуть с головой, а сверху — еще подушкой для верности... Это похоже на один из тех приступов отчаяния, что затягивают князя в свою пучину время от времени, и тогда думается, что весь этот мир — не боле, чем бессмысленный тлен, что молодость осыплется под ноги жухлой листвой, умчится на позвякивающей колокольцами тройке, не оставив после себя совсем ничего, окромя мутной жижи, хлюпающей на разбитых трактах в распутицу...
— Как мы будем его пить? — спрашивает Пущин, и да, Горчаков знает, что и впредь сделает все, чтобы тот умел улыбаться вот так же беззаботно, лукаво.Предвечерняя прохлада спускается на парк, и свежий ветер шелестит снаружи уже пожелтевшей листвою. Здесь же свечи рассеивают сырой полумрак, и пьяные речи друзей-лицеистов не дают забыться ни на мгновение.
Пиала с травяным настоем согревает ладони, а горячая жидкость смывает с языка приторную сладость, что осталась после этого непривычного, пьянящего блюда, присоветанного Фомою. В затылке странно шумит, и стены вокруг точно склоняются ближе. Но все заглушает задорный смех Вани Пущина, что разливается вокруг, звенит колокольчиком. И хочется улыбнуться, вот только лицо отчего-то совсем онемело...Да и сам Пущин не сказать, что помнит о князе. Не то, чтобы он должен. Но не делает попыток сесть как-то ближе, против слова не говорит, когда Данзас растягивается, точно на лежаке, устраивает свою кудрявую башку на коленях. Напротив, запускает юркие пальцы в золотистые, словно свежие древесные стружки, колечки.
Застегнутый на все пуговицы китель кажется тесным, а чашку с опостылевшей жижей так и тянет выплеснуть прямо на колени мальчишке. Раздражение пеленает в глухой, плотный кокон, в котором душно и распирает, и...И Жанно выуживает из кармана припрятанную и уже набитую трубку, раскуривает со вкусом, не спеша. То ли удовольствие растягивает, то ли рисуется. Позер.
Губы обхватывают мундштук, и Ваня втягивает щеки, а князь давится напитком, который как раз пытается проглотить. Стены водят вкруг хороводы, а голоса — точно нестройный хор крестьян за прополкой. Гудит все, штормит и качает. И снова тот запах цветов, сегодня — поздние астры, и набат в голове, совсем, как тогда, в библиотеке."Почему ты всегда благоухаешь цветами, Пущин? Даже сейчас, в этих удушливых едких клубах, которых напускал вокруг так, что глаза слезятся, не продохнуть".
Где-то позади фоном, нудными руладами певчих на заутрене Пушкин соревнуется в остроумии с Дельвигом, а Вильгельм уже обиженно пыхтит, губу закусывает, взгляд воротит. Ваня не вмешивается, все поглаживает разомлевшего Костю, да трубкой пыхает, обсасывая старательно мундштук. Издевается.
Дышать. Дышать хочется все сильнее, воздуха не осталось, точно высосали весь куда-то. Князь знает, это все Пущин со своим табаком, столько дыма. Встряхнуть бы за ворот, да покрепче прижать. Аж колет в ладонях, мочи нет никакой. Последней каплей — рука Данзаса на запястье Пущина, что не сжимает, а точно поглаживает любовно, и пелена перед глазами — не дым, ярость слепая, и кулаки уже наготове, а рык животный рвет горло...На воздух, Саша. Скорее.
— Франт? Князь? Горчаков, ты куда?
— Душно у вас тут, не продохнуть. Мне бы воздуха только глоток.
Пробирается к выходу, старательно избегая взгляда Вани. Иначе не сможет держаться, иначе бросится на Медведя, или просто к Жанно, и конец. Выдать тайну так глупо, так пьяно — перед всеми. Позор...
Сумрак сгущается в парке, прячется меж деревьев, в кустах, на дальних тропках. Тянет прохладные руки и будто бы обнимает. Позади серебристый колокольчик уже не звенит, смолкает обеспокоенно, или кажется. Земля все еще качается под ногами, и князь сдирает ладони о неровные стены пирамиды. Полной грудью — воздух, свежей струей. Точно в глотку. Плеск воды, мерно качающиеся листочки на зеркальной глади, чудящейся сейчас целым озером ртути.
Дыши, просто дыши. Сейчас, немного... пройдет.
— А я тебя обыскался.
Нетвердой походкой — ближе. Его тоже кидает из стороны в сторону, и пьяная улыбка немного тревожна. Точно не знает, чего ожидать прямо сейчас. И почему-то князю вспоминается старый пес мясника из поместья. Кудлатый, грязный, хромой. Пес, что вечно ластился к дворовым мальчишкам, но сжимался под каждой рукою, не ведая — ударят сейчас иль приласкают.
Неужели... неужели... такой же?
— Дышать там не мог. И Данзас...
Прикусит язык, понимая, как смешны, как нелепы притязания подобного толка, и ревность. К Косте Данзасу? Спаси и помилуй...
— Ну, что ты. Я же смотрю, смотрю беспрестанно, да никого не вижу окромя тебя. Так соскучился, Саша.
Наверное, ему хмель ударяет в голову и позволяет переступить через обычную робость. А Горчаков... границы, что определил он сам для двоих, ломаются, гнутся от того лишь, как за миг преображается Ваня, как выдыхает, как тянется всем телом, жмется. Рука — на холодной щеке. И хочется умереть от одного лишь касания.
Разве может быть так хорошо?
— Ваня.. что ты? Увидят...