Часть 38. La lune ne garde aucune rancune (1/1)

Душа пуста, часы идут назад.С земли на небо серый снег несется.Огромные смежаются глаза.Неведомо откуда смех берется.Всё будет так, как хочется зиме.Всё будет так, как хочется зиме.Душа пуста, часы идут назад.Атлас в томленьи нестерпимой ленисклоняется на грязные колени.Как тяжек мир, как тяжело дышать.Как долго ждать.Всё будет так, как хочется зиме.Всё будет так, как хочется зиме. Юа понятия не имел, как и каким чертом это получилось, но, миновав лестничный проём, зарождающий в потемках сердца две паршивых фобии — клаустро и ни?кто, — которыми он уже обучился страдать что в узких церковных переходах Хадльгримскиркьи, что на лисьим чердаке в первые дни своего знакомства с его домом, пересекши бесцветное пространство с розовыми и алыми граффити на стенах да переваленным за точку лимита мусором, они с Микелем вышли в относительно аккуратное — если сравнивать со всем увиденным прежде — помещение, чьё нутро делилось тремя одинаково черными проходами и одной-единственной дверью на высоте девяти деревянных ступеней да отвесной расклеенной стены. Рейнхарт за продолжительное время их блужданий капельку притих, сбавил бурлящий в жилах пыл, отпустил с привязи извечное безумие и, глядя на Уэльса уже с прежней обожествляющей жадной манией, снова сросся с его плотью пуповиной голодающей улыбки, пожирающей изнутри нежные сосуды и трепетные кровеносные жилки. Юа успел запомнить свисающую откуда-то с невидимого потолка на длинном ворсяном канате люстру, спаянную, кажется, из лопастей вентилятора, а то и вовсе из гибло-военного вертолетного пропеллера. Увидел с три или четыре пары крохотных квадратов-оконец, глухо заколоченных досками и однозначно не могущих вести на свет, находясь глубоко под землей… Ведь, дьявол, под землей же они находились…? Пощурившись да походив кругом, впитывая ноздрями запахи последней на земле гнилой сырости, кишащей проеденной склизким червём трефовой древесиной, затопив в растекшихся под ногами лужах ботинки и хлюпая теперь сырыми носками, экономично выжимающими капля за каплей, он сослепу наткнулся на низенький столик в форме рояля, выпотрошенную софу с оставленными на той плюшевыми солдатами и еще один непонятный проход за черной древесиной прикрытой двери, которая так и манила, так и просила просунуть за ту руку да нащупать спящее во мгле сокровище, готовое вот-вот раскрыть юному мальчику своё тайное имя, когда Рейнхарт, разрушив мрачное колдовство, крикнул откуда-то со скрипящих ступеней, чтобы он немедленно прекращал дурачиться и шёл уже к нему, на что Юа… Попросту не смог выдавить из горла своё вечное упрямое ?нет? — слишком не по себе ему становилось здесь, и пусть он и не верил ни в каких сверхъестественных тварей, пусть до последнего был убежден, что вороний клекот по углам ему только мерещится, мальчишка с искренней — задавленной перед самим собой — радостью бросился на родной знакомый голос, позволяя не себе, а лисьему лорду избрать дверь к продолжению их спятившего, отнюдь не желанного путешествия… …когда та, выбранная да обросшая бежеватостью безликих обоев, затворилась за ними, оглушив округу древним стариковским визгом, комната со столом-роялем и молчаливыми тусклыми окнами да карканьем черных птиц по щелям-трещинам тихо-тихо загудела винтами обессвеченных люстр, вялыми призраками раскачивающихся на немых надтреснутых тросах.??? — Ну и безвкусица, скажу тебе по правде… — чуточку расстроенно выдохнул Рейнхарт, брезгливо удерживая двумя пальцами за края проеденную личинкой моли подушку. — Признаться, я ужасно разочарован, мой милый юноша… — Чем это? — хмуро и мрачно откликнулся на его зов настороженный чуткий Уэльс, всецело уверенный, что единственное, что они могут в столь поганом месте делать правильно — это говорить, говорить и еще раз говорить, не позволяя стенам да попрятанным в тех трупам раскрыть рта первыми. — Ты же так сюда рвался, ублюдок, так какое теперь ?разочарован?? Юа дураком не был. И понять, когда мужчина с запозданием заявил, что тоннели-подвалы, по которым они всё это время бродили, напрямую связывали церквушку и тот поганый полуразрушенный дом — понял с первого раза, не требуя ни разъяснений, ни еще каких-либо ответов-советов-слов. Он и вовсе не удивился, он превосходно знал, что от гребаного лиса чего-то такого в обязательном порядке стоит ожидать, поэтому только покрысился, посупился, зашвырнул в тупую кудлатую башку первым юркнувшим под руку предметом — сраной развалившейся рамой от картины, долетевшей до цели двумя из четырех досок — и, послав всё к черту в адову задницу, смирился: ну что, в самом деле, он мог сделать еще? Только ждать, когда Его акулье Величество, наконец, наиграется в жестокие детские игрушки да соизволит потопать обратно домой. — Неужели же ты сам не догадываешься, сладкий мой? — послышалось натяжным ответом, полнящимся последним на свете талым отчаянием. Запустив подушкой обратно в обжитый попрятавшимися от холода насекомыми угол, из которого та и была выужена, господин фокс, отбивая каблуками звонкий траурный вальс и чадя табачной сигаретой, прошелся через всю комнату, постоял возле одного разбитого зеркала, возле другого, а затем, попрыгав, как аист на болоте, по сугробам белой скрюченной ваты, раскиданной по полу мерзостного вида потрохами, склонился над рядком безымянных, ничем и никак не подписанных картонных коробок, с осторожностью погружая в их нутро пальцы. — Здесь всё совсем не такое, каким я его себе представлял… Наверное, лучше мне не объяснить, золотце. Думаю, я просто чересчур расточительно ожидал чего-то более… Более. Юа молчаливо оглядел заклеенные серыми в черный ромб обоями стены. Покосился на дверной проём и саму выбеленную старую дверь, тускнеющую ободранной желтоватой ручкой. Обвел глазами бесконечные связки проводов, первобытных пылесосных хоботов, запчасти от летных машин, шматки истерзанной парусины и всё новые да новые картонки-коробки-крышки-табуретки, наваливающиеся друг на друга безобразными глыбами… Табуретки — расставленные строго по геометрическим углам и отчего-то выглядевшие намного чище и ухоженнее всего остального имеющегося здесь, — к слову, угнетали его больше прочей нервирующей машинерии — даже больше черного-черного грязнейшего ковра под ногами, обожженных проёмов в стенах, отскоблившегося пепелящегося потолка и измазанных красными сполохами тряпок да книг без обложек, расшвырянных по всем существующим горизонтальным поверхностям. — И что? — насильно заставляя себя отвести взгляд от очередного стула — на этот раз с высокой спинкой и обитого желтовато-лимонным шенилловым чехлом, — хмуро проговорил Уэльс, осторожно подступаясь на шаг ближе к волчьему лису. — Ты думал, тебя тут будет дожидаться склад заводных чучел, что ли? Чего еще можно было хотеть от хреновой заброшки? — Я не знаю, душа моя… — тоскливо отозвался непутевый хаукарль, не способный и одной единственной минуты усидеть на этой своей заднице ровно: выпрямился, в очередной раз прошелся по относительно изученной уже комнатушке. Завернул за новый таинственный угол, где, оставаясь видимым глазам наблюдающего мальчишки, потормошил тяжелую бурую шторку на проволочной гардине и, оплеванный комками паучьей пыли, вернулся на прежнее место, в конце всех концов заваливаясь прямиком на выпотрошенный прогнувшийся диван, щерящийся пружинами, рваными газетными листами, гнилыми тряпками да наверняка какими-нибудь особенно живучими тараканами-клопами-клещами и несметным крысиным дерьмом. Особенно крысиным дерьмом. — Я ведь вообще не имею даже приблизительного понятия, чего жду от каждого нового дня — разве что только в обязательном порядке того, что ты встретишь его вместе со мной, Белла. Если прежде я еще грезил ежедневным подношением никем не раскрытых любопытных интересностей, то чем дольше живу на этом свете, тем лучше понимаю, что единственное интересное, горячо любимое и попросту не способное утомить или прекратить меня удивлять, существует лишь в исключительном эксклюзивном экземпляре, котенок, — с голодной поплывшей улыбкой сообщил охмелевший без хмеля король, раздвигая ноги шире и приглашающе похлопывая себя звонкой ладонью по обтянутому тканью бедру. Юа, очень хорошо этот жест заметивший, но испытавший откровенный ужас от косвенно задевшей мысли, чтобы притронуться к мерзейшему дивану безымянного земляного оттенка, протестующе мотнул головой, поспешно отворачиваясь от невозможного придурка, вообще, кажется, не знающего такого чувства, как банальная брезгливость. — И что же это, дурной ты хаукарль? — заместо идущих навстречу телодвижений хмуро и мрачно спросил он, невольно добавляя в голос капельку ревнивого вызова, стискивая на груди перекрещенные руки и таким вот старым-старым проверенным способом привязывая себя же к себе. — Как это — ?что?...? — Диван скрипнул, натянуто взвизгнул ватным возмущением. Об уши ударился новый призывающий хлопок и застрекотавшее в застоявшемся воздухе нетерпение, всеми силами мальчишкой проигнорированное. — Ты, конечно же, свет моей жизни! Что же это может быть еще? Ты, недогадливая моя радость. Только и всегда ты один. Поэтому прекращай, пожалуйста, упрямиться, и иди уже сюда. Ко мне. Я чертовски соскучился, Белла. Положа руку на сердце, Юа соскучился тоже, и если бы не хреновы дом-подвал-диван и прочее говно, устраиваемое кудлатым лисопатом в качестве не то радостного сюрприза, не то фееричной издевки да должное перенимать на себя роль уютных свиданческих гнездышек — он бы послушался и пошел к идиоту на колени по собственной воле, позволяя тому делать всё, что ударит в бедовую башку. Однако здесь и сейчас, как бы ни желалось обратного, подчиниться он… Не мог. Невозможно подчиниться, когда через ноздри в душу втекает запах старых татуировочных чернил, когда где-то в голове по кругу играет призрачный минорный патефон, когда воздух спазменно тужится умирающим джазом, а каждая стена, каждый чертов клочок обоев тлеет такой тоской и такой безнадежностью, что впору броситься под люстру, обернуть в три ряда вокруг глотки её канат и остаться болтаться между потолком и полом навсегда, подкармливая находящих приливами крыс да отрастивших хромое крыло летних беременных мух. Уэльсу хотелось прочь, Уэльсу хотелось наружу, Уэльсу хотелось к Рейнхарту, но… — Нет, — холодно и разбито промычал он, со злостью качая упрямой головой. — Хорош, тупица чертов. Лучше поднимай свою задницу и пошли уже отсюда. Пошли быстрее, слышишь? Я же сказал, что мне становится дурно от одного вида этого поганого места... Микель по-хорошему не понимал, Микель вообще никак и никогда не понимал, поэтому Юа, не желая продлевать затянувшихся споров, просто отвернулся от того, разметав в тусклоте черную потрепанную гриву. Подобрал приставленный к стенке стеклянный фонарь, потихоньку начавший истлевать, но обещающий продлить блаженную жизнь посредством пригоршни иных свечек, припасенных в лисьих карманах — скотина наверняка загодя знала, куда и на сколько тащит глупого попавшегося мальчишку, додумавшись хотя бы прихватить с собой этих чертовых носителей животного тепла. Не обращая внимания на встревоженный именной оклик, юноша, топорно глядя себе строго под ноги и — изредка — вдоль танцующей мандариновой световой полоски, наугад поплелся в ту сторону, в которую они с Рейнхартом пока еще не захаживали: там притулились две деревянные обкромсанные лесенки, там резвились отплясывающие по полу синие пятна, впрыснутые шприцами наружного сумрачного свечения, и Юа, не задумываясь и позволяя своим ногам выбирать, наудачу поплелся по лестнице той, что вела наверх — внизу таились страшные подвалы, и он бы в здравом рассудке, которого всё еще старался придерживаться, ни за что бы не поплелся туда. Микель окликнул его еще раз, смешивая тревогу с поднимающимся раздражением, но, поняв, что мальчишка так и не подумает оборачиваться да возвращаться, припадочно перегрызая тонкую цепь истлевающего послушания, с недовольным стоном скрипнул диванным матрасом и, поспешно отряхнувшись от налипшей на пальто, на брюки да на хвост ваты, бросился за упрямцем вдогонку, перехватывая того за локоть уже на высоте пятой из двенадцати ступенек. Стиснув пальцы крепче, отхлестнул тут же взвившемуся юнцу несильной пощечины по аппетитной заднице, злостно прошипев тому на ухо: — Ну ты у меня и получишь нынче ночью, маленькая невыносимая пакость… — и, прижав эту самую пакость к стене да протиснувшись мимо, пошел впереди сам, покачивая из стороны в сторону головой смеющегося Джека да цепко сжимая в пальцах запястье вздыбленного для виду, но довольного-довольного во всём остальном Уэльса, жадно упивающегося вернувшимся к нему садистским вниманием.??? Сколько Юа ни бился, сколько ни пытался вырваться из чертового дома прочь и уговорить паршивого лиса хотя бы сменить место пребывания да отыскать в округе какой-нибудь иной клоповый притон, тот ни в какую не соглашался, упирался и рычал, что нет, что они должны остаться непременно здесь, потому что этот сраный дом подходит, потому что он так решил, потому что он просто господин фокс, а господин фокс всегда делает только то, что ему хочется, и совсем не делает того, чего не хочется, даже если возлюбленный всем пылким сердцем цветочный юноша от его долбоебства и страдает в самую первую приоритетную очередь. Они посетили в чертогах паршивого похоронного дома откуда-то выскочившую библиотеку с арочными красными шкафами, заваленными старыми книгами с мокрыми листами да стекшимися печатными чернилами. В библиотеке той отыскались золоченые железным порошком жесткие кресла с орлиными когтями выгнутых ножек, ухватывающимися за позволяющие перемещаться ролики-шары. На стене болталась раскрашенная попахивающим маслом безымянная картина с тощим умирающим ягуаром да пятнистым леопардом, забытыми и ангелом и человеком в Эдемовом саду. Выплыла из пустоты статуэтка одинокой карповидной рыбины с отбитым парусным хвостом, у которой во рту застряла старая окаменевшая сигарета, и покрасовались сами собой стены да мебель, покрытые болезнью размытых человеческих оспин, покуда под ногами заблудившихся мужчины и мальчишки продолжала и продолжала хлюпать набегающая сверху влага, а крыша где-то там, над потолком и еще одним потолком, то поскрипывала, то постанывала, то гудела подкашивающимся слабым деревом, спадая на камень прослойкой очередной бурой разящей гнили. Поиграв в игру чертовых пантомим и порывшись в брошенных на смерть книгах, Рейнхарт, утомившись и этим однообразием, потащил замученного юношу дальше, попутно сооружая из горсти выдранных страниц то бумажные кораблики, то новые самолетики: правда, самолетики в честь набухшей тяжести лететь отказывались, тут же крушась о стены или утопая в водной пучине, а корабли так и вовсе сразу переворачивались на задний бизань-гик и шли с печальным гудением ко дну, сотрясая тишину рёвом воображаемой военной сирены. Продолжая развлекаться своими больными игрищами, Микель оттащил сопротивляющегося Уэльса и на самый чердак, позволив полюбоваться пятнами синего неба, проглядывающего сквозь редкие прожеванные провалы. Поиграл с коробкой сраного деревенского гроба, сколоченного из дешевейших досок, черт знает что вообще позабывшего здесь. Пособирал с того горсти сухих, что пепел, но еще пока целостных лепестков, и, осторожно сгрудив те в карман да обмотав платком, простучав костяшками пальцев по всем видимым стенам, вдруг заявил остолбенелому Уэльсу, что им отныне судьба оставаться здесь хотя бы до одного часа до полуночи, потому что именно в это самое время начнется самый увлекательный на свете карнавал выбравшейся на свободу нечисти… При упоминании которой Юа, честно выслушавший всё до конца, энтузиазмом чертового идиота не то чтобы не проникся, а так и вовсе всеми остатками понадкусанных надежд на освобождение окончательно сникся. От слова вообще. Доведенный еще и тем, что скотинистый хаукарль опять попытался распустить руки да забраться ему в штаны прямо на крышке мертвецкого гроба, он, пустив в ход лягающиеся обутые ноги, с рыком и проклятиями сделал то единственное, что сделать еще мог — то есть весьма банально и весьма безвыигрышно попытался удрать… Чтобы через две минуты с концами и погромом убедиться, что попытка на корню провалилась, а больной лисий человек, догнавший его и в злобствующем припадке растерзавший зубами губы, вырвавший клок волос и осыпавший синяками-подтеками прогрызенную-зацелованную шею, пуская наружу капли крови, за волосы да за шкирку оттащил орущего призраком мальчишку в последнюю из неизученных комнаток, где, протащив по пыльному полу и собрав его же телом всю грязь, отвесив несколько грубых пощечин и добившись временного кровавого затишья да шаткого кружения в гудящей голове, швырнул на один из стульев с высокой спинкой и, воспользовавшись черт знает когда найденной в ведьмовских завалах веревкой, принялся жестоко привязывать той к куску деревяшки, лишая банальной возможности и попытаться еще раз сбежать, и уже даже попросту пошевелиться. Юа орал, Юа проклинал проклятого ублюдка всеми знакомыми матами, угрожая, как только освободится, обязательно оторвать к чертовой матери тупую непутевую башку, но нарывался лишь на поддразнивающие прикосновения к волосам, на поцелуи в макушку и на алчные руки, через ткань ощупывающие его пах, сжимающийся живот и извечно худющие бедра. Рейнхарт притирался сзади, лип к спинке стула. Насиловал тот недвусмысленными движениями распаленных бедер — с какими собаки насилуют хозяйскую ногу, — жалея, кажется, о том, что столь непредусмотрительно повязал юнца в столь неудобной со всех сторон позе, но после, замучив хрипами на ухо и голодной слюной по коже да по волосам, отыскав для себя хоть какую-то отдушину, резко развернул стул к себе лицом, оседлал стянутые путами ноги, зажимая те между колен да бедер, и, возвышаясь над Юа чертовым тираном с больным блеском в глазах — тем чертовым тираном, которого против собственной воли опять и опять хотелось бояться, — расстегнул трясущимися от жажды пальцами железную ширинку, высвобождая на свет налитый венами, терпким запахом да откровенным бесстыдным желанием хуй. Юа брыкался, Юа тошнился и всё вопил и вопил, что не будет, что черт бы ему, этому уроду, а не блядские украденные удовольствия, что один гребаный раз в таком же гребаном музее фаллосов еще не значит, что теперь этот сраный изврат ртом можно принимать за правило, но… Мужчина его не слушал. Мужчина бил по губам, распуская те всё новыми да новыми пятнами-струйками нарывающей крови. Грубо хватал за волосы, жестоко ударялся головкой полового члена в стиснутые зубы, бесясь на то, что юнец умудрялся уворачиваться, в конце концов добившись лишь того, что связанными у него оказались не только руки и ноги, но еще и шея, тесно и болезненно вжатая в стульчатую спинку. Дышать стало в разы труднее, рыпаться — и вовсе решительно невозможно, и пока тело стонало да умирало от ломающей боли, мучаясь всеми суставами и растянутыми жилками, пока Юа хрипел и пытался хватануть ртом воздуха, сраный ублюдок-Рейнхарт, получая от аморального любования таким вот погибающим мальчишкой ничем не прикрытое наслаждение, подло и мерзко, прихватив того за челку, воткнул ему в рот свой блядский пенис, проталкивая сразу так глубоко, чтобы совсем задохнуться и издохнуть прямо у него на руках выпотрошенной приручившейся кошкой. Юа пытался стонать, но получалось только заглушенное мычание. Юа пытался пустить в ход зубы, но раз за разом получал кулаком по лицу, а потом, устав терпеть унижение и боль, устав от бессмысленности собственных нелепых стараний, рваться прекратил, позволяя чертовому выродку, одинаково ненавистному и всё еще любимому сейчас, проталкивать своё ублюдство на всю желаемую им длину, смутно ощущая, как по языку раскатывается привкус неприятной спермы, смешиваясь с кровью и слюной и каплями стекая в бурчащий негодованием желудок. Уэльсу мешали зубы, Уэльсу мешал язык. Уэльсу было катастрофически мало места во рту, и дыхание скрадывалось, и голова нещадно кружилась, и всё, что он видел, пока свет отключался — это желтые глаза Чудовища, с яростью и голодом глядящие на него сверху вниз, покуда рука мужчины грубо и по-волчьи держала его челку, фиксируя и без того обездвиженную голову на месте. Уэльсу было больно, Уэльсу было мокро и до невозможности стыдно, и от всего этого говна, на самом краю близящегося обморока, он чувствовал, как его собственный член поднимается, как, одурев, трется о штаны, как тело охватывает жар горячего желания, а по гнилым стенам стекает вода да дышит тухлость, сплавляя по лужам зеленого залива молчаливые утопленные тела невидимых, но однозначно присутствующих здесь трупов… Отпустив смятую челку и обхватив его голову пятерней за макушку, Рейнхарт, удерживая собственный член за основание, грубыми рывками качал бедрами, ебал бедрами, трахал и унижал его этими своими чертовыми бедрами, втекая до конца и выползая на всю ошпаряющую длину, напоминая, что ласка и нежность напрямую зависят от того, будет ли глупый маленький котенок помнить, кто и почему здесь хозяин, и Юа, потерявший самого себя за этим похабным сатанинским актом, за вечным возлиянием, кровоиспусканием и развратом, послушно и заторможенно сдыхал от отупляющего отсутствия кислорода, от трения чужого члена о его внутренние ротовые стенки, от долбления соленой головки в глотку, от озверелой жадности и перехваченной веревками истерзанной шеи… В последние мгновение, когда Рейнхарт, совсем рехнувшись, зарычал, когда участил движения и вдалбливался уже со всей чокнутой дури, ни разу не заботясь, что разрывает своим поганым хуем ему окровавленный рот, Юа вдруг увидел странный смутный свет, что тёк и притормаживал, тёк и притормаживал откуда-то сверху, точно сплошной поток шумных дневных машин, а затем, заканчивая этот гребаный поцелуй мазохиста, принимая нутром впрыснутую ему в пищевод горькую табачную сперму, освободившись онемевшим ртом от выскользнувшего из того удовлетворенного хуя, с клокочущей усмешкой и булькающим — кровавые пузырьки, смешанные со слюной и спермой, действительно булькали — смехом, вскинув на своего личного пожизненного садиста изможденные глаза с синим подтеком теней, с чувством и всё той же кровью выблевался на свои же колени и застывшие мужские ноги… Всё-таки — пусть и хватался крошащимися подрезанными когтями за рушащиеся стены — проваливаясь в поганое подкосившее беспамятство украденного на корню воздуха. В чарах лунного синтеза, пробивающегося сквозь узкие настенные проплешины, Юа — измотанный, болящий каждой клеточкой тела и даже во сне испытывающий опьяняющую боль всякий раз, как пытался пошевелить ртом — вернулся обратно в своё тело на чертовой неизвестной кровати, распластанный по синему-синему покрывалу, утопающий в пропахшей трупной вонью подушке и накрытый сверху знакомым бежевым пальто… Именно на пальто реакция подключилась прежде разума, действие пришло прежде воспоминания, и Юа, резко подскочив и в ужасе заозиравшись по сторонам, вдруг снова ощутил, как вспыхивает болью и кружением его голова, требуя незамедлительного возвращения в спасительную горизонтальную позицию. Сморщенный на лицо, что сборки старой шторы, усталый и с глазами, заживо хоронящими рокочущие миры, он покорно опустился на спину, с отвращением скривился от ударившего в ноздри мертвого клопиного душка и, крепче стиснув пальцами ворот согревающего пальто, с непониманием ощупал пальцами руки другой ноющее запястье, раскрашенное кроваво-червовыми следами передавливающих веревок. Следом в игру подключилась и ноющая нестерпимой болью шея, за той — не ощущающие пульсации крови лодыжки… Последними пробудились сердце и губы: сердце просто ныло, истерзанное невидимыми когтистыми шрамами, а губы стекали на язык мокрой солью, едва те стоило неудачно раскрыть, заставляя вновь и вновь морщиться и вновь и вновь глухо стонать, запрещая себе пропускать перед глазами настойчиво стучащиеся убивающие воспоминания. Еще через пару минут, когда обида всё-таки покружилась да отступила, слетая лепестками с головок пурпурных астр, Юа, ощущая непривычную тревогу, будто кто-то пытался заглянуть в комнату из-за той стороны завешанных пыльной занавеской заколоченных окон, с трудом приподнялся на локтях, через пелену мути и тошноты всматриваясь в плавучие стены, подкрашенные огневатым светом, в широкую кровать, на которой сам он и лежал. В округлый тусклый столик на четырех тяжелых ножках, заваленный пылью и ворохами бумаг, в два здоровенных темно-винных гардероба с распахнутыми настежь дверцами и лишь одним-единственным белым простеньким платьем на одной из пустующих вешалок. За стеклом посудного шкафчика серели налетом грязи стеклянные и глиняные тарелки да чайники, под потолком болтался пустующий люстровый абажур, полы кряхтели плесенью прибитых наскоро досок… На видении знакомого перевернутого стула с высокой спинкой и окутавшими его ножки толстыми веревками Уэльса снова затошнило, и он, поспешно отводя взгляд, уставился в угол другой, где, в пересечении лимонно-торжественных цветов, кадились огнем оба фонаря, призванные, наверное, оберегать непредвиденный сон котеночного мальчишки, извечно мучимого чужой бесконтрольной алчностью. Фонари тем не менее немного успокоили, вторглись в волнующуюся кровь чем-то важно-родным, приглаживающим вставшую дыбом шерсть, и когда пол несмело прогнулся под поступью вернувшегося откуда-то Микеля, настороженно застывшего на пороге и повстречавшегося с напрягшимся юношей глаза в глаза, Юа, привычно послав всё к чертовой рогатой матери и давно смирившись, что иной жизни ему и не узнать, и не потянуть вот тоже — потому что кому он еще такой нужен? — только чуточку отвел взгляд и, прочистив саднящее горло сорванным кашлем, устало пробормотал, не зная, куда девать шевелящуюся в груди смятенную робость: — Сколько нам еще здесь торчать, Рейн...? Рейнхарт, кажется, от звуков его голоса — хриплого и просоленного алым соком — вздрогнул, ощутимо напрягся. Черной виноватой псиной, диким шакалом с шелковым лохматым хвостом и безобразной хохочущей гиеной с зелеными травянистыми челюстями, но продырявленным боком взамен, подполз к постели изнасилованного подростка и, осторожно опустившись рядом с тем на колени, еще более осторожно ухватил за дрогнувшую ладонь, крепко-крепко сжимая ту в замке собственных сотрясаемых пальцев. — Совсем немножко, душа моя. Ты… долго проспал, и… — Сколько? — без особого интереса бормотнул Уэльс, невольно раздражаясь на это вот чертово фарфоровое обращение теперь, когда еще недавно больной психопат столь безропотно чинил боль да ломал его тело и душу уже в самом буквальном смысле старого затертого слова. — Почти четыре часа, радость моя. Время же отныне близится к полуночи, и мне осталось лишь дождаться, когда ты до конца пробудишься, чтобы начать… Не договорив, он вдруг смолк на середине фразы, и Юа, честно выждав с сорок внутривенных секунд, всё-таки не сдержался, всё-таки поддался негодующему в кровавых внутренностях демону, со слабой, но яростью выкрикивая своё последнее проклятие прямо в почерневшие волчьи глаза: — Да хватит уже, придурок! Если осмелился сделать то, что сделал — так хотя бы после не жалей об этом, понял меня?! От сожалеющего тебя меня тошнит еще больше, чем от тебя с новым припадком и прокуренными к чертовой заднице мозгами. Поэтому прекращай смотреть на меня так, будто я сейчас развалюсь от такой вот… сотворенной тобой… херни… Ни черта он произошедшее за херню не считал, переживание последствий и самих воспоминаний еще обещалось отыграться тошнотной болью, на подорванном минном сердце было едко-вязко, и Рейнхарт наверняка это прекрасно знал, наверняка прекрасно видел отражением гагачьих кружев в подрагивающих диких зрачках, однако, грызясь виной и подчиняясь червивым словам, проедающим старый матрац, послушно смолк, послушно натянул на лицо чуть более живое — хоть и до рвоты лживое — выражение и, несмело протянув ладонь, потрепал цветочного мальчишку по взлохмаченной челке, выпрашивая медленными беглыми касаниями хотя бы частичку прощения — не в силах лисьего Чудовища было справиться с поселившимися внутри дьяволами, не в его силах было сладить с собственной деспотичной натурой, упивающейся доставленной в порыве ликования болью, а после умирающей от осознания того, что и кому она посмела причинить. — Ты сможешь встать, любимый мой мальчик? — тихо и как-то… по-своему убито, наверное… спросил мужчина, продолжая наглаживать буйную жеребячью гриву, вселяя в душу Уэльса краткую вспышку подозрения, что касаться иных мест — разодранных синяками и запекшейся кровью — он сейчас попросту… Боялся. Дождался скомканного быстрого кивка. Пренебрегая собственным же вопросом, плюя на исхудалые вопли обомлевшего, вконец изломанного Юа, резко выпрямился, наклонился и, подхватив мальчишку под спину да под колени, поднял — так и укутанного в едва ли согревающее пальто — того к себе на руки, встречаясь глаза в глаза и осторожно, сгибаясь ниже, касаясь кончиком влажного дымного языка измазанных кровью губ, слизывая загрубевший пунш и капли разбрызганного белого семени, обернувшегося слюдяным инеем поверх багряной запекшейся корки. Касания его были нежны и утопически, и хоть Юа всё еще бился напуганной обидой, хоть всё еще с дурнотой вспоминал недавнюю экзекуцию, оставшуюся клубиться испитым вкусом в низине рта, запретить собственным рукам ухватиться за рубашечный воротник и смять тот в напряженных костяшках не смог, точно так же как и не смог не раскрыть под натиском губ, просяще подаваясь навстречу и прикрывая от успокаивающего блаженства глаза, когда умелый мужской язык, снова и снова подчиняя своей власти, забрался внутрь, принимаясь зализывать-исцелять то, что недавно изранил иной несдержанный орган. Поцелуй приносил щадящий свет, поцелуй возвращал украденную было жизнь, и к моменту, когда Рейнхарт, выпивая его на ходу, принес мальчика к круглому обшарпанному столу, небрежно скинув на пол пальто и бережно на то усадив, Юа стало легче настолько, чтобы, покосившись на гребаный извращенный стул, только недовольно передернуться и, проведя подушками пальцев по зацелованным губам, грубо вздыбить шерсть, демонстрируя чертовому мужчине, наконец-то вновь позволившему себе прежнюю рисковую полу-улыбку, смазанные ядом клыки. Оставленный на своём островке мнимой безмятежности, более-менее привыкший к перешептывающейся вокруг мрази и искренне не понимающий, почему вот так запросто простил желтоглазого идиота, перегнувшего подкову уже откровенно слишком и слишком — он же теперь, блядь, с несколько дней не сможет нормально жрать! — Уэльс, всё проворнее и проворнее возвращаясь в себя, мрачнел, супился и покрывался свеженькими ежиными иголками, пока Микель, ничего этого не замечающий и тоже по-своему возвращающийся в привычную наглую ипостась, то уходил, то возвращался обратно, принося с каждым новым разом вещи всё более и более… Подозрительные. Странные. Покалывающие ощущением близящегося худа и желанием зашвырнуть те в срочном порядке в хренову гогочущую темноту. Если на то, что Рейнхарт откуда-то притащил запылившееся овальное зеркало в резной раме, протерев то почерневшим карманным платком, Юа еще не обратил особенного внимания, если даже на спиральную мутную свечу, зажженную зажигалкой, не сказал ни слова возражения, то когда двинутый придурок поднял с кровати покрывало и набросил то на горящие в углу фонари да поверг пространство в блядскую непроглядность, разбавленную только одной, с трудом разгорающейся свечой — вот тогда Уэльс не вытерпел, угрожающе зарычал. Предупреждающе вскинул руку, хватаясь двумя пальцами за штанину лисьего кретина и хмарыми глазами требуя у того немедленных объяснений, но дождался лишь того, что кретин этот, тоже вот усевшись рядом с мальчишкой, молчаливо пролез в карман распятого пальто, так же молчаливо вынул оттуда небольшой целлофановый пакетик и, разодрав зубами тугой узелок, принялся рассыпать вокруг них с Уэльсом хренову поваренную… Соль. Даже это, черти и кабаны его всё дери, Юа понять бы еще мог, если бы драный хаукарль потрудился открыть рот да объясниться хотя бы парой жалких смятых слов! Но когда балбесище с дырой в башке вынуло из того же кармана и тюбик чертовой… бабской помады, отвинчивая колпачок и прицеливаясь к паршивому куску зеркала, мальчик, взорвавшись вместе со своим терпением льдистым юным вулканом, злобно взрыкнул и, стиснув в кулаке быстро побелевшие пальцы, так же злобно двинул рукой по руке мужчины, заставляя ту разжаться и выронить блядское дерьмо к паршивой плешивой мамаше, попутно с этим сотрясая старый молчаливый дом грохочущим рыком полуночных мельничьих жерновов: — Что, дрянь такая, ты пытаешься натворить, а, Твоё Козлейшество?! Предупреждаю сразу — я не знаю, что это, и знать не хочу, но у меня от твоего говна волосы становятся дыбом! Поэтому даже не вздумай продолжать, блядь, понял?! Не вздумай, сраная помешанная тварюга! Как объяснить то, что вокруг всё неуловимой вспышкой начало стремительно накаляться, воздух обернулся отравленной настойкой, а в голове затуманилось смазанное стрихнином паренье, он не знал, но зато знал, что продолжения ни в коем случае допускать не станет. Не должен, дьявол, допускать. Ни за что не должен. Взгляд Рейнхарта между тем метнулся в сторону помады, прекратившей вращение всего в каких-то опасных двух метрах от них. Вернулся к кругу из набросанной соли, к помутневшему черному зеркалу… И лишь после всего этого, заплыв желтым свечным салом, обратился к напуганному мальчишке, стекающему затравленной зверьей яростью, как искривленная бумажная роза, пахнущая пылью, кровью и одеколоном, стекала пролитой на нее глицериновой водой. Помешкав, покружившись в декадентстве между помешательством, одержимостью и прежним узнаванием, всё-таки — одним неведомым Уэльсу чудом — проложил хиленькую тропку навстречу, ожившую да заставившую и самого мужчину перемениться в лице, удивленно сморгнуть наваждение длинными ресницами да на время отпустить чванные тени приютившихся по углам уродливых горбуний, сжимающих в когтистых лапах колбочки с парными микстурами из змеиного молока. — Ты когда-нибудь слышал о Пиковой Даме, душа моя? — хриплым севшим голосом вопросил волчий Рейнхарт, под пристальным свирепеющим взглядом поднимаясь на четвереньки, вытягиваясь и возвращаясь уже снова с чертовой помадой в руках, которой, впрочем, пока ничего и нигде рисовать вроде бы не собирался, а если бы только попробовал собраться — Юа бы ему живо разрисовал морду и сам, пинком под жопу выгоняя вот прямо так на улицу да навешивая на спину листовку сраного озабоченного трансвестита. Не сейчас и не сегодня, конечно, но когда-нибудь в недалекой перспективе — обязательно бы что-нибудь такое сделал. Чтобы в отместку. За всё хорошее. — Нет, — резко и грубо отрезал мальчишка. — И слышать не хочу. — Почему? — отыскивая чертовым лисьим носом лазейку в смазанную мёдом подземную нору, завещал паршивый же лис, щуря эти свои хитрейшие глазищи пройдохи-неудачника, хотя… Если подумать, самым большим неудачником из них двоих был далеко не он, а именно Уэльс, вынужденный пожизненно этого мохнатого ублюдка и все его выходки терпеть. — Потому что оно пахнет морговой блевотиной, названное тобой имя. Разит просто. А с меня хватит, слышишь? Хватит с меня всякой хуеты! Я твой сраный Хэллоуин теперь по жизни буду ненавидеть, твоими же гребаными потугами, рыба ты безмозглая… Не понимаю, ты именно этого хочешь добиться? Чтобы я возненавидел всё, что любишь ты, Тупейшество? Блядский Рейнхарт… Блядский Рейнхарт неожиданно и резко показался настолько сбитым с толку и настолько огорошенным на всю бедовую голову, что Юа, прикусив истерзанный язык, почти уже в голос застонал, сталкиваясь с еще одной пугающей вечной истиной: этот идиот опять — опять, чтоб его! — совершенно не соображал, что творил и что во всех его выходках было в корне не так, в корне ненормально! — Нет, душа моя… Вовсе нет! Я просто хотел устроить нам незабываемый в пышности своей праздник, раз уж иных развлечений в этом городишке всё равно особенно нет, и… — Подрагивающие холодные пальцы ухватились за ладонь Уэльса, трепетно поднесли ту к губам, позволили тем накрыть кожу чередой бережных танцующих поцелуев, в то время как в лисьих глазах засветилась искренняя ведь чокнутая любовь и искреннее, очень искреннее же беспокойство по поводу услышанных только что слов. — Если бы ты позволил мне продемонстрировать или хотя бы попытаться рассказать, я… Юа уже больше не знал. Не знал он, как этот гад умудрялся добиваться снедающего ощущения собственной вины, в то время как разум уперто уверял в выбеленной непричастности, но каким-то невозможным боком он этого добился снова, заставляя юнца, скрежещущего от бессилия и обреченности зубами, просто мотнуть головой, слепо уставиться себе в ноги и, растерев гудящий лоб кончиками грязных пальцев, тихо и вяло пробормотать: — Да черт с тобой, всё равно это всё бесполезно, будь ты неладен… Валяй, трепись, разнесчастное ты Тупейшество… О, Господин Микель Хаукарль по жизни был неладен, и, нисколько того не гнушаясь, нисколько не заботясь вымученными выдохами пользуемого мальчишки, почти что жизнерадостно, придвинув на колени запотевающее от дыхания зеркало да сжав в пальцах помаду, принявшись с точечной сигаретной скорострельностью той примериваться, воодушевленно заговорил: — Пиковая Дама, свет моего карточного сердца, родом из совершенно другой страны — той, в которой правят бал все те милые дружелюбные Тузы, Короли да Джокеры, которыми обитатели нашего с тобой мира играют в покер, в Старую Вдову, раскладывают пасьянс и делают множество иных развлекательных фокусов, вплоть до потешного жонглирования на рыночных площадях — могу только представить, как у шулерских бедолаг кружится в головах. Страна её называется Карточной Империей, и правят там четыре — известные даже тебе — державы: трефы, червы, бубны и пики, ведущие между собой торговлю, относительно лояльные отношения и прочую очаровательную ерунду, которой страдают и жители стран наших, время от времени замышляя между собой кровопролитную междоусобицу. Юа, внимательно вслушивающийся в каждое слово — обязательный припасенный подвох мог таиться в любом из них, это он уже выучил даже лучше, чем постельные пристрастия озабоченного Рейнхарта, — против воли потихоньку успокаивался: история показалась ему скучноватой, а сама Карточная Страна — слащавой третьесортной выдумкой вроде той же Алисы в Зазеркалье, в которую по-настоящему поверить не получилось бы и с заряженным дулом у виска. Наверное, именно поэтому, косвенно порешив, будто Микель — просто идиот, которому заняться нечем от слова совсем, Уэльс, предостерегающе щуря глаза, всё-таки позволил тому начать чертить темно-темно красной помадой кривоватую лестницу посреди паршивого зеркала, всё еще совершенно не понимая, к чему одно и второе и что между всеми этими сумасшествиями хоть сколько-то общего. — Но в сущности нужной нам с тобой Королевы водилось кое-что дьяволоватое, кое-что черное, как и, собственно, в сущности её масти. Кое-что отделяющее её от прочих картишек и кое-что… я бы сказал… немножко напоминающее мне тебя в самом священном гневе, моя прекрасная пиковая роза. — Это еще что за наезды?! С какого вдруг хера?! — Нет-нет, дарлинг, что ты! Совсем никаких наездов! Я вообще не ценитель этого… сугубо фамильярного некрасивого словца, да будет в дальнейшем тебе известно, — покладисто отмахнулся Рейнхарт, навлекая смутное сомнение, что он, ублюдок такой, даже толком не слушал, что там оскорбленный посердечно детеныш, брызжущий сдобренным ядом, пытался до него донести и по поводу чего возмущался. — Однако Пиковая Дама — всё больше женщина, прелестное моё сокровище, и ты немедля поймешь это, как только дослушаешь её историю до конца. Юа от возмущения поперхнулся застрявшей в не отошедшем еще горле слюной. Взъерошился, отвесил лисьему идиоту кулаком по спине, злобно щеря зубы и с некоторой тревогой наблюдая, как тот, точно новоиспеченный одержимый, всё чертит да чертит ступеньки вниз, старательно штрихуя каждую да размазывая по тем рисованные пятна мертвой пролившейся крови. — И с какого черта это имеет отношение ко мне? Я же говорил тебе с тысячу раз, блядский ты кретин, что я — не баба! Неужели это так трудно разглядеть хотя бы в те моменты, когда ты срываешь с меня трусы?! Или твоя память работает с три хреновых секунды?! Ты золотая рыба, что ли, сраный хаукарль?! Не смей сравнивать меня с бабами, это ты можешь запомнить?! Этот новый, странный, болезненный Рейнхарт, всё больше предпочитающий сраные карты, а не живого фырчащего Уэльса, заместо ответа миролюбиво мурлыкнул, передернул плечами и, погружаясь в этот свой трижды чертов рисунок, попахивающий погостным холодком, преспокойно продолжил трепаться дальше, нисколько не обращая на выбешенного потерянного юнца требуемого тем внеурочного внимания: — На самом деле всё в этой истории предсказуемо и прозаично, и я бы никогда к ней не обратился, если бы не бесконечно всплывающие тут и там шепотки, будто Черную Королеву встречает на ночном рандеву то один сапиенс, то другой, то даже третий… Мне, стало быть, тоже захотелось на неё поглазеть, на эту мрачную Даму незнакомой страны. Особенно с учетом, что в картишки-то поиграть я любил всегда. Что же до самой нашей Леди, котенок… То ей, понимаешь ли, не улыбнулась судьба нарушить субординацию да прикипеть сердцем к червонному Валету, в то время как в Карточной Империи Королевы имеют право заключать союзы да заводить любовные интрижки только в пределах своей однообразной скучной масти. Во разрешение этой нерешаемой задачи, в глубочайшем из известных ей отчаяний, наша леди однажды сговорилась со своим возлюбленным и пообещалась тому убить Красную соперницу, безызвестную червонную Даму, дабы освободить престол и попытаться, переплевав чужие уставы, занять её место. Под покровом темной одинокой ночи пробралась она в их совместный замок, когда судьба снова повернулась к ней нещадной спиной: червонный Валет, перепугавшись обещающего свалиться на его плечи скорого греха, предал пиковую Королеву, разболтав страже о её замыслах, и, насмеявшись над той вдоволь вместе с Королевой иной, повелел запрятать отступницу в беспросветную темницу. На весь пиковый род с тех пор легла тень несмываемого позора, а сама Королева, терзаясь местью да разбитым сердцем, скончалась спустя несколько томительных дней в своём подземелье… Закончив, наконец, с чертовой лестницей, Микель осторожно, отогнув медную подножку, поставил черное зеркало на стол и, поднявшись на колени, умостил перед матовой гладью волнующуюся свечу, задумчиво отсвечивающую пустынные алые ступени. Придирчиво прищурился под растерянным взглядом Уэльса, всё еще не понимающего, чего же тогда в этой Пиковой Даме такого страшного, если он бы и сам бы — пусть никогда и не признавая вслух — мог попытаться покуситься на любого, кто протянул бы к его Королю свои сраные руки. И даже не мог, не смешите, а просто… Просто взял и покусился бы. Убил бы к чертовой матери, заживо сдирая скальп и перегрызая проклятое предательское горло. Рейнхарт тем временем добился отзывчивой гиблой тишины, будто бы вытекающей из пластинки старого царапанного граммофона, и, вынув из кармана запечатанную в платок умерщвленную плоть старых цветов, добытых с покрышки чердачного гроба, разбросал ту вокруг зеркала, пояснив насупившемуся Юа, что это — своего рода дань. Точно так же предупредил, что круг из соли, в котором они оба сидят — нерушимый оберег, и что выбираться из того ни в коем случае не следует, если только мальчик-Уэльс не желает повстречаться с пришедшей по их душу ведьмой один на один. Правда вот под нос кудлатая скотина оговорилась, что оберег этот обычно ни у кого, кроме истинно верующих фанатиков, не работает, и с учетом, что ни он, ни Юа вообще ни во что особенно не верили… Впрочем, так и не завершив своих последних строк, лисий плут, виновато отсмеявшись, вновь взялся за жирную помаду и принялся, покусывая губы, с дрожащей сосредоточенностью вырисовывать над восьмиступенной лестницей… Растекающуюся, оставляющую по стеклу грязные разводы, дверь. Воздух всё еще пах горем, выливающимся вместе с соком кровоточащих пальцев безымянного пьяного художника. Воздух всё еще обжигал гортань и становился едко-черным, смолистым, порождая в сердце Уэльса всё большую да большую смятенную неприкаянность, раз за разом собирающуюся да концентрирующуюся у подножия рождающейся на свет страшной двери… — Что с ней не так, Рейн...? Что с ней не так, с этой поганой Дамой, если даже нужно чертить чертовы... обереги? Чего ты мне не договариваешь и… для чего — слышишь? — её вообще призывают? Ответь ты мне уже нормально, если додумался сюда притащить и устроить всё это! Вырисовав дверь, растерзав размытым кончиком надломившийся замок, мужчина отложил помаду, обдал медленным, задумчивым и как будто… немного извиняющимся — но и только — взглядом побледневшего тоскливого мальчишку и лишь после, сложив перед алтарем замком руки да прикрыв ресницы, шепотом искупился: — После смерти Королевы Пик загадочным образом погибли и червонная Королева и её суженный Валет, и нерушимое проклятье пало на всю Карточную Империю разом. Уж не знаю, котик, как слухи об этом просочились в наш с тобой скрупулезный мир, не сама ли Мертвая Дама нашептала нам об этом темными бессонными ночами, но спустя годы и вечности каждый второй безбашенный сапиенс пытается отныне призвать к себе Королеву Пик, которая, говорят, весьма и весьма охотно является в том случае, если у вызывающего имеется к ней непосредственной важности дело. Ко всем остальным… Всем остальным остается лишь играть в игрушки да запугивать черными ритуалами собственный адреналин, мой золотой. — И какое дело кто-то может к ней иметь? — непроизвольно коченея костьми, выдавил из горла Юа, с недоверием и легкой паранойей оглядываясь по темнеющим и темнеющим — будто снаружи отключили небесный свет и звезды ушли танцевать сине-красный вальс — задворкам сужающейся комнаты. — Чаще всего месть, сладкий мой мальчишка. Месть за измену или предательство в сердечных делах. Или, быть может, ответ на не дающий покоя любовный вопрос, когда не хватает кишок подойти и спросить у объекта воздыханий напрямую. Пиковая Дама — леди крайне нестабильная; она, говорят, обожает душить людей и пытаться выкрасть у тех душу, дабы затащить в свой собственный мир, и пусть она охотно помогает, пусть выслушивает и позволяет вдоволь налюбоваться неприкрытой сатанинской злобой — имеется у неё и маленькая безобидная шиза: в конце своих дней дамочка каждого, кто осмеливался её вызывать, принимает либо за червонную Королеву, либо же за червонного Валета, а это, как ты понимаешь, весьма и весьма… Чревато нехорошими последствиями, дарлинг. Впрочем, для всего этого есть ряд рун, солей, обратных заклинаний и даже банальное разбивание зеркала, если успеешь её опередить, но работают, как принято считать, все эти вещицы только в том случае, если у госпожи Королевы не водится на тебя никаких особенных планов… Юа, охренивший от подобного откровения, ошалело сморгнул с ресниц поналипшую дурь. С ужасом покосился на чокнутого психопата, на его самовозведенный алтарь, снова на чокнутого психопата, вообще ни разу не понимая, зачем… — Тогда нахрена её звать?! Ты что, всё-таки совсем больной, кретин?! Ты самоубийца хуев, я не понимаю?! Тебе-то за что и кому мстить, идиотина, когда я весь с тобой и всё у нас нормально?! Прекращай сейчас же свои буйнопомешанные представления, шизофреник чертов, и давай валить отсюда, пока ты и впрямь кого-нибудь не дозвался! — Затем, что в нашем случае — это всего лишь праздничный розыгрыш, душа моя. Я ведь тебе уже объяснил. Она почти никогда не приходит к тем, кто зовет её просто ради баловства, милый мой неврастеник, а мне слишком хочется сделать этот Хэллоуин настолько запоминающимся, насколько я только могу. Поэтому никуда, сладкий мой котенок, я не пойду. По крайней мере, не до тех пор, пока не посмотрю, что у меня получится. Однако Юа, худо-бедно разобравшись и твердо-натвердо уяснив, что никакой убийственной Дамы им здесь нахуй не нужно, придерживался совершенно иного мнения, проклиная все и каждый последующие Хэллоуины наперед, загодя, искренне желая, чтобы их никогда больше не было, чтобы сраный хаукарль их немедленно разлюбил, чтобы позабыл, чтобы что угодно вообще, лишь бы никогда и никак не! Зверея и сжимая кулаки, мальчишка, напрягшись каждой внутренней жилкой, подобравшись прыгучим горным кугуаром, набросился было со спины на мужчину, намереваясь оттащить того прочь и разнести весь его сраный ведьмачий инвентарь в хлам, когда… Когда с какого-то черта, даже не закончив нацеленного прыжка, удивленно распахнув глаза, полетел вдруг наземь сам, задыхаясь ударившим под дых острым и болезненным… Локтем. В следующую же секунду, пока в голове сумасбродно вертелось, а рот пытался вспомнить знакомые когда-то слова, поверх него навалилась неподъемная и нетерпеливая мужская туша; Рейнхарт, оседлав его поясницу и бедра, крепко стиснул вместе колени, крепко ухватился за сурьмяные волосы на тугом затылке и, приподняв голову Уэльса кверху, ласково мазнув по аппетитному ушку голодным извечно языком, приложил того лбом о раскинутый по полу плащ, присыпая сверху заколдованным черным порошком змеиного шепота: — Мальчик, милый мой пугливый мальчик… Я слишком давно ожидал этого вечера и слишком давно мечтал сыграть в эту игру, чтобы позволь твоей прелестной истерии всё сейчас испортить. Поэтому, свет мой, тебе придется немножко подождать, пока я завершу наш небольшой ритуал, дабы мы оба смогли насладиться впечатляющим зрелищем древнего колдовства, возможного лишь сегодня, в ночь, когда мертвецы воскрешаются в забытых своих могилах… Юа попытался вырваться, попытался прошипеть сквозь снова прокушенные губы, чтобы не смел, придурок. Что все эти блядские игры с призраками плохо на него — с какого-то хрена оказавшегося чересчур впечатлительным или восприимчивым — влияют, и что нужно как можно скорее из этого одержимого сумасшедшего дома выбираться, пока еще не стало слишком поздно и проклятый хаукарль не натворил чего-нибудь непоправимого своими же собственными руками, но… Но в итоге всё, чего мальчишка добился, это повторного удара лбом о пол, смягченный разбросанной тряпкой, и пока он купался в убивающем наркоманском безумстве, пока гонялся за кровавыми бабочками по стенам и драл когтями дерево, рыча желчные проклятия, всё глубже и глубже ныряя в трубу старинного алого граммофона, запустившего по кругу заунывную меланхолию слышанных когда-то Coil с их ?Tattooed Man'ом?, откуда-то оттуда, из чертового далёка, перезвоном ритуальных колоколов ударился о виски возросший шепот сбрендившего Рейнхарта, вышептывающего страшным триптихом насмешливое и сказочное — пожалуйста, пусть оно окажется сказочным...!: — Пиковая Дама, моя госпожа, приди, когда я тебя зову… Голос повторился с десятки помноженных троек, голос свернулся в трёх желудках скулящего от ужаса Уэльса в такие же три рвотных позыва, и… Целую секунду ничего не происходило. Целых три секунды в старом брошенном одержимом доме стояла плесневелая тишина. Целых десять секунд скрывающиеся в тенях Кричащий и Булькающий хлюпали перепончатыми утопленническими лапами в топи разлившегося под прогнившей крышей, вытошненного кем-то болота… А затем пол и воздух сотрясли тоненькие-тоненькие перезвоны раздвоенных копытец да луговых колокольчиков черных рогатых коз, проскакавших по палой древесине в призрачной упряжке. Где-то захрюкали и зарыдали волосатые пегие свиньи с человеческими лицами и длинными червивыми хвостами. Надорвалось стонами крикливое искривленное горло, запахло винной пробкой, жженым сеном, взмыленным рябиновым потом с боков запряженных в Карету Смерти кобылиц. Потолок закружился, голова Юа вместе с ним, и перед началом Большой Темноты, перед умопомрачительным погружением в безмятежно-белый кошмар с черными провалами смеющихся глазниц, мальчик вдруг услышал, как, трескаясь, бьется мутное зеркало, и чертов доигравшийся Микель, повязший в опасной черноморной ворожбе, с проклятиями на дрожащих, наверное, губах, кричит поднимающимся голосом его стирающееся из мира имя… В секунду следующую Пиковая Королева, клацая стальными пряжками с отполированных до бесцветья подъемов ступней, тряхнула длинными тугими манжетами черно-костяного платья, истекаясь пронзающим остывающую плоть грубым хохочущим визгом.??? — Что ты натворил...?! — взрываясь взрезанными срывающимися криками, угасающими поначалу в топоте оглушенного дерева, а потом и в накаленных железных гулах, в отчаянии выл Юа, едва поспевающий за проклятым, проклятым, трижды проклятым Рейнхартом, что, намертво впившись в его запястье, заставлял мальчишку выбиваться из последних сил и подыхать, но нестись за ним следом, время от времени ударяясь раскалывающейся головой о свисающие над той трубы, балки, перегородки, решетки или попросту чересчур низкие обглоданные потолки. — Зачем… зачем ты её… идиот… Какой же ты идиот! Уэльсу было муторно, Уэльсу было кружительно, больно и до трупного страшно, и хреновы лабиринты новых подвалов, исполосовавших собой и старый одержимый дом, и переходы между ним да церковью, и целые почти-бомбоубежища, построенные кем-то неизвестным еще в старые довоенные времена, воспринимались злой насмешкой судьбы, когда, проползая сквозь заселенный металлом лаз, они с Микелем выпрыгнули в еще одну низину, больше всего напоминающую утихомирившую неспокойный свой бег бойлерную. — Я не хотел! Не хотел я так, юноша, клянусь тебе! — заходясь пеной возле ухоженных смуглых губ, ноткой истеричной паники и в голосе, и на дне глаз, и в морщинках перекошенного лица, вскричал ответом мужчина, лишь еще крепче перехватывая руку своего мальчишки и прибавляя да прибавляя скорости, тугими мышцами гарцующей в длинных жилистых ногах. — Я был уверен, что она не появится! Не должна была она появиться, когда мы… когда я… я же просто дурачился! Да я даже ритуал этот чертов до конца не соблюдал и слова назвал те, которые на месте и придумал! — Тогда почему?! — задыхаясь шумящей возле основания горла кровью, вымученно прохрипел Уэльс. Им бы сейчас помолчать, им бы забиться куда-нибудь и, возможно, переждать, но оба, глотнув адреналина и попросту не привыкнув прятаться, не могли пробыть в угасающем состоянии ни секунды, продолжая и продолжая нестись дальше, поднимая в воздух всклоченные брызги разлившейся по всему полу и потихоньку тот затопляющей ледяной дождливо-сточной воды. Над головой тянулись рыжие балки, заставляющие высокого Рейнхарта склоняться в горбе, пошатывались обесточенные проводки сорванными перекушенными проводами. Стены щерились серой краской, отпечатками неизвестных рук и лап, и старые-старые железные котлы, помеченные марками немецких канцлеров, натяжно шипели беззубыми ртами, мечтая вновь закипеть и рвануть, сжигая по камню да сосульке ненавистный вражеский остров. Катастрофически не хватало света: все, что у них осталось, это Уэльсов подхваченный фонарик, зажатый во второй руке Микеля, и оба прекрасно понимали, что свечка, болтающаяся на последнем издыхании, вот-вот перегорит, погружая их в вековечную Литургию Вечной Темноты — исполосованное копытами да когтями пальто вместе со всеми сигаретами, зажигалкой да сваянным в трубочки воском навсегда уже осталось наверху, возле возведенного в честь Черной Королевы алтаря. Из-за слепящих сумерек, из-за спешки и из-за грохота, визгов да шорохов, нагоняющих скачками из-за спины, разглядеть попадающиеся под ноги островки сплетенного сена, коварной строительной проволоки, гнилых тряпок, острых плит и камней было попросту невозможно, и Юа с Микелем спотыкались, заплетались, теряли равновесие и, лишь благодаря друг другу, лишь благодаря погружению в трясущиеся подхватывающие объятия, не падали прямиком в то поднимающуюся, то снова опускающуюся воду, служа чертовой закуской той кошмарнейшей голодной твари, что голой побежкой бесснежья вилась за ними по следу. Тварь никогда не показывалась на глаза полностью, тварь рисовала то конский череп с просверленной во лбу впадиной, то накрытое черным саваном тело в развевающихся прозрачных мантиях-простынях. Тварь меняла свои цвета и гремела костьми, щелкала зубастой челюстью, выла или ржала осатанелой лошадью, стучала копытами или сотрясалась самими стенами, сливаясь вместе с ними в едином монолитном выдохе, и плыла так легко, проходя сквозь все физические препятствия, как одни только белоглазые трупы плавают в истоках Мертвого моря. — Я не знаю, мой мальчик! Это… этот… со мной что-то дурное творится в этом… проклятом доме! — задыхаясь, кричал Рейнхарт, пытаясь обернуться и обдать отстающего детеныша, дергаемого навстречу подрагивающей, но каменно-твердой рукой, извиняющимся молящим взглядом. Обернуться еще выходило, но всякий раз, как глаза натыкались на текущие по следу плавки саванов да скроенных из фая буйных тряпок, взгляд из виноватого тут же делался еще более безумно-ужасающим, и мужчина, прикусывая губы, поспешно отворачивался, в панике мечась между котлами, стенами и сокрытыми от глаз черными проходами да придвинутыми к тем отвлекающими перегородками. — Клянусь, клянусь же тебе, Юа! Я ведь даже вовсе не планировал никого вызывать — не знаю, как так получилось, что здесь отыскалось всё подходящее для этого дерьмо, а мне вдруг вспомнился поганый детский ритуал! И обижать тебя… Я ни за что не хотел обижать тебя, сокровище! Создатель, прости меня за это, милый! Здесь всё кругом как будто само вопило и просилось, чтобы я… чтобы… распустил руки и… — Вызволил эту сраную тварь, — закончил за него Юа немым скулежом сквозь зубы. Рейнхарта, сколько ни просила об обратном зарытая в могилу обида, он больше не винил. Рейнхарта он любил вопреки всем его дуростями, а вот ту гадину, что гналась за ними, забираясь спектральной субстанцией в проводку и принимаясь разом раскачивать все лампочки, чуть погодя в обязательном порядке взрывающиеся вихрем битого яростливого стекла и высыпающиеся им на лица, головы да руки, искренне и всем пламенным сердцем ненавидел. — Давай куда-нибудь сворачивать! Куда угодно, Рейн! Рейнхарт крепче стиснул его руку — чтобы взвыла и хрустнула тонкими костьми. Загнанно обернулся по сторонам, но, не отыскав лишнего времени бесцельно метаться между и между, лишь потащил задыхающегося полуживого мальчишку дальше, погружаясь в болото из резко поднявшейся по колено студеной воды, попахивающей не то нефтяным духом, не то зарытым в землю чертовым бензинным топливом. — Рейн! Твою же мать! Что ты творишь?! Ты слы… — Я тебя слышал, Юа! — рёвом — пока чертова Пиковая Кобыла билась крупом в железные чаны — откликнулся Микель. — Но куда… Куда ты прикажешь мне сворачивать?! Ты видишь хоть что-нибудь подходящее?! Будь у нас хотя бы чуть больше поганого света в запасе…! Гаснущего света действительно не хватало всё больше и больше, и всё, что им удавалось теперь разглядеть — это узкая поблескивающая водная дорожка впереди да чертова Пиковая Лошадь позади, излучающая свой собственный молочный свет, отражающийся по выплывающим и снова уплывающим стенам гробовыми селитровыми пятнами. — Да плевать уже! — охрипая, взвыл из остатков отторгающихся телом сил Юа, едва ли находя желание для того, чтобы переставлять в вязкой жидкости, липнущей к одежде и коже — вода как будто смешивалась с мертвым машинным маслом, и впрямь становясь настоящей засасывающей топью, — деревенеющими ногами. — Куда угодно! Сворачивай в любую сторону! Иначе мы здесь просто-напросто… Чертового слабого ?сдохнем?, так и срывающегося с губ, он не позволил себе назвать; кобыла за спиной тем временем разъяренно расхохоталась, ударяясь копытами о загудевший и, блядство, оживший бойлер, изрыгнувший в темноту облако кипяченого пара. Вспыхнули в пустоте алые накаленные угли, загрохотали начавшие перекачивать ртуть старые сердца-насосы, но Рейнхарт, слава хоть кому-нибудь, послушался, метнулся вправо и, зажав фонарь уже в зубах, выпростанной впереди себя левой рукой принялся ощупывать стены да ошпаряющее кожу накаливающееся железо, пока вдруг ладонь его не провалилась в пустоту, колени — следом, и, издав ревущий выбешенный клич, мужчина не нырнул в открывшуюся в стене спасительную нишу… Тут же погрузившую их с Юа в непроглядный мрак умершего так не вовремя фонаря. — Черт… — Блядь...! Блядь, блядь, блядь, блядь... Рейн... Рейнхарт… Микель... что... что теперь… Вопреки оглушающей темени, поднявшейся с самого глубокого океанического дна, что клубилась и разливалась волнами впереди, за спинами снова загрохотало, снова ударило в потолок валами разожженного котлованного пара, и хватило всего секунды, застрявшей в пустующих конских глазницах, чтобы Микель, до хруста стиснув мальчишескую руку, гончей на сломанных лапах помчался в беснующуюся глубь, крича на ходу повелительное: — Бежать, мой мальчик! Бежать отсюда, пока еще бежится! По истечению второй секунды Рейнхарт всё-таки остановился: замахнулся стеклом фонаря, метко зашвыриваясь тем в чертову кобылу, потихоньку вползающую в слишком узкий — только пока что — для неё лаз. Фонарь ожидаемо прошел насквозь, врезался в бойлерный бак, слился с дыханием паровой машины и, окрасившись в краски разыгрывающегося подземного ада, рванул к осыпающемуся гнилью потолку гулом завертевшейся где-то опасной лопасти, пока Микель с Уэльсом, чертыхаясь и подвывая, ринулись в петляющий слепой бег по бесконечному кругу. Ноги оступались о брошенные канистры и чаны, спотыкались о трубы, с которыми время от времени сталкивались и головы, расцветая кровоточащими мокрыми ссадинами; кирпич, отламываясь, забивался пылью в ноздри и глаза, крошка струилась вниз по изодранному горлу, а призрачные копыта, сплетаясь с ветровым завыванием, подступались всё ближе и ближе… Покуда вдруг впереди, позволяя ослепшим кротовым глазам вновь прозреть, не забрезжил подтеками слабый-слабый, странноватый и невнятный подводный свет, льющийся жемчужными переливами из-за скопления окрасившихся во внезапный желтый железных крюков да металлоломных изгибов. Пиковая Кобыла, тоже почуяв водянисто-световой запах, припустила ходу, пробивая передними ногами истрескавшийся паутиной пол, резко вздыбившийся осколками рваных камней, и Юа, и без того давно пересекший отмеренный ему предел, пустой оберткой несущийся следом за мужчиной, равновесия больше не удержал. Оступившись и пронзив сосульчатым витым осколком ногу — споткнулся. Рейнхарт ни за что бы его не отпустил; Рейнхарт с изумлением оглянулся, в ужасе дернул — не понимая еще отчего — повалившегося на колени подростка на себя, но даже такого короткого промедления хватило, чтобы из лошадиной грудины, зашторенной бело-черными фаевыми тряпками, выпростались наружу изящные костяные руки, тут же притронувшиеся к грудине мальчишки, чтобы глаза его распахнулись, мгновенно остекленели, а губы раскрылись в немом хриплом вое, искажая пугающим уродством безупречно красивое лицо. — Юа! Юа, черт... блядь... мальчик...! Рейнхарт видел, как стремительно затянулось обескровленной бледностью юное прекрасное тельце, как надтреснули и остановились зимние зрачки, как проклятая тварь из мира мертвых, стыкая когтистыми пальцами своё древнее ведьмовское колдовство, пыталась невидимыми нитками спрясть из бойкой дерзкой души свой новый чертовый узор, петлю за петлей выуживая ту прочь из холодеющего обмершего существа… И этого видения с головой хватило, чтобы, окончательно впадая в ярость и теряя последний страх перед навек возненавиденной мертвецкой сукой, сойти с ума. Взревев во весь голос, мужчина резко развернулся, поспешным злобствующим ударом окостеневшего кулака врезал полупрозрачной кобыле в череп, уверенный в глубине души, что это не сработает, что не пробить ему спектральной хитрожопой защиты мерзостной твари, но вдруг с отрезвляющим изумлением ощутил, как костяшки его пальцев впились в каменную кость, как ободрались в кровь сами, как сломались под агонизирующим ощущением впивающегося иглами отравленного льда, но проклятую Королеву, выпускающую глазницами завитки терновых зловоний, приостанавили, вынуждая силой разжать когти и отпустить скомканную в них же нежно любимую душу… Позволяя мальчику-Юа, хлебнувшему пересушенной глоткой воздуха, кое-как дернуться, повалиться руками на пол, взвыть и, в ужасе оборачиваясь назад, в полное горло заорать, пытаясь ползком и сумасшествием отпрянуть от того, кто едва-едва не унес его в своё царство, навек оборачивая своим проклятым Валетом Пик. Времени приводить его в норму не было, времени на разговоры тоже больше не было, и Рейнхарт, пользуясь теми сомнительными бесценными крохами, что у них оставались, подогнувшись и ухватив мальца за гривастую шкирку, грубым броском зашвырнул того — опешившего и едва ли осознающего, что происходит — к себе на плечо, из последних сил бросаясь в чертов кружащийся бег, покуда подводный свет рассеивался, оборачиваясь светом уже настоящим, а над головой, так и норовя слиться с той в расшибающим череп ушибе, закачались висячие кованые конструкции, выпотрошенные острыми ребрами извне. Мимо проносились заплывшие чадом крохотные каморки, мимо поблескивали запорошенные сталью всё новые и новые трубы-котлы-машины, пока сужающийся коридор не вильнул, не повел наверх, вконец затрудняя умирающий бег. Пока проклятая Королева, разрывая их сплетенное дыхание зубами, снова и снова догоняла, ухватившись цепкими лапами за приглянувшуюся смертную душу, и пока Микель, обсыпая её матами да кляня всё, что знал, за сохранность единственно-важного ему цветка обещая всем богам и дьяволам свою собственную душу взамен, пытался своё погибающее сокровище спасти и унести, коридор… Резко закончился. Оквадратился последней на пути средневековой тупиковой клетью, разыгрался уродством вымазанных в алой субстанции рыхлых камней, вспыхнул трупиками крыс да погрязшей в водостоке засохшей тощей кошки, перед смертью вылизывающей добытый где-то кусок ороговевшего мяса, и… Раскинулся лучом спасения, пробивающимся сквозь мрачное выбитое оконце, затаившееся прямиком над вырезанной из страшного серого камня пыточной ванной, полнящейся иной — насекомой и крысиной — загубленной жизнью, в глазах загнанного, взмыленного, окровавленного и обезумевшего Рейнхарта имеющей цену лишь для того, чтобы, захрустев под торопливыми подошвами, послужить чертовыми пушечными кишками, пока он, с ножом у виска и с пистолетом в спине, вкинув на руках мальчишку, грубо затолкнул того — вертлявого и живо да охотно поползшего наружу — в скалящийся мертвым стеклом проёмчик, тугим затравленным прыжком ныряя за тем следом, едва только тощие ноги скрылись в синеющей воздушной темноте.