Часть 37. Хэллоуинская Соната (1/1)
Нет, мертвые не умерли для нас!Есть старое шотландское преданье,Что тени их, незримые для глаз,В полночный час к нам ходят на свиданье,Что пыльных арф, висящих на стенах,Таинственно касаются их рукиИ пробуждают в дремлющих струнахПечальные и сладостные звуки.Мы сказками предания зовем,Мы глухи днём, мы дня не понимаем;Но в сумраке мы сказками живемИ тишине доверчиво внимаем.Мы в призраки не верим; но и насТомит любовь, томит тоска разлуки…Я им внимал, я слышал их не раз,Те грустные и сладостные звуки!— Душа моя…Юа, привыкший угадывать в интонациях Рейнхарта то опасное, что вещало, кружилось и несло за собой откровенное дерьмо редкой собачьей породистости, вот хоть именем чертовой поденко ибиценко — которая наполовину борзая, — отчасти научился распознавать и дерьмо сорта иного: не то чтобы сильно опасного, но однозначно мерзостно-неприятного и нежеланного, сокрытого за лихолесными обходными лисьими дорожками.Поэтому ответил мальчишка недоверчивым прищуром, облизанными сухим языком губами и сонным гудением в ушах — слишком мягкими были объятия Микеля, слишком легок был его голос, зачитывающий вслух эльфийские сказки о Диком Гоне и белых в красное пятнышко гончих. Слишком ярко трещал каминный огонь и слишком сильно не хотелось сталкиваться нос к носу с еще одной безумной мужской бредней в духе ?я пришел к тебе с приветом, рассказать, что я с приветом?.— Чего…? — не так недовольно, как хотелось и как он непременно бы мог, пробормотал Уэльс, вжимаясь щекой в твердую широкую грудь и поворачиваясь так, чтобы уместить на чужих коленях себя полностью, попутно кутаясь в шиншиллий на ощупь шерстисто-флисовый клеточный плед. — Я и так знаю… про твои гребаные ?приветы?…Микель, слава кому-нибудь, этих его последних дремотных галлюцинаций то ли не захотел замечать, то ли попросту не расслышал, но отзываться на полуночные дурашливые фантазмы, спасибо, не стал.Помялся еще с немного, поцеловал мальчишку в лоснящуюся макушку, затянувшись бесконечно обожаемым запахом, что редкой да на совесть выдержанной сигаретой кубанской марки. Пощекотал подушечками пальцев острый подбородок и, грузно выдохнув, всё же прямо объявил:— К сожалению, котенок мой, завтра тебе придется сходить в твою многострадальную школу. В последний на жизнь раз, могу тебе в этом поклясться.Сон, только-только ласково укутывающий Уэльса добротными стариковскими ладонями с сетью синих морщинистых трещинок, ошпаренно прогладил против шерсти, оголил клыки, слетел желтым выхухольным листом с поплывшего потолка; юноша, от неудовольствия приподняв вздыбленную голову, зашипел, прожигая сбрендившего внезапно мужчину негодующими полымень-глазами.— Какая нахрен школа?! — брыкуче прорычал он. — Не хочу я туда идти! Ты что, издеваешься?! С какого дьявола вообще?! Сначала, значит, отговариваешь и отучиваешь, а потом меняешь карты и выгоняешь с паршивого пинка, идиотский хаукарль?! Избавиться от меня решил или что?Наверное, именно что избавиться — слишком уж потворственно блеснули на последних словах лисьи глаза, и Юа, осатанело дернув за сопящие тормозные шнурки санитарного поезда, практически выдрал те вон, взвиваясь на злополучных коленях уже почти в полный грозный рост…Правда, всего один жалкий щипок за локоть его усмирил и, сдернув обратно вниз, обездвижил оплетшимися вокруг поясницы собственническими удавами-руками.— Ну, тише, тише, моя ретивая красавица-Белла. Знал бы ты, как мне приятно видеть, каких успехов я неожиданно добился в нелегком деле отлучения тебя от всяких нежелательных индивидуумов и их чертовых заведеньиц, но…— Но ?что?? — обиженно насупился Уэльс: если еще всего две-три недели назад ему до усрачки хотелось вырваться в загаженный питомник притворных знаний да мелькающих рядом галдящих рож — исключительно в силу привычки и желания пойти смуглошкурому деспоту на обязательный перекор, — то теперь возвращаться туда не хотелось никогда и ни за что.Ни-за-что.— Но то, славная, дикая, прелестная моя гончая, что мне бы хотелось приготовить для тебя в честь грядущего праздника некоторый… сюрприз. Так что ни у тебя, ни у меня, к сожалению, попросту нет выбора — я слишком поздно спохватился, чтобы подыскивать сейчас иное местечко, куда бы мог тебя отправить на несколько томительных долгих часов, не беспокоясь при этом хотя бы за твою сохранность.Вопреки всем гребаным оправданиям сраного лиса, мальчишке эта его идея всё так же не улыбалась.Вообще.— Не хочу я туда тащиться! Понял?! Я могу спокойно и где-нибудь здесь поторчать, и вообще не подходить к тебе, чем бы ты тут ни страдал, раз тебе вдруг так мешает моё присутствие. И на улице тоже побыть могу, если очень прям нужно... И класть я хотел на твой гребаный сюрприз, тупический хаукарль!Он отчаянно старался выжать из скупого по жизни воображения хоть каплю сока какой-нибудь внезапной волшебной лазейки, однако добивался лишь всё новых и новых отрицательных качков кудлатой головы да виноватого всполоха в желтых глазах, отсвечивающих насмешки поселившихся на полах да столиках горящих резных тыкв, старательно скупаемых Рейнхартом по окрестным супермаркетам, а после — уродуемым прорезанными оскалами да злобствующими глазничными провалами с помощью зазубренного кухонного ножа.— Нет, милый мой котенок. Как ни печально, но тебе придется туда пойти. Я в обязательном порядке провожу тебя и заберу обратно как только освобожусь, и ты ни в коем случае не должен будешь покидать порога своей школы без меня. Надеюсь, ты понимаешь, что придется послушаться, если не хочешь меня рассердить, Юа?— Понимаешь, — с надутыми до показушного оскорбления щеками огрызнулся мальчишка, пришибленно отворачивая от капельку предавшего мужчины взгляд. Дернул плечом и головой, когда тот попытался уместить на тех ласкающую ладонь. Покрысил в уродливой гримасе, которую больше всего иного не любил Рейнхарт, уголок рта. Стиснул вместе руки и ноги и, не зная просто, за что ухватиться еще, лишь бы только не погружаться в непредвиденную завтрашнюю каторгу, что вдруг резко вырвала из нового уютного мирка и так же резко представилась натянуто-ватным мерзопакостным кошмаром, слабо да обреченно пробормотал: — И как, интересно, ты прикажешь им всем объяснить, с какого хера я не появлялся там с несколько сраных недель, а, садистичный ты гад…? Однако никаких проблем с объяснительными у садистичного гада не возникло: на следующее утро, проводив разобидевшегося молчаливого мальчишку в траурно-торжественной делегации до скупого директорского кабинета, безызвестный Рейнхарт, улыбаясь от уха до уха и поблескивая угрожающей в пьяных глазах нестабильностью, сумел в три жалких предлога и три существительных словца обдурить школьного хозяина, нашептав тому про неведомы болезни и неведомы печальные события в жизни всеми ими горячо любимого юноши. Протянул какую-то исписанную бумажонку, после чего Юа из кабинета скоропостижно выставили под предлогом взрослой нудности да непременной обязанности пойти поздороваться со своими школьными друзьями, коих у мальчика вовек не водилось. Юа еще слышал, как недовольный таким раскладом ревнивый Микель настоятельно намекнул, что в дальнейшем, пока жестокие судьбоносные раны не заживут — а значит, попросту никогда, — бедный британский котенок не будет появляться в их многоуважаемой школе, и гребаный директор… Почему-то клюнул. Почему-то согласился, заревев пыхтящим вепрем, что, разумеется, всё прекрасно понимает, выражает глубочайшие соболезнования и возражений никаких по поводу столь мудрого решения не имеет. Уэльс понятия не имел, что лисий пройдоха тому наплел, что и как наврал, и какого хренового подвоха теперь от всего это спектакля ждать — не особо много услышишь, стоя под обитыми железом дверьми, — но когда Рейнхарт вышел, наградив юношу на прощание целомудренным поцелуем в лоб, и пообещал, сердечно помахав рукой, вернуться в конце занятий, гребаный директор, деликатно подтолкнув под напряженные плечи, потащил мальчишку, напрочь позабывшего, что? здесь вообще и как, к одному из кабинетов, напыщенно-бодро вещая о том, что ему вовсе не о чём беспокоиться, если он чего-то не поймет, что они здесь — прежде всего добрые отзывчивые люди и тоже всё понимают, и что пусть он приходит в себя столько времени, сколько понадобится, и никто не посмеет потревожить заслуженного им покоя. Что еще страшнее, ему даже предложили переговорить с местным психологом, предложили выплакаться самому господину директору в плечо, побеседовать со всеми и каждым преподавателем, отчего Юа окончательно впал в ступор, отобравший последнюю возможность вытолкнуть из горла хоть слово. Паршивые однокласснички — тоже наверняка каким-то чертом успевшие осведомиться творящимися в жизни английского мальчика-Уэльса неполадками — старательно отводили взгляды, бойко перешептывались за спиной, подолгу глядели из-за темного уголка, тыча бесстыжими пальцами, и… И, если уж на то пошло, как-то так дружно концентрировались в белобрысом лице незабвенного Отелло, который, все долгие часы терзая Уэльса нездоровым, ничем не обоснованным непримиримым интересом, явственно как будто того раздевал: заглядывал цепкими глазищами под воротник, наверняка чуя там собственнические жадные метки, расставленные по коже неистовствующим лисьим мужчиной, еще только вчера накануне повалившим его на пол и кончившим в горячее судорожное нутро тремя долгими всплесками подряд. Отелло нервировал Юа гораздо больше остальных, даже больше тех прозорливых идиотов, что пытались плюнуть в лицо тупой гогочущей издевкой на поднадоевшую тему о неженках-принцессах и латиноамериканских принцах-педофилах с озабоченными железными... мордами. Юа идиотов догонял, ввязывался в драку, напоследок заталкивая практически кулаком в рот, что у неженки-принцессы, побившей их одна на двоих, не принцы, а один-единственный принц, да и тот, кретины тупорылые, давно уже коронован и возведен на вечный престол. Тенью ошивающийся рядом мавр, разумеется, услышал, тенью ошивающийся рядом мавр помрачнел, что ночь, плещущаяся в гортанях городских запруд, окончательно доводя склонную к неврозам принцессу долгим осуждающим взглядом… Остальное время Уэльс проводил — от греха нахер подальше — то в библиотеке, то вот на задней парте чертового химического кабинета, пока подзабытый извращенный Гунарссон, отчего-то успевший переменить тактику и вместо спермоизвержения рисующий на доске вполне себе приличествующие математические формулы да таблицы, что-то там вещал об окисях, сульфитах, растворимостях и взрывоопасных смесях бора, разогретого в одной колбе с жидким фтором. Уэльс сидел в гордом одиночестве, намеренно отшвырнув соседствующий стул куда подальше и дерзновенно отвернувшись к окну — за тем плавали сумерки и стёкла отражали желтые всплески кабинетных ламп, обернувшихся на грани Зазеркалья блуждающими дикими огоньками, повисшими между синим ?до? и черным ?после?. Часы тянулись, часы сводились на нет под стрекотом ленивых медных стрелок, и чем больше проходило времени, тем всё более тоскливым и одиноким ощущал себя потерянный юнец: привыкнув каждый день проводить непосредственно рядом с Рейнхартом, только в его свободе и только под его присмотром, сейчас он ощущал себя выброшенной псиной, мелким детсадовским балбесом, уверенным, что его уже никогда не заберут обратно, навек оставив в лапах кошмарных воспитателей, тайком да по секрету оборачивающихся в тихий час железнозубыми троллями. К завершению учебного дня настроение рухнуло окончательно, и последний час Юа проводил в глубинном унынии и запоздалых в своей дотошности мыслях о том, что без Рейнхарта трудно дышать, без Рейнхарта трудно слышать, без Рейнхарта трудно просто быть и выстукивать сердцем пересчитанные кровеносные капли. Без Рейнхарта было тошнотворно-паршиво, и Уэльс, морщась и сплевывая с кончика языка набегающую постоянно соленую горечь, жалобным идиотом вырисовывал на тетрадных листках гребаных кошачьих Карпов с опаленными хвостами, заселивших их дом тыквенных монстров, штормящее море с украденной лодкой, эльфов с можжевеловыми ягодами. Бредущую по горным утесам конную почту-процессию с драконьими головами, болтающихся в петле трупиков-Билли, бесконечное количество табачных лисов с сигарами в зубах и в конце всех концов самого Рейнхарта, который выходил не то чтобы шибко хорошо или даже смутно похоже, а… Откровенно дерьмово не хорошо и не похоже. Пока Юа сходил с ума и страдал своей ересью, пока пытался присобачить над левым шариковоручным глазом набегающие курчавые завитки, пока вспоминал жар опаляющих рук, снимающих с бедер штаны и забирающихся пальцами в готовую для совокупления задницу — в окружающем кабинете неведомым образом успело что-то произойти. Все те, кто сидели возле окна, принялись перешептываться, переговариваться, хихикать и с подозрительным прищуром оглядываться назад, на растерянного и раздраженного Уэльса, будто отныне всё, что не вписывалось в привычные придуркам рамки, должно было иметь обязательное отношение именно к нему и больше ни к кому иному. Юа попытался всю эту белиберду проигнорировать. Пририсовал Рейнхарту еще несколько кудряшек, сделал ухмылку поехиднее, добавил выплывшую в пустоте руку с длинными пальцами и расстегнутыми рубашечными манжетами на декоративных пуговицах… Взбесившись, утопился в продолжении щекочущегося хихиканья, мелкими копытными шиликунами перебегающего от парты к парте и разбрасывающего по полу ссохшиеся жилистые листья чужих всезнающих издевок. Отелло, сидящий двумя партами впереди, привалился к окну предпоследним: единственным, кто еще никуда не всунул своего сраного любопытного носа — кроме самого Уэльса, — оставался непоколебимый в перегарной нерасторопности учитель Гунарссон. Мавр же, покосившись за черную глянцевую массу, прижался почти что лбом к холодной стекляшке сухого льда, начав с места корчить обезьянничающие перекошенные рожи… И закончив тем, что с какого-то хрена поднял тот самый средний fucking-finger и, поставив тот слишком сильно кое-что напоминающим колом, продемонстрировал невидимому кому-то, кто в понятии подторможенного Уэльса транслировался как непримиримый Отелловский враг. Кажется, именно потугами этого жеста прозорливый всевидящий учитель, еще вроде как пытавшийся сдерживаться полным спокойствия Буддой, плюнул на всё и потек к окну тоже: расхаживать крохотными шажочками он не умел, а оттого поступил проще и окно распахнул на всю дурь, высовываясь за раму на добрую половину громоздкого тулова. Покачался, повглядывался, потряс на ветру красной роскошной гривой… После чего, словно бы невзначай и словно бы совершенно обыденно вернувшись внутрь, добрел до доски, начертил на той мелом еще с несколько формул. Велел гребаному классу заткнуться и засунуть смешки в свои же неразработанные задницы или задницы соседей, и, обернувшись к застывшему в дурном предчувствии Юа, грубо да интимно, по-львиному вот, пробасил-прошептал только одному ему известным способом: — Уэльс… Тебя, если ты еще не понял, очаровательная наша золотая рыбка, ждут. Вали уже отсюда — поверь, умнее останешься. Юа вспыхнул, взрыкнул, возгораясь под разом обернувшимися тридцатью чертовыми взглядами, сдирающими заживо не одежду, а кожу. Злобствующе покосился на суку-Гунарссона, оглушенно зыркнул в сторону окна, так и оставшись единственным, кто не разгадал загадки древних пирамид да звериных пятипалых следов, и, скомкав в кулаке свои паршивые почеркульки, запихивая те на дно исхудалой пыльной сумки, на негнущихся ногах и с взрывающимся сердцем, изо всех сил стискивая вспотевшими ладонями бахромные тонкие лямки, побрел сквозь уплывающий от него в иную параллель класс навстречу тому неизведанному, но наверняка желтоглазому и безумно нужному, что дожидалось его внизу… На вернувшейся под кости свободе. На выходе, пока все остальные еще отсиживали задницы в расписанных классах — до звонка оставалось около двадцати неполных минут, — Юа столкнулся нос к носу с промозгло-взвинченным воздухом, явственно заряженным нетерпеливой охровой лихорадкой. Ветер буйствовал в пиках полысевших редких деревьев, но отчего-то не долетал до самой школы, крайними своими лапами расшевеливая черный песок тенями старинных танцующих платьев. Фонари перемигивались усмешками притаившихся в жаровнях летучих тыкв, небо переливалось зеленоватым сиянием авроры, медленно уползающим в одну из многочисленных сумеречных нор, а все и каждый дома сложились в единую стену, слились, вспыхнув перед глазами лишь с дважды виденной преступной и пасмурной громадой лондонского Тауэра, гремящего цепями призрачных узников в белых дырявых саванах. Повеяло зябью, повеяло черной чумной тайной, и улицы резко показались куда как пустыннее, куда как враждебнее, чем тем должно быть в столь ранний час, обернув всё живое в единую горсть щебня плавучей древесной трухи. Чуя оставшиеся за спиной застекленные взгляды, но не понимая, что происходит и отчего чокнутый herra Гунарссон решил, будто он непременно должен куда-то и к кому-то идти, когда здесь вроде никого и не было, юноша осторожно и неторопливо, хмуря в темноту опасливые глаза, спустился с одной ступеньки, с другой, с третьей… Миновал поклацывающий под каблуками седой асфальт, поежился под добравшимся всё-таки ветром, не в силах взять в толк, откуда в сегодняшней темени появилось столько желтого цвета и почему, вопреки ему, чернота сгустилась до консистенции корейских императорских чернил, разбрызгивая растекшуюся вязь по стенам, землям да куполам. Чувствуя себя несостоявшейся жертвой на редкость нелогичного триллера, вполне себе способного приключиться с самым обычным человеком в самый обычный сонный час — мир ведь давно катился по обратной наклонной прямиком и примитивно вниз, — Юа прошел еще с три или четыре метра, погружаясь подошвами в шуршащий песок, и вдруг… Вдруг, наконец, увидел… Его. Её. Не важно. Увидел он гребаную хренову тварь, а вовсе не ожидаемого Рейнхарта, по которому истово рвалось трескающееся сердце. Тварь эта стояла-летала-висела, покачиваясь — в каких-то двух или трёх метрах впереди — за отъехавшей в сторону створкой решетчатого забора, и не было у неё ни тела, ни рук, ни ног, ничего — одна только большущая оранжевая башка, горящая ярым пламенем, и накинутая поверх плоской макушки шляпа цилиндром, выкрашенная в броские красно-черно-белые карамельные тона-полоски. Тварь то угасала, то вновь вспыхивала, то светилась одной половинкой, то другой, и очень скоро Юа, стоящий столбом посреди песочной площадки и во все глаза глазеющий на непонятное НХО, которое Неопознанный Хренов Объект, сообразил, что башка — даже вовсе не башка, а всего лишь глазастая тыква с особенно реалистичной человеческой мордой да деформированными ротовыми и глазными чертами. Тыква не напугала, тыква не удивила, тыква вообще сразу натолкнула наводкой на того единственного, кто мог ею обладать — никто вокруг всё равно больше и не вспоминал, что в эту ночь какие-то там тыквы можно бы и помянуть, — поэтому мальчишка, ухватившись за смутное обнадежившее подозрение, поспешным шагом потек навстречу, стремительно преодолевая разделяющее расстояние… И понимая, наконец, каким таким чудом чертова овощная головешка здесь так преспокойно болталась: едва стоило приблизиться, как смеющийся её свет… Смеющийся её свет выхватил еще одну… Тварь, удерживающую хохочущего апельсинового Джека в когтистой лапе. Эта же новая тварь звалась… Наверное, волком. С огромной лохматой мордой и еще более огромной пастью, оскалившейся в ухмылке на пять дюжин кошмарных, длинных, белых и острых акульих зубов. Волк чуточку приопускал треугольники волосатых ушей, позвякивающих всунутыми в те сережками. Не то хмурил, а не то, наоборот, вскидывал густые кустистые брови и окружившую те складчатую кожу-шерсть, поблескивая опасными желтыми глазищами без всякого намека на банальные зрачки. Жилы-вены-мышцы безумствующего животного напряглись, натянулись, усы встопорщились, влажный на отблеск нос оголодало втягивал ноздрями холодный сладкий воздух, и вся шерсть, весь темно-бурый мех с отливающим тыквенным огнём подпалом, становилась дыбом, отчего зверюга казалась еще в половину раза… Больше. Выше. Мощнее в этой своей прожорливой нависающей туше. Опешивший, растерявшийся и сбитый с толку, но по жизни вообще достаточно медлительный на всякого рода реакцию, чтобы сразу непременно испугаться или отыскать скрытый подвох, Юа еще успел оглядеть такие же лохматые пятипалые лапы с длинными загнутыми сталь-когтями, удерживающие на весу сразу два фонаря — один знакомый, тыквенный, а другой — самый обыкновенный, стеклянный, каркасный и свечной. Разглядел он и густое скопище длинного волнистого меха, спадающего зверю на грудь, а также выглядывающую из-под того аккуратную белую рубашку, черный жилет на серебряных пуговицах, черную бабочку-паука на шее, и по самому верху — знакомое бежевое пальто, развевающееся полами на ветру вместе с мохнатым хвостом, выбивающимся откуда-то из-под. Наверное, он бы таращился на него действительно долго, в попытках состыковать, связать и понять, если бы сам Волк, устав ждать, вдруг не сделал бы навстречу один-единственный рваный шаг, не дохнул бы странной смесью ароматов из кровавого мяса, табака, козырной паучьей десятилетней паутины и застуженного дождливого склепа и не опустился бы на левое колено перед застывшим мальчишкой, раскладывая на земле звякнувшие фонари и протягивая к Юа руку, чтобы ладонью в ладонь, поднести к пасти да уткнуться в ту холодными гладкими зубами, отчего по юношеской спине вихрем пробежала спугнутая воробьиная дрожь. Вести себя так настойчиво и так безумно могло лишь одно существо на весь чертов свет, пахнуть так тоже никто иной попросту больше не мог, и мальчик, терпеливо дождавшись, когда зверь оторвется от его руки и поднимет ушастую хищную голову родившегося в полночь Чудовища, несмело, но всё-таки протянул руку другую, осторожно касаясь кончика носа и выдавливая дрогнувшими губами единственное из знакомых ему колдовских заклинаний: — Рейн…? — Почти, — довольным приглушенным голосом проурчало откуда-то изнутри звериной утробы, покуда огромная лапа с грубыми темными собачьими подушками продолжала наглаживать и терзать мальчишескую ладонь, а желтые волчьи глаза немыслимым образом наливались талым лунным теплом. — Почти Рейн, прекрасный мой. — Почему ?почти?...? — снова непонимающе пробормотал Юа, чуточку смущенный и чуточку застигнутый врасплох всеми этими метаморфозами сумасшедшего волко-человека с его смеющимися цирковыми трюкачествами. — Что еще за фокусы такие? И встань ты уже, зараза, на лапы… тьфу, скотина... На ноги встань, придурок косматый! Волк не без охоты подчинился. Поднялся. Поерзал под своим пальто, выуживая наружу запечатанный небольшой сверточек, и, играючи разодрав упаковку острейшими, наверное, когтищами, вдруг выудил из того на свет красную… Накидку. С капюшоном, с плащиком примерно так до задничной длины и с дурацкими нитками-застежками под горло, связывающимися в пышный ленточный бант эпохи мужских колготок да серебристых нафененных париков. Юа смотрел на тряпицу со всем присущим ему спокойствием до тех самых пор, пока та оставалась подремывать в лапах исполинского — выросшего как будто еще на сантиметров сорок — Рейнхарта, но когда идиотская накидка вдруг плавно потекла навстречу, намереваясь срастись уже явно с самим мальчишкой, тот… Занервничал. Отступил на шажок, насупил брови и, не придумав ничего лучшего, попытался дурную тряпку отбить, взрыкивая коронное в господствующей истерике: — Это что за чертовщина, идиотский ты рыб?! Убери её от меня сейчас же! Даже не думай подносить! На куски нахер порву! Сраный рыбий волк, и не думая останавливаться или прислушиваться к щедрым да предупреждающим советам, сказанным не со зла, а во избежание, лишь поводил в воздухе Крюггерным пальцем, всё так же — довольно и загульчиво — мурлыкая: — Ну, ну, сладость моя. Не дерзи злому мохнатому волку, если не хочешь, чтобы он чего-нибудь от тебя отщипнул. Давай, будь умницей, постой, не шевелясь, и позволь мне тебя принарядить — исключительно антуража ради, потому что тут, конечно, не тряпка тебя, а ты украшаешь эту со всех сторон жалкую подранку... Но нельзя же в канун Всех Святых разгуливать в чём попало, ты ведь согласен, я надеюсь? — Почему это нельзя?! — взвыл Уэльс, отчетливо вспоминая, что хренов звонок скоро прогремит, и тогда всякие там Отелло высыпят на улицу и увидят… В общем, увидят они очень и очень хорошо всё вот это. — Другие-то ходят и ничего, не мучаются! Это только у тебя извечные проблемы, тупая ты... псина! То международный день хреновых висельников, то утопленников, то поминки по загубленной тобой же в детстве блядской кукле, то час спасения жиреющих на глазах голодающих голубей! У тебя, у тебя тут проблемы, извращенец ты шерстяной! Извращенец шерстяной оскалился, и Юа сразу невольно притих, снова и снова думая, что перечить тому вообще-то тяжеловато — слишком уж огромным и свирепым он выглядел, и слишком уж живой маскарадный костюм для себя выбрал, ни в чём не терпя чертовой суррогатной половинчатости. — Потому что негоже уподобляться этим другим, — прорычало вихрем-ветром из-под пещеры клыкастой пасти. — Давай же, мальчик, уважь мою безобидную прихоть! Это всего лишь маленький аксессуар и маленькое шаловливое торжество, ничего страшного в нём абсолютно нет! В эту ночь каждый должен примерить себе вторую личину, и я никогда не поверю, будто ты настолько жесток, мой милый солнечный Юа, чтобы мне отказать и погубить прильнувшего к нам с тобой незримого праздничного духа! Волк наступал, чеканя каблуками шаги — под теми уже снова позвякивал серый асфальт, — и Уэльс, всё отчетливее понимая, что они оба вот-вот отразятся в школьных стекляшках, с рыком и раздражением остановился, вгрызаясь в накинутые на голову удила. Вырвал из волчьих рук тупую скарлатную тряпку, набросил ту себе на плечи, поглубже натянул капюшон и, грубо завязав под подбородком узел, с кипящей злобой и рыком прохрипел: — Ну и хуй с тобой! Доволен?! Оделся я, оделся, как ты и хотел, и ничего тебе не порчу, самовлюбленный ты кретин! Скажи хоть… в кого ты меня наряжаешь, дурачина такая? Чтобы я хоть совсем себя идиотом не ощущал… — Как это — ?в кого?? Неужели же тебе незнакома… О, Создатель, я всё-таки должен был прочесть тебе хотя бы парочку сказок тех самых злополучных Братьев Гримм… Удивление как будто вспыхнуло даже на неприхотливой альфа-морде, ударяя по нервам вспыльчивого подозрительного мальчишки шипастым нетерпением — и срать, срать, что, по мнению волчьего лорда, он вроде как должен был в срочном порядке самостоятельно догадаться. Рейнхарт переступил с лапы на лапу, полюбовался юной красотой и, качнув головой да махнув на всё рукой, полез хвататься за завязки да переделывать небрежный торопливый узел в пышный дворцовый бант, попутно высвобождая возлюбленные волосы, чтобы те обязательно спадали длинными прядями из-под капюшона, и снимая с узкой спины мешающий ранец, нагло и невозмутимо отшвыривая тот в сторону покачивающихся на ветру школьных качелей. — Эй! — Юа, с запозданием понявший, что вообще такое снова происходит, попытался было отправиться за разнесчастной сумкой — вечно служащей торбой раздора — следом, но вполне предвиденно наткнулся на железную эгоистичную хватку, стиснувшую его запястье драконьими когтями. — Отпусти, придурок! Не смей вот так разбрасываться моими вещами! Сколько раз мне тебе об этом говорить?! — Тише, милый мой, — промурлыкала паршивая подтухшая волчатина, с урчанием заплетающая уже второй рюшечный бантик, подкручивая тому когтями кружевные хвостцы. — Не ругайся и не тревожься ты так о каком-то жалком мусоре. Если тебе так нужен рюкзачок — мы возьмем тебе новый, только самой чуточкой позже. Хорошо? — Какое... ?тише??! Какое нахер... ?хорошо??! Что ты... творишь вообще?! Чем тебе моя сумка вечно не угождает?! И нахуя покупать новую, если есть… была… эта?! — Я всего лишь избавляю тебя от ненужных старых вещей, милый мой, — послышалось в ответ невозмутимое, вконец выбивающее из-под юношеских ног проваливающийся песчаный камень. — Это, знаешь ли, очень полезное занятие — менять старое на новое. Говорят, перемены только к лучшему, так неужели же ты не хочешь испытать их волшебства на собственной изнеженной шкурке, маленькая моя Rotk?ppchen? — Нет! Не хочу я ничего! И с какого это черта они ненужные?! Ты что, опять к чему-то больному ревнуешь, когда сам же меня изначально и отправил в эту дурацкую школу?! Придурок... Я сюда и не просился, если ты забыл! — Я не забыл. И отлично помню, что инициатива исходила от меня. В следующий раз я непременно исправлюсь, придумав — если, конечно же, понадобится — вариант более удобный и менее травмоопасный для наших с тобой нервов, но пока могу дать тебе один твердый зарок — лица своих прелестных одноклассников ты видел однозначно в последний раз. Больше никакой школы, Юа. И прости, что мне пришлось сегодня так поступить. Но я решил, что… в общем, не важно, котенок. Просто в следующий раз этого не повторится, верь мне. Лишь на секунду Уэльсу вдруг подумалось, что всё это из-за того, что дурной Микель, наверное, лицезрел этот поганый средний фак-палец такого же поганого Отелло, и именно поэтому в его голосе сейчас звучало столько негасимой ревностной злобы, но уже в следующую секунду мысли эти отлипли, отлучились, когда Юа озарением свыше осенило, что мужчина даже не столько злобился, сколько… Наверное, волновался. Переживал. Томился черт знает из-за чего, с остро ощутимой виной касался его шеи да пальцев, изнуряя опасностью лимонных стеклянных глаз. Наверное, всё было именно из-за этого, и какие-то сраные сумки да прочие ничего не значащие мелочи тут же выпорхнули из головы да прочь из памяти, ложась к ногам разрытыми следами возлюбленного странного Чудовища, чудачащего в мглистую ночь октябрьских похорон. Прекратив ругаться да паясничать, он покорно ждал, когда Рейнхарт, наконец, закончит с ним возиться, закончит вязать свои банты и, поправляя длинные волосяные шелка, чуть отстранится, выпрямится, любовно любуясь безумствующей красотой. Его и только его собственной безумствующей красотой… О которой, собственно, и прошептал вслух, не обращая на — отчасти смущенную — потерянность мальчика-Юа ни крупицы заслуженного тем внимания. — Рейнхарт... Рейн… Что опять с тобой творится, эй...? Ты… ведешь себя... как-то... странно, если сам еще не понял… Страннее, чем твоё обычное... ?странно?. И мне... мне это не нравится. Слышишь? Слышал или нет, но желтозверый человек-волк не ответил. Потянулся в карман, продемонстрировав чертов цирк талантливых уродцев, пока тщетно пытался зажечь когтищами зажигалочную сигарету, а когда всё-таки — бог знает каким чудом — преуспел и потянул курево к пасти — с унылым скулежом сообразил, что… — Вот же неувязочка вышла, а… И никак мне до неё теперь, выходит, не достать! Но на что только не пойдешь ради возлюбленного праздника да достойного спутника в лице моей очаровательной Красной Шапочки, похищенной злым голодным Волком в качестве самого свежего, самого вкусного и аппетитного пирожка... Иди сюда, Белла. Вручи мне свою нежную ладошку и позволь сопроводить тебя в наш загадочный триумфальный Путь… — В какой еще чертов путь? — недоверчиво переспросил Уэльс. Покосился на вскинутую волчью лапу, на медовые школьные окна, за которыми мелькало всё больше да больше подозрительных размытых теней… Руку, скребнув зубами, всё-таки дал — да куда бы он подевался? — тут же принимая еще и протянутый ему мужчиной стекольный фонарик со свечкой, в то время как сам господин-Волк вновь сросся со своим ухмыляющимся Джеком, окутывающим их обоих льющимся из мясистой тыквы, убиенной в поваренной мести злобствующим призраком, покладистым волнующим свечением. Оглянувшись за спину в последний раз, мальчик ступил за голодным зверем следом, и уже там, ввысь по тропинке, что сама ночь протоптала к луне, отрывая от сырного месяца кусок за куском, услышал насмешливый ответ, клочьями выпотрошенных наволочек упархивающий в усыпанное трухлявой ватой небо: — В Путь Без Возврата, душа моя. Вот куда мы с тобой отныне идем. В страшный и захватывающий дух Путь Навсегда…??? — Что ты наплел моему чертовому директору? — чуточку хмуро и чуточку пасмурно спросил Юа, когда всё, что осталось на его сердце от нежданно-негаданно случившегося школьного дня, это легкое едкое злорадство по поводу иных — навроде там мавританских — обставленных идиотов и радость — уже без злобы, — что рядом снова вышагивал приютившийся на вездесущих закромках души Микель Рейнхарт. — Он со мной как с на голову травмированным носился… Как ты вообще этого добился, Рейн? Волк повернул лохматую голову, продемонстрировал дюжины хохочущих зубов. Протянув лапу и потрепав нежную Шапочку по капюшону, проурчал из глубинного нутра прокуренным и толику… задыхающимся словно… баритоном: — Совершенно ничего такого я ему не наплел, звезда моей души. Если честно, я и не подумал, что этот ваш тип станет соваться в то, что я изначально обозвал при нём ?сугубо личным делом?. Ни черта, так сказать, не подумал, и ни черта же заранее не подготовил, почему и был вынужден импровизировать на месте в самом скором порядке. Голос его капельку дрогнул, как будто бы задел ноги провинившимся кошаком, и Юа подозрительно прищурил глаза, торопливо одернув не вовремя затихшего дурака за руку. — Да говори ты уже! Что ты там, бешеные собаки тебя дери, наимпровизировал? — М-м-м… Рейнхарт почему-то медлил, и это всё больше да больше било по нервам, настойчиво доводя до некоторой своеобразной… наверное, паранойи. Почти похожей на ту, что преследовала и самого волчьего господина, всю прошедшую дорогу твердящего, будто по его стопам летит-ползет некая невидимая субстанция в белом тюле и с игрушечной лошадиной башкой на плечах. — Ну?! В чём твои проблемы, хаукарлище? — Я… я вот не знаю, расстроит это тебя или нет — и искренне уповаю, что нет, потому что в обратном случае мне придется еще и заревновать, — но я сказал этому твоему директору, что… твои приемные родители... скоропостижно скончались при загадочных обстоятельствах, а потому тебе стало откровенно наплевать на их галимую школу, и ты… В общем, ты побывал там сегодня в последний раз, прибыв строго для того, чтобы, собственно говоря... проститься. Юа, где-то очень-очень глубоко внутри нечто подобное даже предвидевший, недоверчиво прицокнул языком, выдавливая многозначительное ?м-м-м?. Кашлянул. С сомнением поглядел на Рейнхарта и, не выразив никаких протестов по поводу мнимой кончины таких же мнимых родственничков, которые и не родственнички вовсе, а потому и страдать нечего, спросил иную, куда как более интересующую его вещь: — Ну а ты? Кем во всём этом бедламе представился ты, Тупейшество? Добрым озолоченным дядюшкой с зеленого болотца или просто этаким извращенцем-педофилом, питающим слабость к мертвечине, садизму да недоросшим мальчишкам с тугими, никем до тебя не оттраханными задницами? — Создатель, душа моя… Что за чертова грубая проза извечно слетает с твоих губ?! Как, скажи пожалуйста, ты в своём возрасте вообще умудряешься нечто столь ужасное постоянно думать? — Микель, кажется, даже искренне возмутился. И искренне оскорбился. И что-то там искреннее сделал еще. — Ничего такого! Даже близко не стояло, дарлинг! Я же не настолько туп, чтобы ставить и тебя и самого себя в настолько компрометирующее положение такими вот… недостойными репликами! Клянусь, милый, однажды я попросту высеку из тебя подобные мысли кровавыми розгами, и слёзы тебя не спасут, будь уверен. Юа с сомнением фыркнул. Нехотя поверил. И в розги, и в обещания, и даже в то, что он капельку — самую-самую — перегнул, наверное, палку. Помешкав, уточнил еще один чертов раз: — Тогда всё-таки что…? — Ну… раз уж ты сам совершенно не способен угадать… Я представился как некий — безумно влюбленный в тебя с младенчества — энтузиаст, которому твои почтенные папик и мамуля перепоручили тебя перед своей смертью. Мол, они так дорожили тобой, так души в тебе не чаяли, что, терзаясь нехорошим предчувствием, даже написали немыслимое завещание и всё такое прочее еще… Разумеется, мне пришлось бы кое-что твоему директору продемонстрировать неоспоримым доказательством, дабы у него не возникло лишних претензий, и я продемонстрировал — вернее, подкинул в дружеском рукопожатии с одной чудной смятой бумаженцией — ему немного шелестящих купюр, дабы улыбка его расцветала пышным гладиолусом, а усы крутились не полумесяцем, а швейцарской луной. Как видишь, общий язык мы нашли на удивление быстро, так что отныне, уверен, он не потревожит нас, а мы в свою очередь не станем тревожить его. Всем выгодно, всем хорошо, от родственничков мы незаметно избавились, и котенок-Юа теперь на пожизненный срок попался в мои нехорошие грязные лапы… Ты ведь не сердишься на меня за подобный расклад, милый возлюбленный бутон? Последний вопрос, вопреки громкой волчьей запальчивости, был задан тихо, с придыхом, с опасливой надеждой, остро словленной ладонями замученного Уэльса, и мальчишка… Мальчишка, хлопнув глазами да послав всё к чертовой мачехе, лишь устало качнул головой, поражаясь, как только чокнутому мужчине это удается — затыкать рот даже таким вот сраным инквизиторам, как школьный директор, которые душу вытрясут — и из себя тоже, — но своего не упустят и сраные, никому не нужные морали станут попирать до последнего на отведенную жизнь вдоха. — Не сержусь, — честно пробормотал он. — Было бы еще на что сердиться-то, дурак ты хаукарлистый... Путь Без Возврата тем временем протекал по петлям городских улочек, где со всех сторон на причудливую парочку в пестрых нарядах стекались растерянные задумчивые взгляды, а некоторые из местных детей — те, что поумнее и что хоть в чём-то знали толк — спадали в голосистые истерии, требуя у недовольных родителей такого вот Ходячего-На-Задних-Лапах-Мистера-Волка в личное пожизненное пользование. Мистер Волк довольно скалился, прекрасно понимая, что сегодня вечером он — звезда, а Юа, идущий с чертовым монстром под руку, всё терзался и терзался смутным противоречием: с одной стороны, он безумно ревновал ко всем этим недорощенным — и дорощенным тоже — соплякам, что осмеливались глядеть на его Рейнхарта с неприкрытой жадностью, а с другой… С другой, вроде бы даже искренне гордился, что именно он, а не кто-то еще, добился права вышагивать рядом с этим хвостатым психопатом, купаясь в порывах его огнеопасной уничтожающей любви. Пожалуй, гордость всё же одолевала ревность — Рейнхарт-то всё равно ни на кого другого кругом не смотрел, — и Юа время от времени позволял себе запрокинуть голову, разметать по груди длинную гриву, поправить хренов красношапочный капюшон и замахнуться на какую-нибудь настырную тень, глядящую чем-то сильно нехорошим сквозь седые грязные отрепья обшарпанных рыбацких стен. Вопреки тому, что никто в Исландии никакого Хэллоуина не праздновал, время от времени на глаза показывалась процессия переодетых в лихие тряпки мальчишек: пираты в полосатых цирковых пижамах, длинноносые бородавчатые уродцы-гоблины, ведьмаки с алыми перьями на верхушке остроконечной шляпы или юные королевичи в белых накидках из растерзанного материнского пододеяльника проскальзывали дорожкой из лунных зайцев, радостно улюлюкали Господину Волку и его ?прекрасной леди? — мелкие же сучьи гаденыши! — и, размахивая тыквенными корзинками, оккупировали очередной дом, откуда их прогоняли то метелкой, то кастрюлей, то лодочным веслом, а то и вовсе ворохом негодующих воплей о том, что нечего позорить бравую Исландию оскверняющим родством с какой-то там чокнутой Англией, Америкой и, самое главное, непримиримой старухой-Ирландией, давно обросшей брюзгливой прослойкой булочного целлюлита на вонючей заднице. Лунным зайцам, впрочем, было наплевать на чертовы вопли — для них это вообще просто покойники ныли, что кто-то осмелился прийти и помочиться им на могилы, и Уэльсу с Рейнхартом тоже было абсолютно наплевать, когда кто-нибудь, искоса поглядывая на них, демонстративно захлопывал с грохотом дверь: мол, никаких сладостей, никаких призывов да розыгрышей, потому как вы оба — так вообще наверняка опасные, не дети уже и потребуете, небось, конфет совсем иного качества. — И что…? — когда за спиной остался венок из дикого перепутья улиц, а они так и продолжали нарезать непонятные круги, Юа осторожно дернул своего эскортирующего Волка за рукав, непонимающе вскидывая на того зимние глаза. — Мы так и будем продолжать шататься здесь, пока кто-нибудь не запустит в голову бутылкой-другой, Твоё Величество? В этом заключается твой чертов путь в Никуда? Попаданием в паршивую больницу, в смысле? Или прямиком в гроб? Вот так, что ли, ты мечтал отпраздновать свой хренов Хэллоуин? Вопросов было не в пример много, а Рейнхарт, вопреки дурному их привкусу, искренне смаковал каждый, как смакуют порой сухое полусладкое шабли с хорошей портвейновской сигарой. — Ну что ты, прекрасная моя Шапочка! Конечно же нет. Я слишком жизнелюбив и слишком туго переношу скуку, чтобы практиковать хоть одну из названных тобой затей. — Да ну…? — впрочем, с утверждением его Юа был подсознательно согласен, а оттого лишь еще более недоуменно насупился. — Тогда что? Что и зачем мы здесь делаем, Рейн? — Мы? Идем, радость моего сердца. Всего лишь идем, выискивая кое-какое любопытное местечко… Как ты знаешь, любое уважающее себя празднество разыгрывается с полуночного часа — а иначе оно и не празднество вовсе, — так что пока наша с тобой задача — скоротать где-нибудь да как-нибудь лишнее время, и у меня — вот неожиданность, правда? — как раз оказалась на примете подходящая святыня. К которой мы, собственно, и держим наш петляющий сумрачный путь — наперекор всему и собственному сожалению в том числе, я не слишком хорошо помню, где же именно это местечко должно себе быть. Юа помолчал. Пораздумывал, накручивая на палец длинную прядь и вяло прикусывая ту острыми зубами. Выдохнув, ощущая за всем этим какой-то один сплошной блядский… подвох, чуточку вымотанно спросил, ежась под порывом промозглого ветрища: — И что же это за чертово местечко? — О, роза моего пылкого сердца, поверь, тебе вовсе нет нужды тревожиться такими пустяками! — нараспев — хоть мальчик и ни о каких тревогах пока не говорил, а теперь вот запоздало начинал раздумывать — проговорил Волк, склоняясь так низко, чтобы мохнатая зубастая башка нависла над Шапочкой нерушимой тенью, сквозь которую всё отчаяннее да отчаяннее желалось увидеть уже привычное насмешливое лицо с ворохом смоляных ресниц и кучерявыми космами, собранными в притягательный хвост или, что еще лучше, разбросанными по смуглым щекам да шее. — Местечко то — самое что ни на есть безобидное, хоть там больше никто — нам на радость — и не живет. — Никто не живет? — недоуменно переспросил Юа, пока они делали еще один никуда не ведущий изгиб. Уткнулись в голубую домовую стену с граффити умирающих окровавленных роботов-гамбургеров, поднимающих к небу омытые свиным соком бластеры. Постояли на месте и, дождавшись сподручного волчьего озарения да попутно перепугав до полудурства какую-то чертову бабку, вылезшую из-за черной пластиковой урны под оккупацией уснувших трехцветных кошек, побрели дальше, на сей раз не по городским тротуарам, а прямиком через дворовые лабиринты. — Это еще почему? Микель, обрадованный непривычно бодрой разговорчивостью своего чокнутого маленького принца, явно не замечающего, что сам так и просит о сладком болезненном приручении, запахом которого они оба давно заменили себе весь наземный кислород, пригладил на грудине шерсть, подтянулся и, напустив самую важную из всех волчьих экспрессий, с достоинством всеведущей ходячей энциклопедии прорычал: — В домишке том вот уже с добрые два десятка лет, говорят, никто не обитается. Я бы, может, и усомнился, но внешний его вид столь опрометчивого шага попросту не оставляет — когда мы придем, свитхарт, ты и сам поймешь, что я имею в виду. Я и без того удивлен, как это крыша до сих пор не свалилась со своих балок, пришибив какого-нибудь кошачьего недоумка, забредшего на сомнительно теплый огонек, но он, однако, всё продолжает да продолжает стоять, упрямо радуя мои глаза. — И ты ведешь нас туда? — с непрошибаемо-кирпичным лицом уточнил Уэльс, цепляясь пальцами за корни-нити потихонечку облепляющего дурного предчувствия. — В дом, который вот-вот может рухнуть или обвалиться? В ничейный гребаный дом, в который, я так понимаю, тебя никто и близко не приглашал? — Совершенно верно, сообразительный мой котик, — вторилось ответом. — Но нет причин для беспокойства! Кому судьба — тому судьба, а я уверен, что по нашу прогулку домовых силенок уж как-нибудь да хватит, чтобы лишнюю пару часов продержать на старческих гнилых костях свою шляпу. Ибо нам, мой свет, на роду написано прожить долго и счастливо до скончания гребаных веков. Уэльса такой ответ не вдохновил от слова совсем. Ни разу и вообще, но… Но спорить — хер уж с ним — мальчишка не стал, привычно спуская косматому придурку с рук все его дикие пришибленные чудаковатости. Рейнхарт же — он Рейнхарт, хаукарль там дурной, рыбья башка и пресловутый пёсий сын — ну что с такого вообще взять? — Ладно… — по-возможности спокойно и по-возможности покорно пробормотал Юа, никак не желая эту ночь всех ночей проводить хотя бы в минуте тишины: слишком сильно он соскучился за день по мужчине, слишком сильно пахло острой, заточенной под вечер тревогой, долетающей брызгами-волнами с седого прибоя. — Я понял. И что мы будем в нём делать, в этом твоём чертовом доме, если он прежде всё-таки нас не похоронит? — А вот это, боюсь тебя разочаровать, моя вожделенная красота, тоже должно остаться сюрпризом. Вообще-то Юа сюрпризы не любил, ненавидел даже, и от той бесконечной их череды, которую раскатал-разыграл стукнутый на голову Рейнхарт, успел и устать, и разозлиться, и протошниться… Но, как ни старался, как ни старался стараться, пойти против воли шерстистого дурня всё равно не мог — ну куда он, ну как вообще, когда идиот этот и расстроится, и обидится, и будет смотреть этими своими слезливыми грустными глазами, ударяясь в конвульсии поданной к обеду рыбины? Поэтому Юа, стиснув зубы, не ответил. Фыркнул только молча, что и ладно, что и срать, что и пусть себе дурной болван развлекается, а сам, следуя за сумасшедшей осенью, бродящей из города в город нагим босиком, потянулся дальше, удерживая за шкирку своего сбрендившего говорящего пса, чтобы… Чтобы, черти его всё забери, не договорился где-нибудь и когда-нибудь до какой-нибудь новой непроходимой… Хреноты.??? Дом был старым, развалившимся и приблудившимся наверняка еще с тех самых дней, когда по берегам ледяного острова разыгрывалась отгремевшая операция ?Форк?, и слепнущие от северных ветров британцы всё вглядывались и вглядывались в волнующийся океан, в страхе ожидая прибытия германских судов. Крыша его представляла собой одну сплошную труху да гниль, покрытую разложившимся серо-желтым сеном, и медленными каплями скопившейся влаги стекала внутрь, в сокрытую серо-бежевато-коричневыми досками неизбежность, представляя которую, Уэльсу всё больше и больше думалось, что заходить он туда ни за что не хочет и не станет, пусть Рейнхарт хоть истечет слезами или вылижет ему языком бога бродячих собак все ноги. Хватало лишь одного беглого взгляда наверх, где на навершии второго этажа красовалось выбитым проёмом черное окно с зазубренными стекольными осколками в рамах, чтобы ощутить не сильно верящей в байки душой — место это не для живых, место это вовсе не напрасно никто столько времени не трогал, не перекупал и не сносил, и в место это попросту не нужно лезть, дабы не нарушать хрупкого равновесия между и между, чем бы это ?между? ни являлось. Чем дольше Юа стоял в низовье, предоставленный разглядыванию избранной молчаливым сейчас Волком игрушки, тем гадостнее и тревожнее ему становилось: глаза невольно цеплялись за куски железа и лодочных досок, прибитых к настенным заплатам, останавливались на досках иных, что перекашивали темные квадраты оконец, и хуже всего им становилось в тот миг, когда они неволей соприкасались с дверью. Простенькой прямоугольной дверью, по форме напоминающей вынутый из земли и вертикально поднятый гроб, забитый ржавыми гвоздями, за чьей закрытой пока крышкой дожидался своего часа обтянутый зелеными струпьями паршивый мертвец с вылезшими из орбит грустными стариковскими глазами и каннибальским пристрастием в глубине мумифицированного желудка. Перед самим домом, притаившимся ровно на отшибе между последней городской улицей и дикой девственной пустошью, разлилась неширокая речка-канавка в сантиметров так пятьдесят, притулился низенький подгнивший заборчик, и на покрытом бурьяном сенном участке вымахало всего лишь одно дерево — северный исландский дуб с выбеленной корой, чьи ветви тихо и ласково баюкали повязанные на них рдяные колокольцы с симфонией сбитого гиблого перезвона да гирляндой бумажных язычков. Втекая в жизненный темп Рейнхарта, деля с ним на двоих уже поголовно всё — от снов до постели, — Юа открыл с мужчиной рот один в один, лишь на секунду позже нужного обозначая первые буквы своего вопроса: Волк, рыча подбудочной псиной, инстинктивно стремился окороноваться вожаком везде, проглатывая мальчишеский вопрос и растерзывая тот выбеленными клыками вопроса собственного: — Что ты на это скажешь, душа моя? Разве же не прекрасное местечко для встречи мрачного на выдумки Хэллоуина? Уэльс, стараясь больше не глядеть в сторону проклятого мертвецкого дома, отрицательно качнул головой, упираясь в землю острыми бычьими копытами да рисуя на той паучьи трещины. — Ни черта прекрасного я в упор не вижу, идиотский ты хаукарль. Более того, не надейся даже, будто я туда сунусь! Ты совсем сдурел, Твоё Тупейшество?! Что за больные замашки?! Это не дом, а какое-то чертово… кладбище. Хватит, хватило уже мне с тобой увеселительных прогулок среди сучьих ведьм да мертвецов! Юа был уверен, что Рейнхарт непременно станет сейчас либо уговаривать-умасливать, уверяя, что домик очаровательно милый и вообще всесторонне безобидный, либо угрожать, либо просто-таки прибегнет к излюбленному методу посредством силы и, схватив его за рога да за горло, силком потащит в гнилое нутро, но тот, умея и обожая удивлять, вместо ожидаемого рукоприкладства вдруг просто и ветрено… Рассмеялся. Опустил ладонь на красный колпак, ласково тот потрепав, и, склонившись, чтобы потереться пастью о мальчишескую щеку, выдохнул на замерзшее ухо, где-то там, под шерстью, тихонько поскуливая чертовой веселящейся собакой: — А я и не собирался тащить тебя непосредственно в него, краса моя. Зачем, когда сам вечер приготовил для нас кое-что поинтереснее? Ну-ка, извольте вашу руку, очаровательная юная Белла, и разрешите недостойному мне проводить вас в наше увлекательное путешествие… Не хотел Юа ни в какие путешествия, не хотел он никуда сопровождаться и вообще ничего, кроме возвращения домой — и еще, быть может, того, чтобы мужчина снял свою дурную маску, показав уже родное лицо, — не хотел, под привычным вынужденным подчинением протягивая глупой акуле руку, переплетая ту с когтищами волосатых пальцев и, завороженно наблюдая за оставленными на камне отсветами двух вращающихся фонарей, послушно бредя следом за непредсказуемым человечьим зверем, воодушевленно празднующим праздник своего личного хранителя-Сатаны. Что-то там себе под нос насвистывая, похрустывая легоньким ажуром блестящего инея, рассыпавшегося по озимой траве да ломающимся от поступи по неприкаянным доскам-веткам, Рейнхарт повел своего мальчика в обход, настырным и непрошеным странствующим снусмумриком забираясь на чужую призрачную территорию: перепрыгнул через заборчик, перетащив через тот и Уэльса, злобно рычащего, что он и сам, черти да дьяволы, может с такой вот ерундой справиться. Подтек поближе к старому северному дубу, игриво похлопав тот по жухлой альбиносовой коре и как бы невзначай пробормотав: — Хороший ты, приятель… Что, никто больше не вешается? Вот и славно, вот и не тоскуй, — а затем, не позволяя Юа толком оклематься, сообразить, в чём суть да дело, и вообще хоть как-нибудь среагировать на чокнутые словечки, вдруг рывком да ускоренным шагом погнал того, что лихой охотник запуганного зайца, вверх по склону небольшого искривленного холма, попутно выкрикивая, что это вовсе никакой не холм, а этакий позабытый языческий могильник, используемый когда-то прибывшими сюда норвежцами в честь жертвенника гневающегося Одина, и что об этом ему рассказал не кто-то, а сами трупы, спящие под толщами продрогшей земли. Юа его слушал с чуточку ошалевшим недоверием, Юа послушно взбирался на скрывающийся ранее холм, раздраженно потряхивая фонарем и разбрызгивая в стороны жидкие капли нагара — оставалось только гадать, как это огонь до сих пор не потух, остуженный облизанными пальцами скачки, тряски, стекла да сквозняков. Вершина всхолмия, тоже вынырнувшая из сумерек совершенно неожиданным плутоватым образом, вдруг ознаменовалась небольшой кустистой порослью, полностью обнажившейся под вечными сутенерскими ветрами, пригоршнями разбросанного между сенными проталинами подсохшего снега и невесть откуда взявшимся католическим крестом, выплывшим из мрака белым перстом божественного видения — до того всё здесь творилось странное, до того негаданное, что юноша даже не успевал раскрывать рта, безмолвно подчиняясь да подчиняясь ведущей его руке явственно довольного подобными развлечениями волчьего лиса. Еще два-три десятка осторожных шагов вниз, к обратной стороне пригорка — почва здесь была сплошь скользкой, выбираясь из-под ног скатами шуршащего смеха, — и Микель, бережно удерживая юнца за руку, привел того к хибарке крохотной церквушки-землянки, вросшей в земень настолько, что макушка Уэльса упиралась в косяк её крыши, а макушка мужчины подпирала верхний титулус надтреснутого креста, самую капельку погрызенного пробивающейся к жизни мертвой травой. — Вот сюда, душа моя, я тебя и вёл, — торжественно прошептал Волк, прожигая любопытствующе-невинную цветочную душу голодным звериным взглядом. — Полагаю, это тебя пугает не настолько сильно, насколько пугал оставленный позади безобидный домик? В словах его отчетливо клубился да копошился чертов цинус, пытающийся ощупать безопасные топи да нажать на упрямую слабину, чтобы розгами-кнутами отправить назад да прямиком в гробовые двери кошмарной халупы, однако Юа, перекусывая железные вензеля, искрошил уже половину зубов, но поддаваться не спешил. Не собирался он поддаваться, и всё тут! — С каких это пор, — с ответной циникой буркнул он, — для тебя вообще открылся вход в церкви, гребаный ты маньяк? Помнится, ты столько о них дерьма наговорил, что ума не приложу, как теперь осмеливаешься приближаться да раскрыть рядом с ними рот, а, хаукарлище? Хаукарлище, ничего никогда не воспринимая с должной серьезностью, фыркнул, расхохотался. Снова потянулся сперва к карману, на ходу вспоминая, что никакой сигареты ему не прикурить, затем — к мальчишке-Уэльсу с очевидным желанием того то ли поцеловать, то ли куда-нибудь куснуть, но, осознав, что всё еще не может сделать даже этого, раздраженно поскреб когтями, оглянулся через плечо и, матернувшись, взял да и стащил с буйной башки чертову волчью голову, являя в бледно-тусклый свет всклокоченную, запаренную, лохматую и донельзя жалобную на вид рожу, явно терпящую — почти что символические, почти что голгофовы — пытки ради той только сомнительной неоправданной цели, чтобы покрасоваться перед юнцом да невидимыми призраками нелепым, лишь по его меркам пафосным, антуражем. — Ох, черт, я думал, если честно, что эта штука намного… удобнее в применении… — в сердцах пропыхтело Его Величество, с силой и зверством втягивая и ноздрями, и ртом свежего снежного воздуха, обласкивающего надышавшиеся резиной да клеем лёгкие. — Они обещали, понимаешь ли, чуть ли не подвижную челюсть, способную тебе и жрать, и закуривать, и кусать зазевавшихся тетушек за пухлые бочка, а тут… Дерьмо собачье, если прикажешь выразиться двумя словами. Вот так и доверяй всем их чертовым брошюрам… — ворча всё это, дурной лис повертел в пальцах набившую оскомину маску, прихлопнул ту между ушей и, озлобленно ругнувшись, подтянулся на носках наверх, водружая на белый крест лохматый желтоглазый трофей, следом отправляя туда же и перчатки, освобождая, наконец, обычные мужские руки с длинными смуглыми пальцами да аккуратно подстриженными ногтями — Рейнхарт за теми всегда с верой и правдой следил, дабы, запихивая пальцы в нежную мальчишескую задницу, не причинять Юа лишних неудобств, — по которым Уэльс до безумства успел истосковаться. Расстроенный неудавшейся затеей, никак не в силах смириться, что все до последней его извращенные мечты по обыкновению оказывались именно что неудачными да неудавшимися, лисий зверь вволю надышался, размял шею, размял плечи… И лишь после этого, ослепительно улыбаясь да быстро обо всём случившемся забывая, потянулся вдруг к Юа, пытаясь прильнуть к его губам своими, но отчего-то всё натыкаясь да натыкаясь на череду не совсем искренних, но препятствий да отказов… Продержавшихся ровно до тех пор, пока терпение мужчины не треснуло звонким торелем, руки не схватились за бантовые подвязки красной накидки, а губы уже силой не накрыли вертлявый рот, грубо проталкиваясь в тот языком и слизывая с мальчишеских губ выпитый еще в школе вкус шоколадного молока да расковырянного, но особенно не тронутого — слишком паршивое у Юа было настроение для еды — риса с курицей из общего для всех кафетерия. Язык пробрался глубже, очертил жестким беглым жестом десны и зубы. Сошелся с языком другим, нежно тот вылизав и обласкав, и лишь после этого, чуточку успокоившись да уловив вернувшееся обратно цветочное подчинение, вернулся к нежным вишневым губам, оставляя на тех последнее перед выдохом касание: — Я едва не задохнулся в этой штуковине, душа моя, и едва не скончался от тоски по тебе, так что имей совесть, хорошо? Позволь мне хотя бы поцеловать тебя без наших извечных — безусловно любимых мной, но сейчас нежеланных — буйств… — вышептывая и заглядывая в мальчишеские дерзкие глаза, Микель обвел пальцами худые продрогшие щеки, почесал острый подбородок. Закрепил момент настоящей уже встречи еще одним поцелуем и, слизав с каймы любимого рта лишь тихое да ворчливое шипение извечно всем недовольного — пусть чаще и для вида — юноши, обнимая того за плечи, а другой рукой разводя в сигарете огонь, хриплым голосом протянул: — Что же касается до церквей, котенок, то отношение моё отнюдь не поменялось, можешь в этом не сомневаться, но конкретно эта... она, в общем, уже и не церковь вовсе. — С какой такой стати…? — недоверчиво и неуверенно проговорил Уэльс, тоже испытывая по-своему сладостное довольство от того, что над головой чернело морозом небо, под ногами хрустела снежным покровом дикая трава, деревья топорщились ветками, а рядом обтирался живой и настоящий Рейнхарт без всех своих чертовых масок да часов едва не добивших разлук. — И что же тогда, если не церковь? Даже прогорклый горелый табак вдыхался так жадно и так радостно, как никогда не вдыхался самый чистый и привольный морской воздух. — М-м-м… — Мужчина вынул изо рта курево, задумчиво потряс тем в пустоте, ссыпая пепел да обводя горящим кончиком выложенные из кирпича кривенькие остовы, тоже вот сплошь покрывшиеся короткой дикой колючкой, мертвым сорняком и снежным зеркальным налетом. Постучал носком ботинка по одной из стен, пригнул голову и вдруг, резко дернув Уэльса на себя, пожирающим корабельным омутом потащил мальчишку в крохотную ложбинку под треугольной крышей, зияющую чернотой и… Внезапно — рядком тоненьких белых праздничных сосулек, застывших прямо так, с некогда мокрыми каплями, не успевшими долететь до желанного низа. — Этакий непритязательный проход в одно забавное местечко, я полагаю. Не знаю, как объяснить лучше, свет моих глаз, поэтому предпочту просто-напросто тебе показать, идет? Давай, будь осторожнее, котик, и пойдем-ка вот сюда… На сей раз Юа, на все сто уверенный, что под узкой низкой крышицей они вдвоем даже толком не поместятся, послушался почти сразу, позволяя схватись себя за руку да протащить сквозь зябкие узенькие лазики по обе стороны от воткнутого в землю каменного распятия, реющего вырезанным в белизне парадным рыцарем-крестоносцем с высоко задранной турнирной пикой. Снега здесь, внутри, оказалось даже больше, чем снаружи, будто некий безликий волколак рыскал ночами по всей округе да собирал его в свою будку, ревностно оберегая от чужаков и прямо сейчас прогрызая тем спины голодным ониксом разъяренных глазниц… Откуда-то издалека послышался звон тоненьких ржавых колокольчиков, запоздало пробуждая в памяти Уэльса картинку увиденного только что северного белого дуба, черт знает почему обвешенного вроде бы безобидными и чистыми, но отчего-то зловещими на свой мотив игрушками… А потом юноша вдруг осознал, что пять шагов миновало с тех пор, как они вошли, наклоняясь, под надавливающую сверху крышу, а они всё никак не упирались да не упирались в тупиковую стенку, и, более того, крыша будто начала подниматься, места становилось больше, темнота недовольно ощерилась под всплесками двух веселых фонарей, и тишина-mp3, отыгрывающая свои хиты старинными мертвыми балками да пыльными разбитыми черенками, преподнесла практичному недальновидному мальчишке очередной экзамен по логике сна, когда земля под ногами без малейшего предупреждения едва не оборвалась, побалансировав черной зычной пропастью, а Рейнхарт, тут же выросший рядом и подхвативший весь невеликий вес на свои плечи, запальчиво выдохнул вместе с дымом на закостеневшее ухо под красным капюшоном: — Осторожнее, пожалуйста, моя хрупкая нежность. Прямо здесь и прямо сейчас под нашими с тобой подошвами начинается волшебная лестница в таинственный мир захороненных под холмом подземелий…??? Огромный обнаженный скелет, притворившийся не пришедшей еще толком полуночью, игриво перебежал костяными пальцами по белым ключицам, высекая кремниевый запашок подпаленной искры и клавесиновой гулкой мелодии; в тот же самый миг, запустив пальцы глубже в грудину и усевшись на краешек потрепанного до внутреннего поролона кресла, болтающегося под прошитым трубами потолком, скелет этот разодрал, разломал, развел в стороны свои скрипучие ребра. Послышался хруст, раздался треск, за спиной взвились осенние псы ветров, давно охрипшие от неистового лая, и Юа, сопровождаемый сумасшедшим затейником-лисом, ступил выбившими пыль стопами на припорошенный грязью да старостью пол, с непониманием и привкусом неприязненной горечи глядя на… Просто на. Наверное, это помещение являлось чем-то вроде предподвалья: деревянная лестница, оборвавшись покусанной доской, вывела их обоих к вымазанному древесиной да камнем закутку, низкая потолочная планка которого крошилась гнилыми картонными листами, ржавыми обломками труб, железными венозными канатами, изливающимися каплями холоднеющей воды, пахнущей липкой крысиной смертью да — совсем чуть-чуть — кислинкой пивных дрожжей. Сверху, из оставленного за спиной проёма, скупыми глотками вливался слабый синеватый свет, и в нём еще можно было разглядеть оказавшуюся по правую руку нишу в стене, прикрытую отодвигаемым заборчиком из досок с ромбовидными навершиями, пару синего перелива тряпок на полу, выдранный из кладки шматок глины, а вот дальше… Дальше оставалось рассчитывать только на фонари, внезапно представившиеся чем-то до безумия важным и сокровенным, будто последний на неделю глоток воды — всё равно никого особенно не спасающий, но оттого еще более иллюзорно-необходимый, — и Юа впервые покосился на свой лантерн с заслуживающей осторожностью, с некоторым даже страхом, чтобы тот только не затухнул, пеняя самого себя чертовым раздолбайством, помощью которого всё это время размахивал тлеющей свечкой во все гребаные стороны, заливая пламень нагаром да топленым жидким салом. Но, впрочем… Впрочем, пошло бы оно всё в жопу, — еще спустя несколько секунд подумал вдруг Уэльс. Потому что он никуда, никогда и ни за что дальше этого места не пойдет. Точка. — Эй…! — решив хоть что-нибудь — во успокоение сдающих нервов, — хрипло позвал мальчишка, непроизвольно поддаваясь испуганной дрожи собственного сдавшего голоса, срывающегося на клекот полярного поморника с отобранной из клюва падалью. — Гребаный лисий выблудок…! Не знаю, что у тебя опять за развлечения, но заканчивай с ними, понял? Лисий выблудок, будто только того и ждавший, тут же склонившийся над его ухом и прильнувший со спины, мгновенно вжался теснее. Мазнул по мочке и ломким хрящикам мокрым языком, сглатывая настолько шумно, что Уэльса, покрытого кленовым ужасом, как никогда ясно осенило — больной хренов извращенец не отказался бы подрать на его жопе тряпки и хорошенько оттрахать вот прямо здесь и прямо сейчас, в паршивом недоподвале, где со всех сторон капало, стекало, холодило и еще всячески… Издевалось. Послышался возбужденный выдох. Зашелестели торопливо одежды, пока пальцы мужчины ощупывали худосочные бока застывшего мальчишки и осторожно пробирались под каемку облегающих джинсов, пробуждаясь в возгорающемся керосиновом нетерпении… И, наверное, если бы Юа в следующий момент не отвесил себе отрезвляющего внутреннего пинка, силой заставляя поддающееся перепуганное тело отлепиться от подчиняющего своей воле фетишиста — быть ему выебанным подвальными призраками да новой акульей одержимостью, своровавшей у кудлатого психопата способность даже просто банально говорить. Три шага прочь — и фетишист этот, худо-бедно вернувший кислород оплывшим похотью мозгам, недовольно и разочарованно простонал, втягивая расширившимися ноздрями обжигающего настоянной сухостью воздуха. Протянул было руку, нащупал только раздражающую пустоту и, недовольно сведя вместе брови, вдруг взбешенным шипением пообещал: — Я всё равно это сегодня с тобой сделаю, дарлинг. Всё равно тебя поимею, понятно? Поэтому так и быть, можешь пока порадоваться дозволенной мною форе, но когда я решу завалить тебя по-настоящему — тебе уже никуда от меня не подеваться, сладость моей плоти. Уэльса такой расклад нисколько, просто-таки нисколько не устраивал. Недовольный, разозленный даже, измученный извечными лисьими эгоистичными выходками, он оскалил зубы, отбил хлестким ударом протянутую навстречу потряхиваемую ладонь и, плюясь серой, предупреждающе рыкнул: — Ни черта не понятно и понятно не будет, скотина! Если так хочешь ебаться, что снова мозги отключило — пошли домой, и там делай, что тебе в голову взбредет, черт уж с тобой. Но здесь я тебе не дамся, ясно? Хрен тебе, а не сраная ебля в сраном подвале! За кого, сука такая, ты меня держишь? За тупую игрушку-проститутку для удовлетворения всех твоих аморальных выходок? Хватит с меня. Как хочешь, а дальше этого места я никуда с тобой не пойду, ублюдок. Так что давай, разворачивайся и пошли отсюда, пока всё это трухлявое дерьмо и впрямь не обвалилось сверху. Вообще-то, если быть честным, Юа хорошо помнил, что Микель часто бывал добрым. Добрым, заботливым и безоговорочно влюбленным, готовым сидеть в коленях и потешно выспрашивать, какое еще из чертовых несуществующих желаний он может воплотить в жизнь. Микель часто бывал добрым… до тех злополучных пор, пока не начинал впадать в преследующие его сумасшествия и беситься — всё чаще по поводу очередного полученного отказа. Отказ этим человеком воспринимался как нечто не подлежащее прощению, заслуживающее черной эпидемии и всяческих жестоких наказаний с переломанными шейными хрящами да стертыми в кровь губами, чтобы на будущее юный бунтарский мальчик не забывал, кто кому хозяин и что хозяину этому дозволение глупого цветка отродясь не было нужно. Вот и сейчас лицо его в свете приподнятого тыквенного фонаря приобрело глинисто-бурый оттенок с мазком обожествленного окисления и дуновением растопырившей оставшиеся листья осени. В мгновение он показался утопленником, выскользнувшим на свободу из цепких ревматичных пальцев прожорливого ила, и, крюча пальцы собственные, снова попытался перехватить вертлявого мальчишку, что, задницей чуя неладное, юрким ужом втёк в сраный подвал еще глубже и еще дальше, разделяясь со спасительной обнадеживающей лестницей почти что со скулящими стонами у ноющего сердца. Микель долго не отвечал, проглатывая зарождающиеся в грудине слова, зато с усердием Уэльса теснил; ловко перекрывал путь, если вдруг видел, что лотосов цвет собирался хитро поднырнуть наперехват, обойти да броситься к обратным ступеням. Вскидывал руку и даже обдавал полоской ногтей, опаляя горящую кожу, а после, вконец разбесившись, отвесил в последний раз попытавшему удачу подростку несильную пощечину, отчего тот, распахнув глаза, лишь пошатнулся, поджал с обидой губы и, лелея под нижними веками-ресницами зыбкие гуляющие тени, резко отвернулся, шепча сквозь зубы свои собственные непростительные проклятия. — Я вынужден расстроить тебя, милое дитя, но ты пойдешь. Со мной. Пойдешь прямиком туда, куда я тебе скажу, и делать это будешь отныне без своей чертовой спеси, иначе… Иначе тебе придется очень сильно пожалеть, — прохрипело ему вослед ожившее в темноте Чудовище, вновь нагоняя и вновь пытаясь притронуться да прихватить, пусть Юа, наперекор всем его словам, и продолжал отбрыкиваться, продолжал щерить зубы и злобно лупить распоясавшегося урода по лапам, растревоженно прикусывая ушибленную губу с нахлестом соленой крови. — Прямо сейчас я тебя не трону, но лучше бы тебе уяснить, что я всё — всё, слышишь, мальчик? — запоминаю, и ныне ночью тебе, мой печальный дерзкий свет, придется расплатиться за свои грехи. Юа, погружаясь в окружающее его новорожденное психушное сумасшествие, замученно стиснул зубы. Не выдержав пожирающей давки, наваливающейся и со стороны Рейнхарта, и со стороны молчаливого мертвого подвалья, ударил острым локтем зарвавшегося придурка прямиком под ребра и поспешно отскочил еще на несколько шагов, ошарашенно узнавая, что ноги, сами того не подозревая, уже привели его еще к одной лестнице — на сей раз узкой, низкой, без перил, в обступлении двух рядов плотных каменных стен да с заваленными стружкой и мусором пыльными ступенями, отражающими и умножающими любые неосторожные шаги на громкое число три. — А как же ты, сраный ублюдок...? — с последней тоской оглянувшись за спину, на пятно иссинего света, быстро растаявшего за нагнавшей и накрывшей мужской фигурой, Юа, раздирая невидимыми когтями такие же невидимые волосы на загривке, с темным чувством на сердце сделал свой первый шаг вниз, в отчаянии проклиная всё, что успел познать в этом своём больном перековерканном мирке. — Не пора ли тебе самому искупить свои блядские неискупаемые грехи, озабоченное эгоистичное чудовище? Чудовище, вновь поймавшее юную возлюбленную мимозу и вновь пропустившее под слой её одежды снятые когти, прикусывая сладкое ухо зубами, лишь тихо и хрипло выдохнуло, размазывая подошвами едкую — не над нежным настигнутым мальчиком, а всего лишь над жалким самим собой — издевку: — Увы, не пора, душа моя. Боюсь, что мои грехи искупить сумеет уже один только ад. А я, как ты можешь помнить, всё еще до исступления не хочу в него погружаться… …впереди, завешанный черным грубым тиком, пахнущим старым проплесневелым яблоком, углился острой насмешливой улыбкой мрачный-мрачный утробный проход.