Часть 36. Раз, два, три, вальс (1/1)

Но я не пытаюсь содержать семью,Отдавать детей в Гарвард,Покупать охотничьи угодья.Я особо не замахиваюсь,Я пытаюсь лишь продержатьсяЕще немного,Так что если вы когда-нибудь постучитеИ я не отвечуИ в доме не будет женщины,То, возможно, я сломал челюстьИ ищу шнурИли гоняюсь за бабочкамиНа обоях.В общем, если я не открываю, значит,Не открываю, а причина в том, что…Что я еще не готов убить васИли полюбить Вас, или хотя бы признать вас —Значит, я не хочу разговаривать:Я занят, я помешан, я радИли, может быть, прилаживаю веревку. Вспоминая старые сказки, которых знал меньше, чем детям положено, чтобы не вырасти совсем уж скотиной или быдло-тряпкой — даже все книжно-картинные герои из золотой эры Бондианы водили непременное тесное знакомство со всякими там Русалками в проруби и Голубыми львами, носящими в сердце чернокожих африканских женщин, — но всё-таки что-то знал, Уэльс, щуря сонные-сонные глаза, зализанные солено-клокочущим ветром, разглядел в передвижении непонятного многоногого существа, чинно вползающего на накрытую теменью гору… Не то стоглавого дракона, не то уголек с такой же сотней лап, не то и вовсе какой-то призрачный оживший паровоз, сошедший в полночь с рельсов и теперь рыскающий по пустошам да чавкающий голодными ржавыми жвалами. Ему, конечно, могло и причудиться: проспав всего-то четыре часа и поднявшись тоже в четыре часа — глазам особо доверять не стоит, да и воображению, настойчиво проклевывающемуся сквозь земень скудного скептицизма, тоже не стоит. Последнему — так и вовсе, в это Юа верил твердо, как и в то, что Рейнхарт — он дурак дураком, а просыпаться в такую рань ему никогда не понравится, пусть мистер фокс и улещивал, что это-де очень веселое и приятное занятие: подняться из теплой постели в четыре сраных утра и куда-то там — где чертовски стыло и холодно, — заплетаясь и зевая, с чумной головой потащиться. Теперь, к слову, этот самый мистер фокс, вопреки бардовским песням да птичьему щебету, бессовестно дрых, позабыв все собственные развеселые словечки, и из зубов его свисала хренова дотлевающая сигарета, крошащаяся красными пылинками-угольками на скрещенные между раздвинутых колен руки, а неподалеку точно так же дрых за рулем такси несчастный водитель, согласившийся за сверхурочные вылезти из кровати и отвезти двух идиотов в зализанные всеми буранами холмы-пустоши, с некоторых эльфийских пор внушающие Уэльсу легкое небезосновательное опасение. — Эй, Рейнхарт… Уэльсу спать хотелось тоже, но он — в отличие от двух других имбецилов — хотя бы понимал, что они сюда притащились-то не просто так, что они вроде как ждут хренову почту, не способную являться в приличествующее время, и что спать, в общем-то, строжайше из-за этого нельзя. Как еще и из-за того, что спать в чертовы уличные холода, отныне опускающиеся ночами уже основательным градусом меньше ноля, нельзя тоже. Рейнхарт на его обращение как будто бы пошевелился, как будто бы приоткрыл ресницы, как будто бы даже шепнул что-то о поголовном уважении к медным спасающим шарикам и блестящим покрышкам, и, виновато проскулив, погрузился дальше в свой дремотный, размашистый, ничего не стесняющийся фрейдовский бред. Юа, по обыкновению недовольный таким вот — привычным уже — пренебрежением, попытался было окликнуть идиота снова, но и снова добился ответной реплики о грязнючих китайских столах и забитых оплеванных пепельницах, и, решив, что вовсе и не нужно никакого Рейнхарта будить — себе же дороже будет, честное слово, — что никуда тот не успеет замерзнуть со своей-то португальской кровью и что он способен справиться с высматриванием блядской опаздывающей почты один, лишившись доставучих лисьих попыток помешать, лишь потянулся, вынул у придурка изо рта опасную сигарету. Покрутил ту в пальцах и, не придумав, куда засунуть еще, затушил о подошву собственного ботинка, после чего — очень аккуратно — завернул в валяющийся в кармане на всякий случай платок, не желая уподобляться какой-нибудь городской свинье и раскидывать отравленное дерьмо там, где дерьма этого отродясь не водилось. Когда с сигаретой было покончено, а Юа убедился, что тупой лис сидит на жопе ровно и ничем своей жизни не угрожает, мальчишка снова обернулся в сторону возвышающихся на востоке холмов — те струились водопадной гармонью, китайскими палисадниками рисовых зонтичных тростников — и, прищурившись да поискав взглядом неведомое ночное кошмарище — в темноте да глухоте зрение отчего-то заострялось, рассекая слои кристального воздуха прозрачным тесаком, — вдруг обнаружил, что то куда-то подевалось. Конечно, если допустить, что оно и изначально ему пригрезилось, всё было вполне тихо, мирно да логично… Только Юа в это логичное верить резко и отчаянно не захотел: он видел то, что видел, и плевать, называлось оно по-умному миражом или не-миражом. Подкармливая собственное упрямство, юнец поднялся на заплетающиеся, порядком промерзшие ноги. С тревогой оглянулся на продолжающего бессовестно дрыхнуть Микеля, рассевшегося в позе йога-каштана на подстеленном под задницу пледе — вот так они тот и взяли, дабы ?оберегать милого английского котенка от кусачих ночных морозов?, а теперь оберегали, само собой, милого дяденьку лиса. Не в силах самому себе честно ответить, нужен ли рядом доставучий мужчина или можно и так справиться с не очень-то и ответственным заданием, которого на него никто не возлагал, Юа намеренно постучал подошвой о выбивающиеся изо мха камни, погромче попрыгал, играя в чертову русскую рулетку — как решит причудливое провидение, так пусть оно и сбывается. Провидение, однако, решило, что никакого Рейнхарта Уэльсу рядом с собой не нужно, и тот, пораздумывав, что хищных зверей в тутошних краях, способных сожрать спящего психованного типа, водиться не должно, шаткой дремлющей походкой побрел навстречу холмистым палисадникам, желая убедиться, что там никого нет, а если всё-таки есть — то непременно гада отыскать да… Уже на месте сообразить, что с ним там делать. Через три десятка отсчитываемых впрок лишайных шагов юноше внезапно почудилось, будто он услышал шорох — то ли туман откуда-то наползал, таща по следу дряхлую спутанную бороденку, то ли кто-то еще, притворяясь травинкой да парящей на ветру паутиной, брел за ним следом. Юа остановился. Вдумчиво оглянулся. Никого, кроме фигурки спящего Рейнхарта и спящего же на отшибе такси, не увидел. Подумав, устало передернул плечами. Пошел дальше. Еще через три десятка шагов шелест повторился вновь, только теперь к тому прибился еще и странноватый методичный перестук, будто где-то стучали механизмами деревянные часы, и петухи, вырезанные из отгоняющей нечисть ольхи, то и дело ритмично сталкивались клювами, пуша при этом шепчущееся пасхальное оперение. На сей раз Юа останавливаться не стал, а через новую удвоенную порцию шагов заслышал насмешливое чавканье, будто где-то за камнем или холмистым откосом притаилось на окалине болото, а за чавканьем по проторенной его ногами тропке вдруг пришло навязчивое острое ощущение, что кто-то просто тупо стоит и за ним, не таясь… Наблюдает. Где этот кто-то мог скрываться в открытом под все ветра, облака да дыхания месте — мальчик не знал, но, сердечной жилой почуяв, как внутренности мгновенно разрывает дулом несуществующей — наверное — винтовки, в ужасе споткнулся носком потертого кроссовка, застыл на своём мшистом пятачке. Вскинул голову и, впервые постигая значение ?холодного пота?, зовущегося прежде не более чем небылицей, заколотился вспугнутой кровью, чуя, как к горлу подступает прогорклый пороховой комок. Вместе с тем что-то внутри закричало, чтобы он немедленно бросал эту чертову затею, забывал про многоногую тварь и возвращался к Рейнхарту, и Юа, нисколько не заботясь, откуда это озарение пришло и не рябиновый ли то плод его тронувшейся психики, развернувшись, уже не шагом, а сбившимся удушливым бегом бросился обратно. Из-под ног посыпались камни и осколки, пробудился рокочущий дорассветный грохот, слишком чистый в своей частоте в этот хмарный ворчливый час. Мхи, вжимая в скудную почву корневища, втянулись в оголившуюся землю, оставляя только сколы да твердые пласты накипных лишайников, а ветер, сжалившись, тихо присел в сторонке, оборачиваясь улиткой никогда не стриженых серых волос. Так страшно, так раздирающе ужасно, как сейчас — Уэльсу еще не было никогда в его жизни, и первое, что мальчишка сделал — потея ладонями да пробивая костьми кожу, — запыхавшимся изморенным призраком вернувшись к продолжающему спать мужчине, это чертов пинок в выставленное колено, чтобы Его Величество болезненно взвыло спросонья, а затем — такой же чертов порыв обнять, стискивая в трясущихся руках изворотливую шею и вслушиваясь в здоровое, живое, стучащее у кромки удивленное дыхание. — Мальчик…? Мальчик, милый…? Что, скажи мне, пожалуйста, случилось…? — залепетал тот, оставаясь верным самому себе и перво-наперво, конечно же, думая о Уэльсе, хотя сам еще только что столь беспомощно дрых, столь беспомощно смотрел глупые да извращенные китайские грезы, что… Что едва не… Едва не попался тому, кто здесь шлялся. Всё-таки шлялся, шлялся, точно и обязательно шлялся, потому что верить собственным ощущениям Юа приучился так же прочно, как и верить в честность лисьих слов. — Замолчи, замолчи ты... — шикнул на балбеса трясущийся от нервов мальчишка. Стараясь хоть как-то сладить с откровенно сдающим в припадке телом и объяснить тому, что ничего страшного по сути не произошло, что всё это — лишь игра призраков на внематериальном уровне, не обоснованная абсолютно ничем — да только тело оставалось телом, и в правду не умело верить всё равно, — Юа, задыхаясь, обхватил покорное смуглое лицо ладонями, заставляя то приподняться и уставиться глазами в родные глаза. — С тобой всё в порядке, скажи мне? Ничего не случилось? Я… всю эту проклятую хрень, я… — Мальчик, милый! — вот теперь, кажется, Микель пробудился уже достаточно для того, чтобы понять, что руки юноши не дрожали, а тряслись, что прекрасное возлюбленное лицо было белее бересты, и что в ноябрьских радужках застыл редчайший заточенный ужас, вырывающийся наружу вместе со сбитым дождливым дыханием. — Это ты скажи мне, что приключилось?! Что с тобой такое, мой хороший? Что тебя так напугало? Мужские руки, перехватив ладони Уэльса, накрыли их ладонями своими, принимаясь осторожно и бережно выглаживать, и хотя касания эти успокаивали да щекочуще-согревали, хотя втирали в кровь да плоть слабую жалкую уверенность, будто всё, наверное, и правда в порядке, и кошмар, пригрезившийся наяву, можно отсылать прочь в черное костлявое царство, мальчику всё равно было… До тошноты плохо. До тошноты не по себе. — Я решил, что… что с тобой что-нибудь… стряслось. Я не знаю, Рейн... Микель, я только… — на сей раз ему было наплевать и на гордыню, и на замкнутую зашуганность, и на непривычку называть вслух опасные в своей искренности слова: Юа бы сказал сейчас всё, что сказать умел, если бы… Если бы знал наверняка хоть что-нибудь. — Скажи, милый, здесь… Здесь был кто-нибудь еще? Ты... кого-нибудь заметил? Лицо Рейнхарта мгновенно посерело, скулы налились желчным встревоженным притоком крови. Оскал по-звериному заострился, и глаза, пронзая сгущающуюся темень, метнулись и в одну сторону, и в другую, откликаясь в Уэльсе жгучим желанием благословить этого невозможного человека за то, что тот столь безоговорочно ему доверял, находя верные ключи и не размениваясь на лишние вопросы. Вот только… Только… — Я не знаю, Микель… — чуть виновато и чуть растерянно отозвался он, решая оставаться таким же честным до самого конца, пусть, может, и выглядел со своими россказнями последним шутом. — Мне померещилось, что ли, что я что-то видел там, в холмах… Какую-то многоногую… херь. А до тебя добудиться не получалось, вот я и решил пойти проверить. Сам. Только когда отошел на метров сто — мне вдруг показалось, будто мне в спину уставился чей-то взгляд, Рейн. Такой… паршивый взгляд. Ни черта не… эльфийский. Я не знаю, что это было, но, кажется, я был почти готов сойти с ума, и испугался, что… — Что со мной что-то могло стрястись…? — мягко подтолкнул Рейнхарт, добиваясь скованного прикушенного кивка. — Цветок, мой дорогой цветок, со мной, как ты видишь, всё в полном порядке! Со мной вообще ничего не случится, можешь за это даже не волноваться — поверь, к таким вещам я подготовлен гораздо лучше, чем ты думаешь. Но я безумно ценю твою искренность и твои бесценные чувства, котенок. Только как же нам привести теперь тебя в порядок? Юа помолчал, похмурился, позволяя мужчине безропотно оцеловывать ему озябшее лицо и тщетно пытаясь подобрать те слова, что хоть как-то помогли бы описать испытанное им сумасшествие, ни разу не стоящее того, чтобы вот так легко списывать его с опасных для жизни счетов. — Рейн… — дождавшись, когда мужские губы, наконец, оставят ненадолго в покое, тихо и неуверенно выдохнул он, — я видел то, что видел. И я еще не совсем идиот, я не курю твоего сена, чтобы ловить в досветках глюки. Там, на этих холмах, была... хрень. Хрень, понимаешь? Я не знаю, как еще её описать. Но… при этом я уверен, что пялилась на меня не она. Взгляд… железный взгляд... шёл откуда-то… оттуда… — помешкав, он непроизвольно махнул рукой в сторону такси, и оба вдруг… Оба вдруг, смуро и недоверчиво — недоверчивым, правда, оставался один только Уэльс — переглянулись. — Оттуда, значит? — тихо и мрачно прорычал Микель, принимая каждое слово сорванного цветка за ту единственную достоверную Истину, которой никогда не откроет ему даже всевидящий Бог. — Вот оно как… Пыжась буквально взорвавшейся в венах яростью, мужчина резко поднялся на спружинившие ноги, продолжая одной рукой удерживать за спину распахнувшего глаза недоуменного, но начавшего потихоньку постигать мальчишку, а другой переигрывая в холодном воздухе шприцами пальцев, что сейчас — вот именно сейчас — готовы были вполне и вполне по-настоящему… Убить. — Погоди! — почуяв исторгаемый мужчиной порыв даже не разумом, а телом, Юа попытался преградить тому дорогу, стискивая в горсти за воротник старой охотничьей куртки и стараясь удержать на месте. — Я не говорил, что это именно он! Я сам не знаю, кто и что это было! Не похоже это чертово ощущение на взгляд обыкновенного сраного таксиста, Рейн. Так... так смотрят, наверное, либо психи, либо убийцы, которые положили не одного и не двух, либо и те и другие вместе взятые… Но не таксисты, слышишь меня?! Ничего дурного я от него не учуял, пока он нас вёз! — Быть может, потому, что мы оба оказались слишком сонными, душа моя, и бо?льшую часть дороги продремали? — голос Рейнхарта прозвучал седым, глаза — вспыхнули не сюрпризом, а кошмаром и страхом со дна красной померанцевой коробки, и Юа впервые ощутил льющуюся от него слабость, впервые ощутил настоящий живой испуг, что, прошуршав, улегся на сердце тенью крещенского загробного покрывала, а еще — накрывшей страшной мысли, что… Что всё это утро, беззащитные и погруженные почти в беспробудный сон, они и впрямь провели во власти везущего их черт знает куда незнакомого улыбчивого таксиста, который, возможно… Только возможно… — Я даже не потрудился особенно обратить на него внимание, свет мой, и я не знаю, как мне искупиться за эту свою безалаберную вину перед тобой, но сейчас… — Рейн! — Мы поговорим чуточкой позже, Белла, — неожиданно коротко и неожиданно властно отрезал мужчина, и Юа ясно ощутил, как тот, накрывая его запястья, жестко и настойчиво отрывает те от себя вон, повергая в конечный чертог засасывающего отчаяния. — Да погоди же ты, Рейнхарт! Ты же его прибьешь к дьяволовой матери, так ничего и не узнав! А потом тебя за это посадят, ты понимаешь?! Может, мне вообще показалось, и это всё та хрень, что шарилась по горам… Кажется, Микель еще старался сдерживаться, хоть ярость его и физически переливалась через края, затопляя мальчишку и погружая того на дно всё более глубокое и глубокое, куда не доставал свет единой на небеса нептуновой луны. — Послушай меня, дитя моё. То, что ты называешь ?хренью?, ты можешь наблюдать прямо сейчас, если только ненадолго обернешься. — Перепуганный растерянный Уэльс последовал совету незамедлительно, и мужчина, наклонившись, чтобы поцеловать того в макушку, но глазами и душой оставаясь лишь там, за спиной, где дыбились загривками черные бутылки вмерзших в камень стеклянных льдин, торопливо продолжил: — Видишь? У него действительно много ног, а также много голов, много глаз, много хвостов, много коробок и всего остального тоже, но при этом всего только один человек, который вот-вот протрубит в рог свой старый брюзгливый зов, предлагая нам поспешить и забрать привезенные из-за гор вещицы. Потому что это — прибывшая почта, котик, и я бы рассказал тебе о ней столько всего, сколько знаю и сам, и мы бы обязательно устроили ознакомительную экскурсию со всеми этими славными лошаденциями, но сейчас, малыш, я не могу думать ни о чём другом, кроме того смертника, который посмел тебя напугать. Поэтому я прошу лишь об одном: будь умницей, держись за моей спиной и не пытайся меня остановить еще раз — иначе мне просто придется утихомирить тебя силой, чего бы мне делать нисколько не хотелось… И я сейчас серьезнее, чем ты думаешь, Юа. Едва ли успевший разглядеть чертов конный парад, водрузившийся обратно на одну из гор — слишком медленно переплетали ногами повязанные в шеренгу коренастые клячи, то покоряя вершины, то исчезая в низинах, — Юа тихо и обреченно простонал, понимая, что вовек не выиграет этого спора, а сопротивляется исключительно потому, что… Боится за лисьего дурака, возомнившего в своём безбашенном легкомыслии, будто может справиться со всем на свете. Помешкав, кивнул… И, послушно переставляя шаткими ногами в такт чужой неспокойной тени, поплелся за мужчиной, что, угловато развернувшись, тугим, прямым и дробным выстрелом шагов направился в сторону белеющего в одиночестве машинного фургона с невзрачным клеточным значком променявшего лошадей на бензин извозчика. Чем ближе они подходили, тем отчетливее Юа чувствовал, что говорить ни с каким водителем Рейнхарт не станет, а просто так, сходу, переломит наглецу шею, не заботясь выкупленной тем индульгенцией о невинности, и тогда им уже совсем не понарошку придется раздумывать, куда подевать неприкаянный остывающий труп в каменистой почве, которую ни черта и ни за что не разроешь, когда с горы спускается прозорливый старый хрен в главенствующей кавалерии смирных странствующих коняжек. Чем ближе они подходили — тем неистовее вальсировало сердце, и тем во всё более причудливые фигуры овсяных ушастых филинов складывались клубы рваного небесного тумана, обнажающего скрывающийся полумесяц полумертвой луны. Только вот в озарении его, под последним рейдом преодоленных непослушных шагов да под поплывшим черно-белым взглядом, внутри чертового злободневного такси… Никого не оказалось. Ни в салоне, ни за рулём, ни в ближайших пустошных окрестностях; дверцы остались приветливо распахнутыми, в магнитоле тихо-тихо наигрывала грегорианская ?Sadeness? заупокойной Энигмы. Перед ветровым стеклом раскачивался на ветру китайский вызолоченный колокольчик с оплетшим усатым драконом да прилепленным сбоку косматым миниатюрным викингом… И больше никого, абсолютно никого нигде не было — лишь задумчивый посланец-ветер, раздувая шатры-капюшоны, доносил из неизвестной стороны осколки пронзившего тело и сердце холодного железного взгляда, навсегда запомнившего лицо покоренного восточного мальчишки, улегшегося в руки недостойного черного человека.??? Есть люди, которым сама судьба велит провести всю жизнь в блаженном однообразии, так и не позволив узнать, что где-то под тем же небом — или на небе, пусть его — водятся безумцы в полосатых свитерах и на полосатых же монопедах, а есть люди, которые каждый свой день проводят в бесконечно сменяющих друг друга оживших кошмарах и тихо, прозаично, с мокрым нахлестом на глаза мечтают о том, чтобы будничность их стала чуточку более… Наверное, будничной. Рутинной. От того, что произошло утром, Юа более-менее оправился лишь к обеду, предпочтя просто больше не думать — всё равно Микель на все расспросы откликался односложными предложениями невпопад и смотрел на что угодно, но только не на него, не то терзаясь воображаемой виной, не то что-то там всё-таки зная, но не имея намерения делиться тем с приюченным мальчишкой. В конце всех концов такси за ними приехало другое: пусть Уэльсу больше и не хотелось в то полезать, но с тремя огромными, плетено-картонными коробами, доставленными несчастной хромой кобылкой под трехлетним слоем несмываемой пыли, они ни за что бы не добрались назад пешком. Коробки сгрудили в багажник, смяв, звякнув и утрамбовав лишь посредством откалывания-отламывания, а Юа усадили на заднем сиденье, с несколько раз проверив, всё ли с тем в порядке, есть ли на том ремни безопасности и будет ли возлюбленному мальчику достаточно комфортно, чтобы выдержать полтора часа монотонной дороги. Рейнхарт на сей раз занял место переднее, поглядывая на нового водителя — горбатого китобойного старика с нашитой на лопапейсу эмблемой AC&DC — с явственным откровенным недоверием и готовностью в любую секунду вывихнуть или выломать тому шею, если болтливый дед только попробует оглянуться на юнца или просто словить его отражение в зеркале. Весь обратный путь — час и сорок засеченных раздраженным Микелем минут, потому что ухабы-горы-непогода-грязь — перед неудачливыми клиентами извинялся, распинываясь, невидимый диспетчер, подключенный к встроенной лягушке дырчатой рации, а дед, расценив поведение Рейнхарта, представляющегося этим утром галантным сдержанным джентльменом, умеющим вести хозяйство и знающим цену и времени, и деньгам, а не вечным беззаботным разгильдяем, которого никто — кроме беспризорных стариков, детей да, быть может, собак-лошадей — уважать не хотел, как проявление желания поговорить по душам, перебивал диспетчера харкающим шамканьем, разглагольствуя, что в прошлые деньки всё было проще — только лошади, скотина, телеги и никаких вам машин: с кобылой, если что, и своими потугами справишься, это тебе не хитрёная техника, которую бросили — и непонятно, что с ней дальше-то делать… Микель вскользь согласился, ни словом не намекнув на то, что он вообще-то не идиот и с машиной управляться может-умеет, пусть и не практикует, однако дедок где-то и откуда-то это ухватил, принявшись развешиваться извинениями, в конце которых вдруг взял да и перекочевал на личность незадачливого таксиста-беглеца, на что Рейнхарт — впервые за всё это время — среагировал не утомленным нетерпением и одиноким вальсом пальцами по колену, а продемонстрированной оживленностью, и дед, едва веря в улыбнувшуюся удачу, пошел рассказывать, как этот сопляк появился у них, как отработал всего-то с неделю, как первым бросился к ним сегодня утром, упрашивая всех остальных желающих, которых отыскалось вовсе не так и мало, уступить место — в качестве новичка и просто того, кто отчаянно нуждался в деньжатах. Место-то ему уступили, а он вот такой казарагой оказался — сокрушался дед, сплевывая к ногам липкие желтые лужицы с душком молочного шоколада и растворимого куриного порошка. По прошествии пресловутого часа и вконец невыносимых оставшихся минут пытка — по крайней мере, для Уэльса, вынужденного всю дорогу прижиматься виском к стеклу и слепо глядеть за темное окно, пока Рейнхарт трепался да трепался с чертовым дедом — закончилась. Машина с застревающим рёвом остановилась у разжиженного порога мрачного дома, овеянного туманом, цыганскими сережками шишек на елках да застывшей в воздухе густой крепью, а Микель… Микель, чтоб его всё, погрузился в то самое паршивое недонастроение, из-за которого и настроение Юа, покусав сучья да ветки, взяло и полопалось тополиными жилами, погружая мальчишку в унылое забвение продолжающегося неприветливого утра.???— И что? — с требовательной настойчивостью вопросил Уэльс, глядя на мужчину сузившимися глазами, подозревающими три тысячи и еще один обязательный обман.— Что, душа моя? — откликнулся тот на пять секунд позже обычного, немного растерянно и вместе с тем немного… не то обеспокоенно, не то и вовсе неудовлетворенно резонируя со скорым — как разогнавшийся Хогвартс-экспресс — мальчишеским раздражением.Обдумывая незатейливый день дыханием истоптанного осеннего неба, никем не подобранного с перекрестка старых дорог, они всё ютились да ютились в засыпанной балтийским песком прихожей: Рейнхарт, раскуривая одну за другой сигареты, уселся прямо на задницу, и если поначалу еще пытался вскрыть одну или другую коробку, то теперь просто сидел, просто сжимал в зубах свой покойный табак и просто ковырял песок подрагивающими пальцами, время от времени недоверчиво косясь на захлопнутую да запертую на все замки дверь.Веяло от него… смертностью, ветром-пустынником и испариной вниз по бедрам, и даже чертов Карп, выгибая спину да поднимая дыбом свалявшуюся неухоженную шерсть, предпочел забиться между косяком ванной и кухонного проемчика, не решаясь ни прошмыгнуть мимо, ни дать хода заднего, дабы толстой булкой куда-нибудь в питательный погребок, покуда погода не просветлеет.Что ему было делать с таким вот молчаливым неприветливым лисом, которого, однако, бояться больше не получалось — Юа не знал, а потому и ходил туда-сюда, непроизвольно пихал в лапы медведю, который Кролик, выпавшие газеты и крепил в когтях пустую чайную кружку. Затягивал на гребаном миньоне растрепавшийся шотландский свитер, подсыпал кошаку, всё равно не идущему есть, сухой и страшный рыбно-кроличий корм. Поливал и переливал снова подыхающее растение, не находя сил на дело более серьезное или что-нибудь иное вообще, что подразумевало обязательное отлучение с этажа, где продолжал куриться клином мороженой клубники Рейнхарт, распуская то запахи чадящего лондонского дыма, то перегара паленых цветов, от которых уже откровенно хотелось проблеваться.Долго, впрочем, мальчишка так или иначе не продержался: подлетел к мужчине, познакомил его ребра со своей ногой и, отобрав чертову паршивую сигарету да утопив ту в залитой водой раковине, вернулся обратно, тоже вот присаживаясь на мягкий песок — то там, то тут, кажется, изгаженный пометом тупого Карпа, — чтобы напротив да глазами в глаза.— У тебя есть какие-нибудь мысли насчет того, что это такое было, Рейн? — доверяя настолько, чтобы заговорить первым и избавить сердце от беспочвенных, быть может, тревог, пробормотал капельку смущенный Юа, вопросительно вскидывая смоляные брови. — Что-то не так с этим таксистом или… Или дело в чём-то другом?Привыкший, что Микель постоянно раскланивается, что, мол, он вовечно непричастен ко лжи хотя бы в тех случаях, когда дело касается Уэльса, что ни за что его не обманет и что он никакой не злой человек, а всего лишь предпочитает говорить людям неприятную и жестокую правду, юноша ожидал от мужчины чего-то такого — глупого и искреннего — и сейчас, но…Ждал, как выяснилось, напрасно.— Я не думаю, что это то, что нам с тобой стоит обсуждать, моя грациозная черная особь кошачьего племени, — вот и всё, что ему ответил паршивый кретин, оборачивая все свои трижды проклятые обещания да клятвы одним сплошным…Враньем.— С какого это хрена?! — взбешенно отозвался Уэльс, стискивая пальцы в потрескивающих от обиды кулаках, отчаянно желающих поздороваться с одной лживой плутовской рожей. — Почему со мной нельзя об этом говорить?! С придурочным стариком же ты трепался! Что за дрянь такая происходит, сучий лис?! Я бы и не заговорил с тобой, если бы ничего не случилось! Думаешь, мне больно надо?! Голову больше нечем забивать?! Ну и пожалуйста, ну и на хуй иди, только тогда не торчи тут с кислой умирающей миной, тупой сраный хаукарль!Только-только научившийся принимать мужчину глубже, чем тот однозначно заслуживал, Юа снова резкими дикими прыжками от того отскакивал, отдалялся, крысил зубы и полосовал когтями зимнее пространство, не разрешая подойти к себе ближе, чем на расстояние вытянутой руки, да…Да Рейнхарт, черти его всё дери, и не пытался.Приближаться.— Потому что тому деду ничего с наших разговоров не будет, а даже если и будет — то меня это нисколько не озаботит, душа моя. И потом, мы оба с ним — взрослые пожитые люди, а ты — всего лишь ребенок, и… И я бы настоятельно рекомендовал тебе снять эту — бесспорно, дивную, но... — совершенно неуместную шляпу охотника-Шерлока, милая моя Белла. Твоё дело нехитрое: подчиняйся мне и выполняй в строгости то, что я тебе выполнить повелел, а не пытайся разгадывать тайны да загадки не по своему уму. Их, пожалуйста, оставь на меня. Надеюсь, на этом мы друг друга поняли?— Еще чего, дегенерат ты собачий, — окончательно зверея, обиженно выплюнул Уэльс, почти готовый — если бы кудлатый идиот продолжил и дальше говорить — выжать три крупицы чертовых постыдных слёз за такое вот ножом в спину предательство. — Раз уж ты не сдерживаешь своих обещаний, то и я тоже не собираюсь тебя слушаться, блядская тупейшая рыбина! И не смей — слышишь?! — не смей обращаться со мной как с недоразвитым ребенком! Я тебе не ребенок, идиотище! И не собираюсь тебе подчиняться как последняя безмозглая вещь! Если не хочешь мне ничего говорить — и хуй с тобой. Я сам разберусь, что за говно здесь творится и куда ты пытаешься влезть, потому что от тебя им уже за милю попахивает, лживый ублюдок.Хотя бы на это Рейнхарт должен был среагировать, хотя бы на этом должен был очнуться — так по-детски думал Юа. Увидеть, наконец, его и сделать то, чего от него ждали: протянуть навстречу руки, обнять, придолбаться с тысячей ничего не значащих сказок, разболтать под строжайшестью большого секрета о том, что творится в его чертовой сумасшедшей голове…Только вот ничего из этого не произошло — мужчина не очнулся, не раскрыл рта, не обратил внимания, — и Юа…Юа, погружаясь на дно, скармливая с кровавой ладони алые капли стае летучих клавиш, не желая оставаться в набившем мозоль одиночестве, вконец тихо и вконец мертво спросил, надеясь, что хотя бы это оживит дурного лиса с почерневшими углями-радужками:— Что в твоих чертовых коробках, тупица...? За чем таким важным мы ездили...?На этот раз Рейнхарт на него посмотрел и…Посмотрел.Всего лишь…Посмотрел.Закурил.Апатично пожал плечами.Проглотил горсть жидкого дыма, прожирающего пиявками лёгкие, и отрешенно — потому что был он совсем-совсем не здесь, вопреки брошенному ненужной обувью телу — отозвался:— Это должно оставаться сюрпризом, котенок. Поэтому, увы, я не могу тебе ответить и на этот вопрос тоже.Не мог или просто не хотел — было уже не так и важно.Ничто уже не было так важно, как болезненное осознание, что Его Величество, не то наигравшись с поднадоевшей игрушкой Востока, не то и впрямь всё это время воспринимая её за непутевого безмозглого ребенка, больше не желало поворачивать в сторону приставшего мальчишки лица, даже близко не видя всего того умирающего лебяжьего отчаяния, что трепыхалось и билось, стирая скалы, на дне соединенных единой сетью зрачков да влажных-влажных поблескивающих роговиц. После всей этой чертовщины, пока они продолжали методично держаться друг от друга на расстоянии вытянувшихся углов одной-единственной Алисиной клетки, а Рейнхарт, сменив прихожую с пыльными коробками на ванную, отправился в хренов душ, Юа неприкаянной бесхозяйной псиной принялся бродить по дому, невольно поддерживая игру в маленькую семейку чертовых безобидных мафиози. Ругаясь под нос и чувствуя, как об острые локти с завернутыми рукавами трется извечная дневная ночь, пропитанная тем светом-сумраком, с которым даже книги возле окна не прочесть, мальчик пошарился по кухне, собирая себе на запоздалый завтрак весьма и весьма не заслуживающую доверия смесь: вчерашнюю захолодинившуюся яичницу с ломтем копченой красной рыбины, горсть китайских конфет из упаковки, раскрашенной изображением пресловутого Мао Цзэдуна — конфеты с какого-то перепуга были солеными и неплохо подходили в качестве этаких сухариков или кукурузных сырных чипсов заместо обычного хлеба, к которому Юа особенно сильной любви никогда не питал. В картонных коробочках с полупрозрачными тиснеными пакетиками отыскался подлинный китайский же пуэр — настолько китайский, что даже на упаковке ничего, кроме иероглифов, не отыскалось, и Уэльс, швыряя в стакан треугольный заварочный пухляш, наугад залил тот кипятком, думая, что чай есть чай, и что-нибудь да получится, даже если готовка его в далеком идеале требует таких же жертв, как и готовка-заварка паршивого белого Да Бао, впервые познанного юношей на той долгой неделе, когда они с мужчиной радужно страдали простудой. Поглядев на скромную в габаритах тарелку и ощутив, что брюхо на этом отнюдь не успокоится, он, пошарив по холодильнику еще немного, выудил из сборища конкретно подозрительных продуктов, тех продуктов, что требовали термообрабатывающей возни, и тех, что были странны, но хотя бы понятны, пару ложек поджаренной тертой картошки с соевым уксусом и сыром тофу в остром японском соусе, после чего, отнеся еду наверх и спустившись обратно вниз за подоспевшим чаем, прислушиваясь к шуму продолжающей литься в ванной воды, поддавшись прозвучавшему в голове голосу жестокой эмоционально нестабильной утки с игрушечной базукой наперевес, прошлепал как будто бы невзначай… Мимо поселенного на отшибе подвала. Опасливо подергал ручку, задницей чуя, что если засекут за подобным занятием теперь — то безобидной в сравнении проволокой отвертеться уже не получится. Обнаружил, что подвал не просто снова застрял этой своей ржавой костенеющей смазкой в петлях, а по-настоящему… Заперт. От осознания этой нелепой обыденной истины настроение с чего-то покрутилось, погрызлось да смертогонно упало. В воображении замельтешило в разы больше нервозных возможностей, криво-косо сшивающих сегодняшнее утро с этим вот загадочным подвалом и не поддающимися логике странностями замкнувшегося в себе Рейнхарта… В конце концов, не желая попасться мужчине на глаза и испытать на себе его нетерпимое терпение еще раз, Юа, подхватив оставленный на плите выкипающий чай, с тихим скрипом второй гостиничной лестницы поплелся наверх, заниматься тем, чем заниматься за последнюю неделю — во время их непродолжительных, но достаточно частых ссор — привык: на заброшенных верхних этажах водилось слишком много никому не нужного хлама и слишком много интересных вещиц, способных хоть как-то скрасить хренов день в таком же хреновом доме, напрочь лишенном телевизора, интернета, нормального освещения и на последующие час, два или десять — банального живительного общения.??? Когда свет поддался темноте и ветер-сторож, поскрипывая подгнивающими ставнями, ворвался в пологие щели, проверяя, нет ли здесь, в каморке чердака, позабытой старины, которую неминуемо нужно замести, а огоньки свечек обернулись в начищенную ивовую медь, стекая по стволикам горячими каплями жидкого сала, наверх, чеканя шаги пятью прошедшими часами, поднялся лисий Рейнхарт. Поднялся он бесшумно, сменив тапки или привычные уличные ботинки, что порой не трудился снимать даже дома, на тихие шерстяные носки, прикрытые спадающими до пола черными джинсами, и, наверное, долго-долго стоял за спиной Уэльса, который, обложившись ворохом книг и нотных партитур, черно-белых рисунков углем или грифелем по рифленой акварельной бумаге, черно-белых же фотографий и выдранных кем-то до него тетрадных листов, устроился в уголке на холодном дощатом полу. Очертив невольничью пентаграмму расставленными по кругу желтыми свечами, мальчик читал найденного среди прочих завалов Пастернака, с пару десятков лет назад переведенного и на строгий шекспировский английский. Мужчину он не замечал до тех пор, пока ветер не прошелся по глади его мандолин, не затушил одну из свечек, а Рейнхарт, устав таиться, украдкой любуясь своим обожествленным цветком, не наклонился над тем, опуская со спины на плечо руку, чтобы добиться реакции весьма и весьма… Предсказуемой, если речь шла о мальчике-Юа: тот резко дернулся, вскрикнул-взрычал и, вывернув голову да отшатнувшись так, что длинные пряди едва не угодили в жадный огонь, чуть расширившимися негодующими глазами уставился на заявившегося дурака сильно недружелюбно и без видимого — хотя бы в ближайших обозримых минутах — прощения. — Какого черта ты удумал подкрадываться, идиот паршивый?! — злостно прошипел мальчишка. Покосился на раскрытую на коленях книгу, на весь прочий хлам, что успел подтащить к себе поближе, поначалу томясь одиночеством, а потом отчего-то втянувшись и даже позабыв следить за временем, отмеченным спящими за разрушенной тумбочкой ржавыми часами-тыквой, выкрашенными в черемую сурьму. Книгу захлопнул, свечи отодвинул ногой, а вот на мужчину больше не смотрел, намеренно отводя клубящийся обидой взгляд. — И какого черта ты вдруг решил заявиться, а, твоё Тупейшество? Я думал, что такому всему серьезному и шибко взрослому тебе чертовски муторно торчать рядом с не соображающими ничего детьми. Рейнхарт за его спиной виновато простонал, потоптался — скрипнули прибитые к полу доски и по стенам разбежались стайкой тени сгорбленных карликовых деревец, схваченных за руки-ветки зубастым картонным ветром. — Прости меня, душа моя. Я признаю?, что повел себя как последний на свете идиот. И я вовсе не считаю тебя ребенком, котенок. Хотя бы не настолько, чтобы не доверить тебе тех же тайн, которыми томлюсь и сам. Просто… Голос его, срываясь, подрагивал, и Юа, чертыхнувшись, решил, что бес уж с ним, что так и быть — пусть себе попытается оправдаться, потому что и самому ему с дурным хаукарлем враждовать не хотелось, да и утро осталось слишком далеко за плечами, чтобы выпускать из сердечных могил старую подрезанную боль. — ?Просто?...? — насупленно переспросил он, складывая на груди руки и лопатками чувствуя, как нескладный дылда-лис, не зная, как тут уместиться, чтобы ничего не свернуть в уютном мальчишеском гнездышке, худо-бедно протискивается на корточки, стараясь и не шевелиться, и только вот дышать, забираясь парами под теплую лопапейсу, повязанный поверху шарф и слоеное тесто из рубашки да футболки под спрессованной шерстью — наверху, где и в помине не водилось никакого очага, всегда было достаточно холодно, чтобы на стеклах с внутренней комнатной стороны потрескивал инеем снежок, выдуваемый седым стариком с полярной звездой в бровях. — Просто я… — Теплые руки осторожно притронулись к плечам, осторожно огладили и, подтянув мальчишку поближе к мужчине, заставили уткнуться тому в грудь, снова и снова отнимая выученные когда-то азы легочно-сердечных фрикций. — Я слишком испугался и слишком встревожился за тебя, мой мальчик. Поэтому и только поэтому и… не отыскал в себе сил об этом заговорить. Про тревогу и испуг Юа понять, вопреки собственной уязвленности, мог: еще с несколько часов назад он и сам носился вокруг Рейнхарта, едва ли не сходя с ума от мысли, что с тем что-то могло приключиться, а потому ни возразить, ни особачиться не сумел. Помолчал. Подышал порами, постепенно возвращая кислород и в гортань, и, прикрыв глаза, настороженно и испуганно, что зона отчужденной тишины опять возвратится, вонзая в дерево свой флаг, спросил: — А теперь…? Теперь ты говорить готов? — Теперь готов, — лишь чуть помешкав, отозвалось глухим смолистым голосом позади. — Однако, душа моя, мне не то чтобы особенно есть, что сказать… Кроме разве того, что какое-то время мне стоит побыть настороже, а тебе — позабыть всю эту ерунду и ни о чём больше не тревожиться. Хотя бы до тех пор, пока я не заговорю с тобой об этом в следующий раз сам. — Эй…! Расклад получался донельзя паршивейшим и лживо-скользким, и Юа с огромной радостью высказался бы сейчас об этом вслух, если бы… Просто, наверное, если бы. Если бы поздняя желтоглазая Жуть не подобралась сюда на когтях из-под самой снаружной земли, кружась каркающим лиственным октябрём. Если бы не билось черное вороньё в пыльных кружевных занавесках и если бы ночь за окном не стелилась наземь алыми кровяными каплями, шурша под ногой невидимой рыжей кошки. Лисий Рейнхарт долго слушал его тишину, а Юа, кусая от бессилия губы и прикрывая реснитчатыми веками глаза, исписанные чернильно-синей, что жилы темных-темных вен, краской, долго слушал биение его уродливого прекрасного сердца, кутаясь в теплый уют, что в старое одеяло из покалывающего шотландского тартана. По стенам бродили ржавые пятна сбежавшей позолоты, по углам гуляли тени-крысы в бумажных коронах, и где-то по лестницам со звонким смехом топали мелкие лапки да порхали белые простыни, встречая последние числа дикого октября, зажигающегося тыквенной улыбкой близящегося мертвого бала. Загадки загробной зги слетались на сырость вымытых дождем плит осенних госпиталей, красным листом цвел куст призрачного ракитника, приютившего курган Короля-Джека с поблескивающим в костяных пальцах черепком-подсвечником, собирающим убиенные пёсьи души одной большой стаей, и губы астр да далий, раскрываясь клыкастыми пастями, заводили полуночные гимны, стирающие мягкими мазками туманов все смертные секреты и просрочившиеся воспоминания… — Ну и черт с тобой… — сквозь бесконечный круговорот времен и минут, спадая покорной кувшинкой в пропахшие дегтем руки, прошептал, сдаваясь, Уэльс, позволяя себя обнять, притянуть тесно-тесно, уткнуться губами в иссурьменный затылок и выдохнуть в него три новых, продлевающих жизнь призрачных глотка. Пусть глупый родной Лис держит его в неведении, пусть бережет и прячет, как редкий фамильный перстень, в свой футляр, страшась проделать в том хрусталь витиеватого окна и показать истинный в своём кошмарном великолепии мир… Пусть. Пусть его, пусть всё, лишь бы только оставался рядом, лишь бы говорил хоть что-нибудь, лишь бы дышал и целовал, мурлыча седой пронырливой душой в крепко сжимающих ту ладонях. Лишь… Бы. Хозяйские пальцы, исполненные кружевом благодарности, плавно перетекли на мякоть восточного лица, ощупали губы, ощупали острый нос и слоновокостную переносицу. Огладили брови и прикрытые веки, доверчиво отдающиеся трепетной ласке весенней тонкой дрожью. Приподняли челку, точно ореховый лист, церемонно сбрызнутый ночью, мореной и лимоном, и, спустившись, наконец, на бьющееся жизнью горло, ласково-ласково то сжали, без слов нашептывая мальчику-Уэльсу, что так — спокойнее, так — ближе, и Тот-Кто-Кричит никогда, никогда не сможет прокрасться к ним, когда они остаются вот так. Вдвоем. Вместе. — Пойдем вниз, душа моя…? Я испек нам с тобой булочек. Американские синнабоны и пара чашек горячего тыквенного чая. Посидим у огня, и я почитаю тебе книгу. Любую книгу, какую ты пожелаешь, мальчик. В особенности, если захочешь, про осень, чудеса да дикую косматую нежить. Помнится, где-то у меня что-то такое должно неподалеку валяться, я ведь совсем недавно читал и сам… Юа, проголодавшийся и по нормальной еде, и по теплому лисьему боку, охотно и обнадеженно кивнул… Только, помешкав, всё-таки не удержался, спросил: — Почему про нежить-то, дурное Твоё Величество...? — Почему...? — отозвался Волчий Король, прикусывая нежной игривой лаской аккуратное мальчишеское ухо, впитывающее танцующие лазоревые блики пляшущих по кругу лосиных пыльных шкур. — Потому что уже со дня на день отгремит Хэллоуин, судьбоносная моя ягода. Со дня на день отгремит дикий рыжий Самайн…