Часть 32. Сольвейг (1/1)
Сольвейг! О, Сольвейг! О, Солнечный Путь!Дай мне вздохнуть, освежить мою грудь!В темных провалах, где дышит гроза,Вижу зеленые злые глаза.Ты ли глядишь иль старуха-сова?Чьи раздаются во мраке слова?Чей ослепительный плащ на летуПуть открывает в твою высоту?Знаю — в горах распевают рога,Волей твоей зацветают луга.Дай отдохнуть на уступе скалы!Дай расколоть это зеркало мглы!Чтобы лохматые тролли, визжа,Вниз сорвались, как потоки дождя,Чтоб над омытой душой в вышинеДень золотой был всерадостен мне!Новые сумасшедшие сны насмехались над Уэльсом улыбками горящих подземных саламандр в черных коттах по стройным и гибким чешуйчатым туловам.Саламандры эти размахивали пятипалыми лапами, скреблись когтями о песчаный карст подземных пещер и, зазывно заглядывая в приблудившиеся глаза заточенной под зрачок округлой радугой, отплясывали вокруг мутных смолистых чугунов, в которых булькало склизкими пузырями непонятное колдовское варево дубово-желудевого оттенка, шаманские танцы.Варево пахло сброшенным оперением перелетных птиц, побывавших семь недель назад в Норвегии — перья различимо дышали аквавитом, то есть водкой из картофельного пюре да пряных прованских трав и шапочных снегов, — ягодным ягелем и растопленными шоколадными батончиками с…С ореховой нугой, кленово-липовым сиропом и тертой звездой заместо сахарной пудры.Обычными шоколадными батончиками со звездной начинкой, вытащенными из такой же обычной картонной фабричной коробки с прилагающимся штрихкодом китайской страны и размалеванной пятилетними детьми-компьютерами упаковкой.Саламандры вежливо, как истинные джентльмены ящерного племени, раскланивались. Уверяли, что Юа, стало быть, понимает, насколько трудно с непривычки разжигать новое волшебное пламя под таким же новым неопробованным котлом, и Юа, не особенно соображая, о чём они все говорят, шевеля своими маленькими длинными язычками в лиловых присосках, кивал, соглашался, после чего, снимая с головы зеленую папоротниковую шляпу — дурной шутовской колпак с пером альбатроса в петле, — картинно сгибался — сила здешнего притяжения сама решала, когда приходило время отвесить очередной поклон, даже если рядом никого, кто мог бы этим поклоном насладиться, не было — и, жмуря глаза от чересчур яркого солнца, загоняющего в норы всех утренних крыс, шёл себе дальше и дальше, недоумевая, откуда в подземных вроде бы пещерах может взяться и солнце, и вот…Внезапно, лес.Лес, к слову, был чертовски большим, шумным и не подчиняющимся ни одному знакомому Уэльсу правилу: проклевывающиеся юные деревца пролезали сквозь щебни да камни прямо на глазах, разбрасывали вокруг расчесанный вердрагоновый мох, начинали пахнуть арабским персиком, перемолотым миндалем с эвкалиптовой приправкой, темной маргаритковой сливой и спелостью припорошенных пылью листьев черешневого цветника. Где-то пробивались плещущим источником голубоватые в своей лазури грибные ручьи, где-то ложились на крыло лебяжьи вьюнковые акации, поднимающиеся к небу и заменяющие сияющими бутонами строптивый полумесяц, и Юа, щуря глаза да кусая от растерянности губы, думал, что вокруг-то до сих пор продолжало царить до скрипа промерзшее зимнее утро: вон и холодком попахивало, вон и пещерные стены кусал стекольный батюшка-иней, вон и там, дальше, где деревья прекращали дурить да самовольно шевелиться, поблескивали в зарнистой крошке наметенные ветром рассыпчатые сугробцы…Юа отбрыкивался от этого дурдома всеми силами, но румяные яблочки, где-то в иных краях зовущиеся попросту ?утром?, с доброжелательных ивовых веток брал, неуверенно покусывая сочные бока зубами и лениво думая, что утра — они всё-таки, оказывается, разные.То невыносимо горькие на вкус, будто глотаешь на завтрак перец с табаком, то нежно-сладкие, будто топишь в малиновом липком соке сливки и посыпаешь сверху горстью синей голубики.Утра — они удивительно разные…А за грядой из луковичных стрельчатых цветков в аккуратных гончарных горшочках, собирающихся зацвести прямо к Рождеству, он вдруг столкнулся нос к носу с…Наверное, Лисом.Вообще Юа, никогда прежде живых лисов не видевший — в зоопарки он захаживал так же часто, как иные его одногодки, бывало, наведывались в пенсионно-престарелые дома какой-нибудь там Небраски, когда сами жили в Барселоне или вот, например, в Сибири… то есть, собственно, никогда, — до конца убежденным, что перед ним всё-таки именно Лис, не был.Зверь оказался подпало белес и вместе с тем рыж, обладал вовсе не таким уж и пушистым хвостом, как мальчику привыклось думать посредством читанных в детстве сказок, да и был куда как мельче даже самого обыкновенного английского спаниеля.Зато у него водился обширный синий бант на шее, прищуренные желтоватые глаза — очень пройдошные и очень, очень знакомые, — белые перчатки поверх беспалых лап и удивительная привычка держаться ровно, на двух задних ногах, обматываясь этим вот куцехвостом на манер некого…Шарфа там, скажем.Или вот боа, связанного старушенцией-зимой в канун перед воскрешающим её дряхлую шкуру Имболком.Еще же у Лиса было то, что называлось Adventskalender — календарь, который на самом деле пряничный домик, где за стенками таятся двадцать четыре окошка, марципановые свечки-птички, иглистые елочные венки, маленькие томте-гномы в алых шапках у порожков и подарки из приоткрытых в приветствии рам.Лис был чрезвычайно увлечен своим полупряничным домом, но когда Юа, сомневаясь в правильности каждого своего поступка, подошел поближе — быстро вскинул кверху острый длинный нос с блестящей пуговкой, принюхался, расплылся в довольной лисьей улыбке и, отшвырнув безделушку к корням зароптавшей ивовой яблони с виноградными пончиками на ветках, тут же приподнялся на ноги, отвесил галантного поклона с лапой у сердца — всё больше и больше начиная кое-кого чуточку стершегося из памяти напоминать — и…Сказал вот вполне по-человечески…Или, может, это просто Юа, наконец, научился говорить да лаять по-лисьи:— Доброго утра тебе, моя прекрасная Беллочка… Новое причудливое имя, которое немножко слишком, слишком и слишком во всех своих смыслах, ему вовсе не приснилось: едва Юа — сонный, взлохмаченный, страдающий невыносимой припухлостью век от короткой передышки ни разу не вылечившего сна — раскрыл глаза, пытаясь собрать воедино крупицы зрения и вылепить из разбегающихся частиц лицо склонившегося над ним Рейнхарта, как тут же снова, вышептанное куда-то на самое ухо, услышал это вот: — Беллочка… В условиях обычных юноша бы, наверное, воспротивился: нет, ну в самом деле! Срать уже даже на всех котиков, котяточек и прочих приблудившихся усатых похабников, срать на однокрылых ангелов и на бесконечных мальчиков-юношей-солнышек-дорогуш. Вообще на всё срать. Срать. Но, черт, Беллочка… Беллочка, как ни крути, не вписывалась в привычную расстановку этой своей… ландышевой напудренной мягкостью. Беллочка была какой-то бабской принцессой с феньками да кружевами вдоль надушенного духами горла, и Юа на будущее дал себе зарок, что надо будет придурочному лису пыл-то поугасить, призаткнуть богатый на извращения — и лингвистические, и не лингвистические... — язык, но сейчас… Сейчас он слишком хотел обратно спать, чтобы обращать внимание на какую-то там придурковатую Беллочку, делающую из него не страшного в своей аутичной замкнутости аскетичного недорощенного брюзгу, а хренову коронованную деваху-на-пушечном-ядре — чтобы заметить легче, быстрее да проще, а не возиться половину ночи с чертовой горошиной, пытаясь ту из перин-пуховиков отколупать. Услышав еще одну ?Беллочку?, зародившуюся точнехонько после вчерашних пыток, Юа поморщился, отмахнулся на пробу рукой, пытаясь выключить в громкоговорителе по имени ?Рейнхарт? расшумевшийся с утра пораньше звук, и, страдальчески простонав, уткнулся носом в теплую подушку, практически готовясь умолять чертового садиста с лисьей рожей дать ему побыть в уютных постельных залежах еще хоть чуть-чуть. На задворках сознания тут же мелькнула мысль о сомнительном долге перед обществом и тюремной школе, которая — на пару с долгом — была тут же отправлена на задворки еще более далекие. Шевельнулось там же и что-то о том, что нужно, кажется, куда-то ехать и куда-то бежать, но ехать-бежать-ползти было всё-таки вроде бы особенно некуда, и Юа, посчитав, что разговор окончен, и не видя ни одной причины, стоящей того, чтобы куда-либо вылезать, скомканно, хрипло и лапидарно выбормотал заплетающимися покусанными губами: — Спать… ну же… давай спать, Микель… Приглашение было соблазнительно заманчивым, он сам это прекрасно осознавал, да и… Обогревающего печкой лисьего бока отчасти не хватало для полноты покоя, поэтому мальчик, шевельнув бессильными пальцами, попытался мужчину ухватить и оставить на месте рядом с собой, но тот, никак не желая побыть в это чокнутое утро обычным ленивым хаукарлем, ласково его руку перехватил, огладил костяшки. Поднес к губам, касаясь медленным поцелуем. Огладил растрепавшиеся волосы и, легонько чмокнув еще и в лоб, дабы завершить привычный ритуал пробуждения, тихо вышептал: — Шторм закончился, душа моя. Помнишь, о чём я вчера говорил? Сегодня мы с тобой повезем лорда Кота в его прощальное плаванье… Юа вымученно захныкал, чувствуя, как в ноздри пробирается тихий запах сырой хвои, и упрямо зажмурил ресницы: раз возвращались окружающие запахи, значит, скоро обещалось прибыть и полноценное пробуждение, а он, ощущая себя так паршиво, как не ощущал уже давно, ни за что просыпаться не хотел, ни за что никуда ехать-идти тоже не хотел, и вообще ничего, кроме сна, Рейнхарта да еды, не-не-не. — Нет... нет же.. не хочу… я... — страдальческим стоном почти-почти прорыдал Уэльс. Воинственно царапнул лисью руку, прикусил от поднимающейся в голове боли подушку… И вдруг почувствовал, как его бережно и любовно накрывают поверх макушки увесистой громадой одеяла, как оглаживают щеки и как, запечатлев по горячему поцелую на каждом веке, укатывают практически в этакий китайский пирожок с неизведанной начинкой да очень, очень недоброжелательной запиской грядущей судьбы — ну, право, любому, кто его повстречает и проявит хоть какие пожелания да надежды, судьба так или иначе улыбнуться не сможет. — Микель…? — из последних сил прошептал разморенный домашний мальчишка, понимая, что внезапно предложенному усыпляющему соблазну не волен сопротивляться совершенно никак. — Что ты…? — Поспи еще, моя Беллочка, — приглушенно послышалось откуда-то сверху, из-за одеяльных завалов-сугробов-дюн. Огладило, притиснуло на мгновение к себе всего, а затем, утрамбовав злободневный рисовый пирожок сверху еще одной подушкой, чтобы от умилительного зрелища частоколом закололось быстрое-быстрое сердце, оставило в покое, растворяясь в размытых утренних запахах, плавучих туманных штрихах, каплях успокоившегося дождя за стеклом и улыбке черногривой Белоснежки, впрок запасшейся чертовым молотым… Кофе. Vanlang-ом так каким-нибудь или вот Carte Noire. Юа поерзал, пожевал краешек одеяла. Подумал, что воздух почему-то горчит чем-то невыносимо… апельсиново-рыжим, прямо как недавние отведанные утро-яблоки или где-то там же виденные грибы-лисички, и, прикрыв обратно вересковые пустоши ресниц, свернулся в своей пухово-бамбуковой норе черно-белой пандой, буквально тут же проваливаясь в продолжение сомнительно приятного сна, где золотистый с белым подпалом Лис, щуря умные желтые глаза, брал мальчишку под руку, увеличивался в размерах и, укрывая хвостом уже его, а не самого себя, предлагал провести маленькую безобидную экскурсию по Подлеску Рождественских Венских Сосисок…??? В результате того, что раннее утро было бессовестно проспано, Юа оказался втянут в воронку туго затягивающихся событий с резкого, обухом, толчка в спину да безжалостного пинка под задницу, когда Рейнхарт, желающий продлить его отдых настолько, насколько это вообще было возможно с ним-то рядом, содрал с пробудившегося в вопле мальчишки одеяло, окутал мокрым холодом отсыревшего за ночь воздуха и, бормоча что-то о том, что нужно поторопиться, потому что и карета уже подана, и лорд Кот нервозен и готов, принялся Уэльса, шатаемого из стороны в сторону лоскутным болванчиком с мучной набивкой, стремительными рывками… Одевать. Правда, в процессе, как только дело дошло до манжет на теплой шерстяной рубашке в клетку, остановился да прервался: Юа видел, как побледнело его лицо, как наполнились любопытным оттенком вины кошачьи глаза, когда мужчина, ласково попросив оставаться на месте, куда-то снова подевался, на миг позволяя хорошенько вспомнить и еще разок опробовать на кислый вкус ту тревогу, что неминуемо охватывала Уэльса, когда он был вынужден полуголым дожидаться гребаного психопатского волка, ушедшего в лес да по сюрпризы, однако… Долго она — чертова тревога, в смысле — не продлилась: пусть дом и вздыхал в сумрачную дождливую взвесь, успокаиваясь от покусавшего ночью шторма, пусть тело и постель всё еще горели следами-ожогами вечерних событий, но за окном перемигивались фары дожидающейся машины, по кромке стен бродил задумчивый утренний Карп, прокладывающий себе врата между мириадами кошачьих миров, да и Микель, растерявший всю свою чудовищность, ощущался теплым, знакомым, ни разу не пугающим и, что главное, куда-то воистину спешащим. Спешащий Микель — это Микель, у которого абсолютно ничего — ну, или практически ничего — не припасено в карманах да рукавах, потому что если Микель торопится — значит, ждет чего-то, что находит для себя как минимум интересным, а если он находит что-то интересным — следовательно, торопится к тому навстречу и отвлекаться на всякие прочие мелочи, могущие, в принципе, и подождать, не станет. В итоге Микель вернулся с бинтами. Марлевыми бинтами, ножничками, флаконом йода да перемазанной в себе же самой зеленки. И пусть Юа бился, пусть шипел и рычал, что не надо, что и так заживет, что не смотри ты, тупой лис, туда, куда тебе смотреть не нужно — лис этот, конечно же, смотрел всё равно и смачивал йодом-зеленкой растравмированные запястья тоже всё равно, накладывая поверху эластичные бинты и осторожно перевязывая крахмальными надкушенными узелками. То же самое он проделал и с лодыжками, там же, на месте — то есть в ногах и на полу, — аккуратно надев поверх мальчишеских израненных ног теплые носки из оленьей шерсти, и Юа, старательно отворачивающий лицо и делающий вид, будто ничего не чувствует и не видит, в итоге оказался копией этакого мальчика-эмо с очень тонкой душевной экологией, ранимым сердцем, непригодным для фильтрования окружающей грязи, и явными — налицо да на два перевязанных запястья — склонностями к суицидальным порывам, которых никогда не мог отыскать в себе даже при всём огромном желании, что иногда, еще в детстве, мальчишку и накрывало ленивым талым любопытством. Юа точно знал то, что не понимал ровным счетом ничего из происходящего: голова его кружилась, руки и ноги — особенно в области самых беззащитных местечек — ныли, глаза толком не раскрывались, во рту царила мерзостная желудочная горечь, а задница снова отказывалась подолгу выдерживать сидячее положение, хлюпая треклятой мокротой: что-то там Микель всё-таки вчера изволил подтереть, но, видно, не всё и не до конца; Юа вообще уже давненько смутно заподозрил, что у чертового психопата имеются целые ворохи особенных наклонностей-фетишей, и хождение мальчишки с его спермой в оттраханной заднице — явно занимает главенствующее место одного из них, из этих обескураживающих хмельных извращений. Разодетого во все одежные слои из тех, то только попались Рейнхарту под руку, Уэльса маленьким неуклюжим снеговичком вздернули на ноги. Придерживая за плечи, повели в прихожую, где, всунув в зубы двойной бутерброд с рыбьим маслом, а в руку — чашку с остывающим какао, спустились вниз и принялись торопливо, но бережно обувать, оглаживая кончиками пальцев стянутую бинтами носочную кожу. Юа… Не возражал уже совершенно ни против чего. Стоял, голодно жевал свой бутерброд. Давился горячим пока какао, когда ботинки всё-таки стягивали слишком туго чертовой шнуровкой, и по телу пробегала ломкая холодная дрожь. Косил глаза на Микеля, который обычно ленивый-ленивый, только с пинка с места и сдвинешь, а этим вот утром носился так, будто напился накануне да на завтрак какого-нибудь… сваренного теми же саламандрами бодроперцового зелья. Косил глаза на тупую рыбину, явно готовую к отправлению в финальное эпическое плавание к острову Крит: рыбина, сгруженная в самую мелкую и узенькую из тех кадок, что только отыскались в нескончаемых и щедрых на воображение лисьих залежах, примотанная крепкими веревками да собачьими кожаными ремнями, ютилась в обхвате старушечьей инвалидной коляски, предназначенной под весьма и весьма габаритную даму… ну, или, может, не даму, а кого-нибудь из тех безызвестных, кто затерялся за семидесятью тремя полами, изначально созданными Богом, но как будто бы разделенными его же потугами на пола всего лишь два: а вот просто так, чтобы помучились, идиоты такие. Откуда, конечно, взялась именно инвалидная коляска, а не какой-нибудь там бомжеватый экс-самокат — было немножечко непонятно и даже немножечко любопытно, но, в конце всех концов, речь-то шла о фантастическом мистере фоксе… О фантастическом мистере фоксе, мать его инопланетную. Инвалидную вот тоже. Потому что ну разве земная да здоровая могла такого уродить? Рядом с мистером фоксом, как Юа успел убедиться с энное количество раз, помноженное на такую же энную бесконечность, удивляться всегда и везде категорически воспрещалось. Чтобы, как говорится, не тело, так хотя бы нервы оставались в целости… Хоть как-нибудь. Через десять неполных минут, пробежавших по петлистому кругу лапками клубочно-ниточных мышек, Микель, тщательно снарядив и экипировав примолкшего мальчишку, постояв перед тем на коленях и оцеловав подрагивающие руки, потершись-поластившись о живот и поглядевшись в распахнутые стыдливые глаза, наконец, соизволил вспомнить, для чего и почему вообще всё это предназначалось, и, огладив напоследок скользкую рыбью башку, плещущуюся мимикой то взволнованной, а то и печальной, покатил свою старушечью коляску к кабинке такси, водитель в котором, выронив на кожаную обивку соседствующего сиденья сигарету, бесстыдно долго и бесстыдно сомнительно глядел на странное со всех сторон трио, пока — с пинка и яростной подачи выбесившегося Рейнхарта — не сообразил высунуться наружу, плюхнувшись ногами в обитых шерстью ботинках в лужу, и, чертыхнувшись да резко упав в настроении, потащился открывать багажник, дабы пристроить эту трижды гребаную больничную коляску. Одну только коляску, потому как рыбину в бочке сумасшедший человек, конечно же, порешил забрать с собой в салон. И плевать, что животных в том провозить настрого воспрещалось: против резонного замечания мужчины с опасным лицом, что рыба — не есть животное, хоть она и Кот, бывший рыбак и нынешний водитель, проведший рядом с морской стихией четыре десятка лет отмирающей жизни, пойти во благо собственной угоде…
Не смог.??? Вопреки тому, что Рейкьявикский порт Гранди начинал встречать свои первые бодрствующие минуты уже с ранних шести утра, когда на борт очередного баркаса, обитого ржавым грязным железом, опускалась черноголовая северная чайка, протяжно кричащая в небо морским тюленьим котом, на самом деле никто, кроме тех же чаек, покорных судов и бойкого залива, не просыпался: мужики в рабочих костюмах-комбинезонах, тоже показавшихся Уэльсу сплошь грязными, ходили хмурыми, небритыми и всячески неприветливо-опасными. Любой такой, если подойти с неправильно угаданной стороны или не вовремя одернуть, мог без лишних раздумий дать в челюсть медвежьим кулаком и, перекинув через плечо косу-бороду, разрычаться пуще мажорной многобальной волны, время от времени захлестывающей каменные пирсы да серые пристани. После вчерашнего природного бедствия половина вывесок, приглашающая на рыбацкий завтрак или ранний обед — на момент прибытия Уэльса с Рейнхартом часы остановились где-то между мучительными восьмью и девятью часами, — валялась на земле, другая половина билась на прибрежных волнах, что никак не могли погасить адреналина и прекратить пытаться поднять новый штормящий вал, задевший накануне крылом нептунового дракона. Вывеска с пробитыми в ней громадными электрическими синими буквами, лишенными питания и складывающимися в — ни о чём, по сути, не говорящее — словечко ?Kaffivagninn?, и вовсе обнаружилась запутавшейся в ветрилах небольшой рыболовной яхточки, прикорнувшей в истоке миниатюрных верфей, и Микель, уловив потерянность мальчишки и смутное желание к чему-нибудь эту вывеску приплести, чтобы хотя бы так отрешиться от продолжающих и продолжающих слипаться глаз, негромко пояснил, ласково поглаживая озябшего детеныша по холодной щеке: — Ты видишь перед собой частичку вон того замечательного кафе. Того-того, которое длинное, беленькое, страшненькое, как ослиный хлев, и, на первый взгляд, совершенно безвкусное. Правда, пусть выглядит оно и неказисто, но кормят там вполне сносно и даже вполне аппетитно: думаю, ты бы не отказался от датского открытого сэндвича с креветками и плошки свежего морского супчика с кусочками обжаренного тунца. Да и я бы не отказался и с удовольствием пригласил бы тебя прямо сейчас на завтрак, милая Белла, если бы не одно маленькое паршивое ?но?: по утрам там всё просто-таки кишит щетинистыми брутальными мужчинами в комбинезонах, которые напиваются на долгие часы вперед кофейком и жуют за обе щеки чудные пончики ?клеинур?, которые, собственно, тоже весьма и весьма недурны… Юа — как и Микель, кажется — был, мягко говоря, всё еще зверски голоден: какой-то жалкий кусок хлеба с таким же жалким рыбным паштетным маслом воспринялся желудком за откровенное издевательство после всего того буйного кошмара, который Рейнхарт устроил вчера накануне, но, раздумывая, что во благо утоления голода придется торчать в одном помещение с кипой шумных орущих мужиков, тошнотворно пованивающих свежей рыбной слизью, кишками да чешуей, он поспешно пришел к выводу, что как-нибудь перетерпит и поест попозже. О чём, помедлив, и сказал господину фоксу, натыкаясь на вполне ожидавший подобного ответа кивок и разбегающийся по мачтам, парусинам, фальшбортам да развешанным повсюду рыболовным сетям полурассеянный взгляд. Наконец, что-то там нужное заприметив, мужчина тронул мальчика за плечо, кивком указал тому в какую сторону идти и, сетуя на коляску, что абсолютно никак не желала ехать самостоятельно и мешала обнять рисово-котеночный клубок, закутанный в белую кофту да в своё привычное полупальто, покатил булькающую рыбину вверх по набережной, по направлению к надводному спуску, где вдоль бревенчатых портков плескались самые обыкновенные весельные лодочки, сторожимые одним-единственным дряхлым стариком с обвислыми мешками морщинистых щёк, из-за чего тот — прибавляя к этому лысовато-седую макушку — становился похожим на тощего и изморенного, но всё-таки почтенного бульдога. Уэльса, к собственному его неудовольствию, затянувшееся между ними молчание тяготило. Он печенкой чуял тушующееся смятение Рейнхарта, не позволяющее тому толком раскрыть рта и привычно затрепаться, и, фыркая себе под нос, бурча желудком, морщась от боли в каждом телесном уголке да потихоньку превращаясь в привычный раздражительный бурун, спросил первое, что спросить в нынешней ситуации вроде как было логично: — Куда мы идем, дурная лисица? Ты же, кажется, собирался отпустить этого тупого палтуса, а сам с какого-то хера устраиваешь очередные увеселительные прогулки… С этой чертовой коляской, если не знал, ты похож на идиота, хаукарль. Вообще то, на кого в чужих глазах была похожа его лисица, Уэльса заботило до потешного мало: наоборот, чем более ненормальной та выглядела — тем лучше, потому как, значит, никто не должен был попытаться к ней сунуться, выжигая на мальчишеском сердце пылкую параноидальную ревность, но… Но, вопреки этому, наговорить чего-нибудь пообиднее да покрепче просилось так, что сдерживаться и не хотелось, и не получалось. Вот просто-таки снова потому что. Должен же он был отплатить за вчерашнее унизительное мучение и ту вшивую внутривенную резь, которая продолжала немым надзирателем следовать по пятам да скалиться из отброшенной сутулой тени? Рейнхарт же, не спешащий отчитывать и без того настрадавшегося мальчишку за упрямый язычок, норовящий задеть да подцепить трезубцем колючего поломанного крючка, облегченно выдохнул. Убедившись, что с ним всё еще разговаривают, улыбнулся уже спокойнее, без прежнего рвущегося натуга, время от времени начинающего нервировать Уэльса вычурной кричащей неискренностью, и, зализав обратно на макушку выбившиеся на лоб волосы, чуть более привычным поучительным тоном ответил: — А мы туда и направляемся, душа моя. К местечку, которое поможет преуспеть в наших приключениях. Так что никакая это не увеселительная прогулка, хоть я и ни разу не вижу, что такого плохого случилось бы, окажись это даже она. Подумай сам: отпускать милорда возле любого из этих причалов — идея не слишком хорошая, учитывая, сколь много здесь крутится потенциально опасных рыбаков. Что, если они посадят господина Кота на вероломный крюк прежде, чем он успеет понять, как воспользоваться вернувшейся под плавники позабытой свободой? У рыб, знаешь ли, память кощунственно коротка… Поэтому нам с тобой нужна лодка, чтобы отвезти его подальше и уже где-нибудь там… — вопреки всей той щепетильной осторожности, с которой мужчина пытался себя вести, не желая ни словом прогневать невесть что думающего и чем болеющего мальчишку, тот ему договорить не дал, что делал, в общем-то, не так уж часто, да и то только в те моменты, когда кипел не то страхом, не то злостью, не то вящей — увы, целиком и полностью заслуженной — недоверчивостью Вот и сейчас тоже юноша вспыхнул, напыжился, подтянулся весь разом и, невольно ощупывая подрагивающими с промозглости пальцами левое запястье под бинтом, перепуганно и предупреждающе взвился: — Не хочу я, слышишь?! Не хочу! Мало мне тебя, так еще и... там же кто-то третий... будет... и... Не буду я ни с кем делить сраную тесную лодку! Нахрена тебе опять что-то такое в голову ударило?! Мало было вчерашних ?гостей? и всей той дряни, которая после них началась?! Юа и сам не знал, что на него нашло, но чем дольше он оставался при Микеле, чем дольше игнорировал это своё бесполезное учебное заведение и чем яростнее отстранялся от остальных людей, всегда-то с трудом вынося чужое присутствие, тем кошмарнее и тошнотворнее становилось при мысли, что в какой-то момент чью-то рожу, будь то даже обычный и безобидный шкипер-гребенщик, придется продолжительное время терпеть рядом с собой и с Рейнхартом, который, чего доброго, еще и болтать к этой роже полезет. Только вот объяснить всё это было попросту невозможно, а Рейнхарт, бредущий шагом в шаг в упоительной тесной близости, после отгремевшего истерящего вопля впал не то в оцепенение, не то в недоумение, не то и вовсе в ошкурившее тоскливое уныние. Сбавил скорость, осадил набирающую инерцию коляску и, приподняв брови да чуточку округлив глаза, растерянно и поспешно заверил, пытаясь притронуться кончиками пальцев к вздыбленному мальчишескому плечу, которым тот вдруг удумал яро и бойко, что жеребец на ковбойском родео, забрыкаться: — Ну, что ты, моё глупое ретивое сердце? Я вовсе не собирался никого приглашать в нашу с тобой теплую компанию: хватит с нас в качестве третьего лишнего и бедного одинокого милорда. О чём ты вообще думаешь, позволь мне узнать...? Юа, вдохнувший холодной-холодной зыбкости, набежавшей и от луж, и от большой соленой воды, и с низких брюх раздутых северных туч, непроизвольно осекся, чувствуя, как запальчивый пыл потихоньку гаснет, оставляя на продавленном месте неловкую оторопь, сконфуженную потерянность и прихватывающий за горло навязчивый стыд. Отвечать резко перехотелось, отвечать и до этого не сильно-то хотелось, но Микель смотрел так жалобно и так… откровенно-просяще, что Уэльс, поспешно отвернув голову, только тихо и отрывисто проворчал, сам уже не соображая, с чего решил, что к ним непременно должен добавиться кто-то… еще: — Не знаю я, дурной хаукарль. Ты же захотел свою сраную лодку и поплелся за ней сюда, вот я и… — И что с того? — мягко уточнил мужчина, прижимаясь теснее, перехватывая правой рукой руку Юа, насильно переплетая с той жгучие пальцы и оставаясь катить запетлявшую коляску рукой исключительно левой, уже не обращая внимания, что рыба, тараща глаза, бьется на штормящих волнах и злостно плещет хвостом, в расстроенных нервных порывах вдыхая запахи тигельного металла, топленого угля, шлейфованной древесины и, конечно же, другой рыбы, переваренной в смолистой атмосфере обжитого промышленного порта. — Я просто возьму её напрокат, эту несчастную лодку. Скажем, до самого позднего вечера, пока здесь всё работает, чтобы никуда не гнаться и неторопливо делать свои дела, а как справимся — так её и вернем. Зачем нам для этого нужен кто-то еще, золотце? Мы, Создатель не приведи к обратному, живем во вполне цивильном мирке, чтобы не отыскать способа выторговать и мнимое межрасовое доверие, и право обладать чьей-либо вещью, да и веслами шевелить я, думается, способен и без всякого бесполезного помощничка. Именно на упоминании про весла восточные глаза-миндалики немного дрогнули, удивленно расширились, и Рейнхарт даже чуточку оскорбился, сообразив, что котеночный мальчик-Юа ему таких банальных умений приписывать не спешил. Кажется, котеночный мальчик-Юа вообще сомневался в его способностях — как умственных, так и деятельных, — и от осознания этого мужчине сделалось несколько плачевно-дождливо, сыро, скользко и вязко, будто его только что окунули в это вот безумное тягучее небо, растекающееся крапинами слюды, и как следует притопили, после чего вырвали заживо сердце и, разлучив то с телом, повезли далекой южной бригантиной в славный вымерший Константинополь. Запоздало Рейнхарт припомнил, что ведь, если подумать, всё, что он перед мальчиком делал — это с чувством угрожал, храбро распускал руки, причинял боль, творил одно дерьмо за другим и тупо размахивал членом… Ну, или приставал к члену подростковому. Рассказывать истории прошлого — рассказывал с удовольствием и бравадой, а вот в настоящем ничего не показывал, не демонстрировал, как, чем и почему достоин той благодати, чтобы заслуженно находиться рядом с нежным цветком, которого не то что даже особенно сильно берег в силу того, что не мог обуздать собственных чертовых порывов упивающейся кровавой жестокости, и, в общем-то… В общем-то… Так за всё это время и не научился обращаться с маленькими хрупкими принцами, заправски ломая косточки да обдирая пернатые белые крылышки, но не умея забрать к себе на колени и показать, что он тоже кое-что жизненное-мудрое знает и на него — первоочередно — можно взять и по-человечески положиться. Пришибленный и ударенный этими безрадостными мыслями, нахлынувшими зверствующей океанической волной, не замечающий, что Юа — тоже притихший и что-то то ли принявший на свой счёт, то ли потерявший к разговору интерес — старательно косится в сторону серо-синей пепельной воды, выуживая из той взглядом тушки тучных чаек-айсбергов, мужчина проделал оставшийся до миниатюрной верфи путь в тишине, забранный в латунную перчатку протабаченного отвращения к себе самому, и уже там, перед поворотом на пирсовый порожек, ненадолго приостановив вскинувшего брови мальчишку и едва не выпустив из рук норовящую удрать коляску, с несвойственной серьезностью, клянясь и себе, и Уэльсу, и всем внутренним сумасшедшим богам, когда-то решившим сотворить такого вот непутевого его, проговорил: — Не подумай, будто я настолько самонадеян и напыщен, кроха, что не отдаю себе отчета в том, какое чудовище могу из себя представлять. Так же я хорошо понимаю, что человек вроде меня не может вызывать особенного доверия или, возможно, желания постоянно находиться с ним рядом. Моё общество может удручать и утомлять, я никогда не видел грани меры, я неудержимо буен, болен, агрессивен, эгоистичен, желаю лишь того, чтобы всё происходило по-моему, и не понимаю чужих слов ни с первого, ни со второго, ни с десятого раза — я всё это прекрасно знаю, поэтому тебе вовсе ни к чему утруждаться и бесконечно перечислять мне мои недостатки и слабые стороны. Я знаю, что жесток и невыносим, но отныне и впредь… Отныне и впредь я приложу все силы, чтобы постараться показать тебе, моя ласковая красота, и мои сильные стороны, и то, что ты можешь полностью на меня положиться. Я… обещаю тебе, если ты только сможешь принять это обещание от такого, как я. Юа, пригвожденный к месту стягом щемящей неожиданности, парализовавшей вихрем желтых посерьезневших глаз, бесконтрольно вздрогнул под клокочущим плачем пролетевшей над головой чайки, притворившейся тонким заполярным соловьем. Против воли передернулся каждой жилкой и каждой нервной клеточкой — под одежду незамеченной пробралась покалывающая за сосцы да жгутики кожи сластолюбивая ледяная морось. Похмурил брови да по-своему седые глаза, пожевал нижнюю губу, желая солгать и огрызнуться, что с этими своими непрошеными обещаниями глупый лис, кажется, спятил еще больше, но отчего-то… Отчего-то вместо всех обид, которые мог нанести заточенными словами, и обозначенного в звук удивления, потугами которого абсолютно не понимал, что на чудаковатого человека нашло, если он и так ему, в принципе, доверял — по крайней мере, так, как не доверял еще никому и никогда, — позволяя взять себя за руку да опуститься на колено на глазах у старика-бульдога, развесившего мешковатые защечные припасники, лишь оторопело стоял, смотрел и потрясенно молчал, пока Рейнхарт, прижимаясь к внешней стороне ладони извечно горячим лбом, что-то безумно-нежное, безумно-клятвенное и безумно… Просто безумное шептал.??? Далекий прибой, смешанный с черным реющим песком, бил в чугунные берега, и от этого гулкий рокот, обласкивающий холодными мокрыми ладонями отмерзающие уши, казался вконец мучительно-нестерпимым. Ветер рвал капюшон и доставал до забранных под тряпьё волос, то и дело выбрасывая на лицо одну или другую иссинюю ночнистую прядь. Ветер залезал под жмурящиеся слезящиеся веки и пробирался в ушные раковины хлестким языком, студил зубы и пальцы, и никакая чертовая одежда от него не спасала. Вообще ничего не спасало, когда остатки скучившегося шторма, взбешенно шатающие хрупкую лодчонку из стороны в сторону, заливались за борта сгустками плотной курчавой пены, окрашенной в цвета паленого горлышка снежной крачки. Пены было даже больше, чем воды, хоть и соленые ледяные волны, шипя и щерясь, то и дело то колотились в днище, то бегали-скользили по зализанным сырью банкам, то плевалась в лицо и пробивались сквозь замо?к зубов, а то и вовсе, оборачиваясь семиглавой Сциллой с бурой водорослью в волосах, норовили вырвать из рук изможденного, побледневшего и тоже окоченевшего Рейнхарта скользкие весла, с пробудившейся волей которых теперь приходилось сражаться при каждом гребном взмахе: древесина, обласканная полярной стихией, упрямо сопротивлялась рукам человека и всеми силами норовила утащить того — вместе с его утлым суденышком да хлипким на вид беспомощным попутчиком — к голодному дну. Юа был уверен, что с отпусканием сраного гренландского Кота, который и без того как-то — да и не так уж смертельно плохо, судя по всему — прожил у Рейнхарта долгие несколько месяцев, можно было и подождать — хотя бы до тех пор, пока не утихомирится сошедшая с ума непогода, — но заговаривать об этом вслух не стал и пробовать: господин лис одним хреном ничего не поймет, да и после этого его коленопреклоненного обещания вот так сразу, с дуру, набрасываться и орать, что непутевый хаукарль опять всё делает из рук вон не так… Не получалось. Не хотелось и обругивалось самим противящимся сердцем. Зато теперь Юа очень и очень хорошо понимал, зачем и почему бульдожий старикан всучил им на прощание чудные спасательные жилетки — оранжевые и толстые, куда как более действенные и надежные, чем те чертовы воздушные подушечки, которые ему приходилось видеть прежде на книжных страницах, в голливудских фильмах, замечать наглядным пособием на школьной стенке рядом с огнетушителем да подписанной самым великим пожарником каской и мельком угадывать на просторах отчалившего теперь интернета. Старик предупреждал о хитроумной, злопамятной да чертовски богатой на выкрутасы погоде, Рейнхарт пафосно и пренебрежительно отмахивался — мол, я бывалый морской волк, весла держал целых два раза, пока гонялся за утками через городской канал на склеенном своими руками плоту, и уж с какими-то несчастными волнушками справлюсь, а Юа… Юа вот, по всем правилам закутанный да завернутый в свой жилет, то и дело проверял и перепроверял все завязочки-липучки-молнии, желая убедиться, что штуковина на нём держится, и, если что-нибудь всё-таки приключится с умирающей лодкой, то он хотя бы с места не отправится топором ко дну, потому как в плавании был не то чтобы… Особо силен. Воду он недолюбливал и еще больше недолюбливал непосредственно в той находиться, в то время как Рейнхарт, несмотря на все припадки и жаркие склочные ссоры с ехидничающим — вот и Юа тоже пошел сходить с ума, видя в неживых, наверное, объектах крайне изворотливых и наделенных разумом субъектов — морем, ситуацией явственно наслаждался, ситуацию смаковал, упрямо отказываясь надевать подпихиваемый мальчишкой жилет и верить, будто с ладной древесной посудиной может что-нибудь нехорошее приключиться. Потихоньку, короткими рваными прыжками, они продвигались в неизвестное дальше. Потихоньку ветер менял направление и иногда задувал им в спину, и тогда гребки получались лихими да размашистыми, а лодка всё безнадежнее и безнадежнее удалялась от якоря берегов, пока те вдруг окончательно не растворились за зыбкой пеленой наползшего откуда-то извне тумана, что, заточив мужчину и его юношу в иллюзорный кукольный коробок, подтер чернильным ластиком все остальные рамки да палитры, оставив Уэльса, начинающего всё больше и больше нервничать, один на один с озлобленной жизненной колыбелью и поселившейся в её пучинах всесжирающей пустотой. Мальчик старался, терпел, действительно изо всех сил терпел, но всякий раз, украдкой и ненароком поглядывая на лицо Рейнхарта, убеждался, что тот вообще к чертовой матери позабыл, куда и зачем они столь опрометчиво сунулись, и тогда терпение, поджимая хвостец озябшего долбанутого фламинго, заблудившегося в лапландских широтах, начинало истлевать: истлевать быстро, очень, очень и очень упоительно быстро… Пока, подбодренное и подтолкнутое на решающий шаг кручинисто-сильным и ярым буруном, вздымающимся и дышащим совсем как настоящая живая грудь, что сотряс разом всю лодку, едва не перевернул кадку с Котом и чуть не выбросил в пучину самого Уэльса, что лишь чудом успел ухватиться трясущимися пальцами за оба борта сразу, в то время как отпущенный капюшон тут же отлетел назад и черные волосы разметались ловчей сеткой по ветру, не иссякло с концами, отозвавшись напоследок добродушным урановым взрывом. — Микель! — с екающим сердцем, обрывая все удерживающие матросские тросы, заорал Юа, отчаянно стараясь привлечь внимание заигравшегося придурка, но не добиваясь от того даже банального косого взгляда в свою сторону. — Микель! Рейнхарт, сука! Слушай, когда я с тобой говорю! Сколько, блядь, можно надо мной издеваться?! Сплошная кипень перекачивающего одрогшее суденышко вала рычала настолько оглушительно громко и настолько пенно-озлобленно, что он искренне подпустил к бунтующемуся сознанию достаточно логичную догадку, будто человек с желтыми глазами мог его не расслышать и не услышать тоже, но тем не менее… Тем не менее приходя от столь непонятного пренебрежения — пусть и надиктованного властолюбивыми условиями — в еще большее бешенство, Юа, удерживаясь за ненадежные отваливающиеся края, сполз еще чуть пониже и, прицелившись, что есть сил лягнул жеребячьей ногой улыбающегося кретина под вытаращенное колено, отчего тот, схлопотав удар не чем-нибудь, а острым и твердым каблуком, разом просветлел, очнулся-опомнился и, бешено заозиравшись по сторонам, с добивающим клоунадным идиотизмом закричал: — О боже, моя волоокая небесная звезда… Где мы находимся и как нас сюда занесло?! Почему здесь так шумно, где берег и что вообще происходит?! Белла! Ответь мне! С тобой всё в порядке, Белла?! Юа, давно уже всё той же сенсорной задницей чуявший скотинистое неладное, наконец, в полной мере осознал, что именно во всей этой французской цирковой комедии таковым являлось: оказывается, сраный господин Рейнхарт вовсе не выбирал для своего прощального таинства местечко получше да поприятнее какой-нибудь там фен-шуйной кармой, веющей утопленными душами флотоводцев да рядовых моряков, а так просто и так невозможно-глупо… Забылся, закрылся и заблудился в далеких дорогах бродячих осенних менестрелей. Ладно, ладно, пусть не так уж и заблудился: Юа хотя бы точно помнил, в какой стороне остался дремать скрывшийся с глаз берег — зря он, что ли, столько времени завороженной печальной вороной глядел, как тот удаляется? — но… Но. — Твою сраную тупорылую мамашу! — не выдержав, с такой же морской пеной у рта взрычал он. — Я думал, что ты, скотина, понимаешь, что творишь! Я, блядь, поверить в это умудрился! Что опять с тобой произошло?! Ты снова наврал и обкурился своего паршивого сена, сволочь?! Рейнхарт, отчаянно желая смыть с рыжей хитрой шкурки пятно оклеветавшего позора, тут же вскинул пальцы-ладони и яростно теми замахал… Из-за чего, конечно же, едва не упустил гребаные весла, одно из которых всё-таки вырвалось из руки и лишь в невозможный последний миг оказалось перехвачено вздыбленным полуживым мальчишкой, которого, признаться, уже успело тайком несколько раз вырвать, покуда тело привыкало к чокнутой сатанической тряске, и теперь рвота, омываемая солью, перекатывалась вместе с морскими лужами где-то на самом лодочном донышке, отчего ноги опускать туда с тех пор хотелось… Не то чтобы очень прям сильно. Да он, если подумать, и не опускал — это мистер фокс, ничего-то на свете не знающий, всё хлюпал да елозил по импровизированному сподручному болотцу своими ножищами, пытающимися, очевидно, повторить вслед за руками да головой вспышку богатой на изобретательность экспрессии. — И вовсе нет, моя милая Белла! — с всё тем же виновато-умирающим выражением потускневших напуганных глаз прокричал ответом Микель, бережно и крепко прижимающий к груди оба весла, одним из которых — тем самым, которое попытался потерять — только что со всей молодецкой стати получил по раскалывающейся тупой макушке. — Я клянусь тебе, что ничего сегодня не курил! Даже к обычным сигаретам не притронулся! Я просто… так задумался, кажется, о том, что тебе пообещал, и о тебе самом, мой дорогой мальчик… что немного не заметил, куда нас с тобой заносит… Да если бы я только знал, что тут за ужас вокруг творится, то уже давно бы поторопил загостившегося милорда с его полетом и унес бы тебя отсюда куда подальше, котенок! О днище лодки, едва дождавшись завершения пылкого монолога, ударился невидимый дельфиний плавник, дерево затряслось и заскрипело утопившейся инквизиционной каргой со стигматами гнойных бородавок на лбу. Море беспощадно серчало, швырялось в человеческие лица китовым своим говором, нефтевой горечью и неумелой шепелявой речью, и от звуков этих, от соленых йодированных запахов, сводящих лимоном скулы и заставляющих надрезанные запястья трепетно ныть, Уэльсу почудилось, будто они оба с Рейнхартом всё-таки… выжили из ума. Угодили за войлочную квадратную решетку, получили право нарядиться в строгую классику белой униформы и теперь торчат не где-нибудь, а в чертовой психиатрической больнице и видят морскую качку за перекатыванием инвалидных кресел по грязному довоенному полу, покрытому трухой да щебнем заоконного парка с облинявшей еще прошлой весной черемухой. От мыслей этих стало настолько тошнотворно-страшно и тошнотворно-муторно, что ни разу не впечатлительный Юа, через силу сжав в кулаках собственную надрывающуюся ярость, жаждущую впиться ногтями в излишне говорливое лисье горло, поддаваясь жгучему зуду всех полученных от него же ран, одновременно злобствующе и умоляюще проревел, перекрывая и скребущийся наждак бегущей стягами воды, и скрип невидимого призрачного кабестана, перекручиваемого ордой потопившихся где-нибудь неподалеку пиратских бабулек с кружевными панталонами поверх седой взлохмаченной головы: — Тогда выпускай уже эту идиотскую рыбину, мать твою, и греби давай! Или я сам буду грести, если ты не можешь даже этого, блядь! Я не хочу, идиот ты такой, утопиться здесь, понял?! — Впрочем, рядом с этим сучьим больным фоксом нужно было быть точным и осторожным абсолютно во всём, а поэтому юноша, брызжа слюной старой разгневанной девы, на всякий случай — для особенно уникальных одаренных экземпляров в виде единственного образца — поспешно пояснил: — Вообще нигде я топиться не хочу, придурок! Шевели задницей и вытаскивай нас отсюда! Рейнхарт, к его не очень удивленному удивлению, не воспротивился, а просто и молча кивнул, глядя на мальчика чуточку расширившимися ошалевшими глазами, явно ни разу не привыкшими к такому вот настойчивому приказному порядку. Покосился на Кота, потерявшего практически половину опаивающей воды и теперь жадно стискивающего скользкими жаберными тычинками остатки затерявшихся меж тех капель. Посмотрел на руки с веслами и, скрипнув зубами, но порешив, что жизнь любимого мальчишки да и жизнь собственная несоразмеримо дороже, чем помпезные чаянные прощания с рыбиной, которая, наверное, всё равно не особенно что поймет, покрепче перехватив деревянные брусья да кое-как разворачивая строптивую лодку носом к берегу — который ждал где-то там одним лишь смелым предположением, но никак не твердой уверенностью, — с новыми усилиями погреб, уже на ходу выкрикивая последнюю просьбу: — Я буду тебе крайне признателен, дарлинг, если ты возьмешь на себя решимость выпустить милорда на долгожданную свободу! Я бы рад и сам, но что-то мне становится страшновато, да и чертов туман, вынужден через неволю признать, слишком уж сильно действует на нервы… Туман действительно облеплял их со всех существующих — и не существующих тоже — сторон, смачивал челку Уэльса и стекал по его щекам каплями полупресного конденсата, в то время как волосы Микеля, не жалующего шапок или капюшонов, вообще свисали увядшей мокрой копной, вполне пригодной для немедленного выжимания с целью засушливого освежения. Туман сбивал видимость, путал сердца и знаки, и всё же Юа не был настолько дураком, чтобы не понять, что хаукарлистому лису еще и так просто по-человечески грустно от этого вот — почему-то вынужденного, необъясненного толком и внезапного — расставания с немой неразумной рыбиной… Юа всё это слишком хорошо понимал и, отведя взгляд да тщетно попытавшись убрать волосы под верхнюю одежду, отозвался одиноким молчаливым кивком. Крепко оплетшись окаменевшими ногами вокруг низа банки, наклонился и, выуживая из кадки сраную скользкую рыбину, уже хотел было взять ту на руки да запустить куда подальше, когда вдруг запоздало понял, что сделать это вовсе не так уж и легко, как ему представлялось: рыбья чешуя оказалась маслянисто склизкой, руки — мокрыми, лодка — нетвердой и ходящей ходуном, и вторая попытка, сопровожденная громким и злобным ?блядь!?, увенчалась лишь тем, что палтус-путешественник снова прошел сквозь подставленные пальцы, ударил бешеным хвостом, забил жабрами… И, изгибаясь пойманным людьми тритоном, с громким шлепком рухнул на дно лодки, под удивленным и чуточку пристукнутым взглядом Микеля угодив прямо в желтоватую лужу рвоты, постепенно покидающей их суденышко вместе с дотошными водяными фрикциями. Уэльсу сделалось настолько стыдно и настолько тошно, чтобы тут же запылать лицом, задыхаясь допущенной беспомощной оплошностью, и почти прокричать в приказном запале дурашливому мужчине не смотреть, когда морской трезубчатый бог, пробудившийся, наконец, от долгого сна и припрягший к помощи каверзного вездесущего Локи, задолжавшего маленький подарок в скрашивающей однообразные вечера игре в кости да карты, сжалившись над своим чешуйчатым пустоглазым детищем, запустил за человеческий борт дикий гривастый вал. Пока Рейнхарт остервенело греб, сражаясь с обступающим кольцом морем, пока пробивался сквозь туман и кусал губы, стараясь не глядеть на несчастную мученическую рыбину, за возню с которой Юа испытывал жгучий раздражающий позор проваленного поручения, вал, вспенившись, захлестнул всю лодчонку разом, наклонил ту левым бортом почти до критичной точки и, подхватив помирающего палтуса, слизнул его вместе с щепками да трухой, подхватывая в бережные объятия и унося в бездну ревущего крупицами шторма серого моря. Рыбы с ними больше не было, чего-то привычного и глупо-важного больше не было тоже, перестраивая весь знакомый мир по новому нетерпимому порядку, и пока Юа слепо глядел сквозь свои руки да на воду, не оставившую ни следа, ни чешуйки, пока Микель хмуро и чуточку грустно вёл их дальше, посылая в небо печальные птичьи взгляды и тщетно пытаясь разгрызть зубами невидимую сигарету, смилостивившийся прибой, подхватив нужное течение, понес их лодчонку прочь из ладоней насмешливого парного тумана. Дальше и дальше, дальше и дальше, пока волны не стали успокаиваться, предчувствуя скорое столкновение с хромым монохромным берегом. Пока по их гребням не заскользили призрачными эльфийскими корабликами одинокие белые сгустки потерявшихся безразличных лебедей, и пока где-то там, над полоской черного песка и безлесных горных скатов, не закричала чернокрылая странствующая птица из последней на планете породы Nevermore, накрывая беглой тенью обветренные лики разбросанных по кромке прибрежности стариковских камней.??? — Что мы здесь делаем, Рейнхарт? — чуть настороженно спросил Юа, когда слишком ясно понял, что, пусть они и выпустили дурного палтуса на причитающуюся волю, пусть худо-бедно добрались до берега, стекая водой от корней волос и до пальцев ног, пусть оба нещадно мерзли и почти стонали под острыми лезвиями веерного ветра, чокнутый мужчина так и не спешил отвозить назад хренову арендованную лодку, да и… Никуда вообще с паршивого морского берега уходить в целом не спешил. Не то чтобы Юа был так уж сильно против моря — смотреть на то ему вполне нравилось, особенно на море тускло-северное, да и от прогулки вдоль дымчатого затерянного берега он бы не отказался, если бы не то маленькое незначительное ?но?, что телу было чертовски холодно, тело нещадно покрывалось сосульками и на взмокших волосах уже откровенно просвечивали льдистые синие васильки, вытканные иголками позвякивающего хрусталем портного-инея. В таких условиях Юа никуда гулять не хотел, но Микель, сам весь стучащий зубами, сам весь ошалевше-полупьяный, натянув на губы какую-то совсем двинутую улыбку, вдруг выдал как раз таки это страшное, нездоровое, отталкивающее слово: — Гуляем, душа моя. Наслаждаемся видами и дышим диким свежим воздухом. Мы так редко выбираемся с тобой в природные края, в колыбельное ложе, что я просто не могу взять и не воспользоваться представленным самим мирозданием шансом... Ну почему же ты снова так пространно смотришь на меня, сладкое дитя? — Потому что мне, блядь, холодно, — в отчаянной искренности признался Уэльс, не пытаясь даже сорваться на приевшийся крик: глупо было надеяться, что спокойно-печальные интонации хоть как-то помогут делу, но растрата голоса на господина лиса в последнее время становилась всё более бесполезным занятием, поэтому он, чересчур уставший сейчас, старался поберечь и силы, и их общие — без того извечно страдающие — нервы. — Я ног не чувствую, придурок. Какое, к черту лысому, гулять…? Рейнхарт выглядел очень виноватым, очень растерянным и очень сбитым с толку неизведанными сложившимися обстоятельствами, и по глазам его Юа почти отчетливо мог прочесть, что мужчина сам бы и рад всё это немедленно прекратить, сам бы и рад обогреть любимого мальчишку да окутать того уютным домашним теплом, но почему-то, наперекор полезной радости… Делать этого уперто не собирался. — Признаться, золотой мой, мне тоже немножко… прохладно, — мягко выговорили посиневшие подрагивающие губы, пока на кончике носа проблестела да быстро стерлась ладонью склизкая капелька приближающегося насморка. — Но это не должно умалить красоты здешних мест и дерзостного желания их подчинить! Только оглянись! Неужели твоё черствое заколдованное сердечко остается глухим даже к песне одичалого моря?! — Сам ты глухой, придурочность хренова! — моментально оскалившись и в корне позабыв, что еще только что обдумывал тактику нового, чуточку более мирного поведения, должного привести к такому же чуточку более мирному совместному существованию, порычал Уэльс, впрочем, округу остывающим взглядом обдавая всё равно. В принципе, с тем, что здесь было стекляннейше-красиво — он и не спорил. Такая — далекая, угрюмая, холодная и подлинно полярная — красота ему была более чем по душе, и покуда Микель вытаскивал на сушу промозглую лодчонку, покуда зарывал в песок весла и утаскивал от тех подальше мальчишку, помогая тому взбираться на сыпучий склон черной гальково-вулканически-кварцевой дюны, простирающей вершины над пенящейся водой на добрые два-три десятка метров, Юа действительно мысленно соглашался, что ему нравится тут быть. Море сверху представлялось до смехотворного крохотным и могло поместиться в единой горсти, море кружило сносимыми ветром чайками-парапланами, облизывало выбивающихся из волн гранеными пиками кварцевых однолюбов, и где-то там, вдали, за молочными вербовыми туманами и неровными рельефами выступающих мысов, просвечивались темные блокады гор иных — каменисто-скальных, разъеденных мелкой трещинкой и измученных бесконечными ветрами. Уэльсу нравилось здесь, и даже плевать бы на холод и медленно покрывающееся влажной испариной горло, если бы не очередное надоедливое ощущение, будто Рейнхарт ему чего-то недоговаривает. Например, хотя бы того, что город в данный момент захватывают хомяки-людоеды, до смерти страшащиеся соленой воды. Единственный, кто проведал об этой их маленькой слабости — исключительно Его Величество Хаукарль, и поэтому они с Юа должны в обязательном порядке побыть тут, пока милые пушистые грызуны не закончат со своим кровавым пиршеством и не отправятся восвояси, заодно делая экологический, одобренный самой природой воздух еще в разы — без человечков-то — экологичнее. Будь Юа чуточку менее скрытным, он бы даже спросил о них, об этих чертовых хомяках в рыже-белое зачесанное пятнышко, а так вот, оставаясь старым привычным собой, только и смог, что, поковыряв носком промокшего сапога убегающую из-под подошвы насыпь, хмуро да угрюмо спросить: — А лодка что? Её-то ты возвращать собираешься, Тупейшество? Микель как будто бы поперхнулся каким-то там своим лисьим секретом, не желающим таиться на днище очарованного тролльего ящика, как будто бы еще сильнее побелел в лице, но, тут же сделав вид, что всего лишь подавился глотком слюны, неправдоподобно бодро воскликнул: — Разумеется! Я же не вор какой-нибудь! — Правда, уже через секунд так тридцать молчаливого созерцания штормящей морской седины, запал его стих, стух, и мужчина, осторожно подхватывая возлюбленного мальчика за руку, задумчиво проговорил, точно опробывая кончиком языка каждое слово на незнакомый вкус: — Хотя, с другой стороны, никаким воровством тут и не пахнет… Я, как водится, оставил им в залог деньги, и если, допустим, не верну их чертову лодку, то они останутся не с котом в мешке, а с чем-нибудь... Поприличнее. — И что, их хватит, чтобы выкупить целую лодку? — с сомнением уточнил Юа, тут же добиваясь отрицательного, слишком поздно спохватившегося качка головой. — Нет, не хватит, конечно… — убито пробормотал мужчина: только убивался он не из-за неких мифических угрызений совести, которая, в принципе своём, вообще в настырном португальском создании отсутствовала, затерявшись еще на заре рождения, когда у доброго ангела-Разиила закончились серые нитки для пришива, а из-за того, что мальчик-Юа вот-вот мог впасть в немилость и начать на него ворчать да ругаться, ворчать да ругаться, отбирая у жизни последние радости. Как привередливая склочная женушка, ей-богу! — Но, я хочу сказать, что какой им с неё прок, с этой жалкой лодки, а? Их там и без того пруд пруди, никто даже не заметит пропажи, да и в качестве эти чертовы посудины таком, что только в море ходить да ждать, когда же со свистом и сговором нас поприветствует первая в ряду пробоина. А так, глядишь, тот старикан — если он окажется достаточно дальновидным да мозговитым — сможет себе чего-нибудь дельного прикупить… Да вот хотя бы новую лопапейсу и куртенку в придачу: его-то одежонки все сплошь дырявые, сквозят наверняка… Я это к чему, юноша? К тому, что им лодчонка всё равно не нужна, помяни моё слово. — Им не нужна, значит, а тебе что, так сильно приспичела, ворюга ты несчастный? — с укором проворчал Юа, впрочем, не спеша кричать, что красть плохо и всякое такое еще, о чём любили надрывать голоса напыщенные недалекие праведники — привык, наверное, что это всё равно бесполезно, когда дело касается господина лиса. — Ну сопрешь ты её, и дальше что? Куда будешь девать? Люльку для кошака выстругаешь, Тупейшество? И потом что, станешь вот так запросто разъезжать по всему городу с украденной лодкой на горбу? Микель честно всё выслушал до самого конца, поежился под особенно зверствующим порывом и, поглубже укутавшись в ни хрена не спасающие отяжелевшие тряпки, жалобно и печально, но зато очень, очень и очень откровенно выговорил: — Да нет, что ты, душа моя. Для кошака мне даже гнилой грецкой скорлупки было бы жалко — и просто прикупить жалко, куда уж говорить о том, чтобы корпеть над той своими же руками, — а лодка мне совсем ни к чему — я, признаться, рыбкой-то баловаться люблю, но плавать за ней — упасите меня кто-нибудь, воздержусь. Рыбалка — весьма скучное, скудное и утомительное занятие, посему пристрастием к нему я похвастаться, увы, не могу. — Тогда зачем воровать-то…? Почему не вернуть её, где взял, если так и так пустишь в расход? — опешив, бормотнул Уэльс, привычно думая-надеясь, что чего-то, наверное, недопонял или попросту упустил, но… Но чокнутый человек, продолжая радостно улыбаться напившимся Микки Маусом, вдруг вскинул голову, прищурил глаза и, расплывшись в дебильнейшем озарении, совершенно очумело и совершенно жизнерадостно выдал: — А затем, дарлинг. Мы с тобой могли бы просто оставить лодчонку там, где она и стоит — и еще минуту назад обязательно поступили бы так, не беря во внимание все твои возражения, — но внезапно меня посетила муза Трёх — взявшихся, наконец-то, за ум — Поросят, что переселились жить в чудную прочную пещерку с антиволчьей системой безопасности, и одарила просто-таки блестящей идеей! Изумительно тонкой идеей, я бы даже сказал! В исконно скандинавском духе, как и подобает этим суровым краям! Юа, закусив губы, против воли тихо-тихо простонал — никакой чертовой ?блестящей идеи? он ни слышать, ни узнавать не желал. Вовсе ничего общего с той — безоговорочно опасной и червисто-скользкой — иметь не желал, но так как Рейнхарт уже горел, Рейнхарт полыхал и обжигал отбрасываемыми углями-поленьями, чинящими целый прибрежный пожар, юноша, отчетливо понимая, что его мнением снова, снова и снова не подумают интересоваться, только угрюмо, сдавленно и смиренно пробормотал одними непослушными губами, потерянно и забыто глядя на прикорнувшую на черном пепле замученную бесхозную посудину: — Ну…? Что еще за шизоидная идея, твоё Тупейшество? Говори давай, а то я же вижу, что тебя сейчас от радости, чего доброго, разнесет… Микель, к его недовольству, хохотнул, опять зализал с лица на макушку волосы и, ласково притиснув воспротивившегося мальчишку к себе под бок, мурчаще да как-то сплошь подозрительно отозвался: — На этот раз я тебе лучше всё покажу, мой милый волоокий Нептунов сын. Для этого, правда, придется несколько растянуть нашу непредвиденную прогулку, но… Уверен, ты не пожалеешь. Да и согреешься заодно, а то что-то ты у меня совсем ледышка... Так что ты скажешь, котеночек? Согласен? Ничего Юа говорить не хотел. Да того, отчасти к счастью, и не требовалось — вопрос-то был сугубо риторическим, — когда его, властно схватив за нарывающее запястье, уже жадно волокли за собой следом, едва оставляя время и возможность перебирать по утекающей из-под стоп песчаной гальке ногами. В ответах никто не нуждался, Рейнхарт уже всё для себя придумал и порешил, море продолжало корчиться стонами палых лиственных птиц — даже оно, бывает, встречало осень, — и Юа, обессиленно махнув на всё рукой, просто с чувством чертыхнулся, позволяя погружать себя с головой в нелепые безумства суматошного желтоглазого человека. Пусть себе играется, радуется, покоряет этот гребаный застоявшийся мир… Пусть, господи. Пусть.