Часть 28. Endlessly (1/1)
There's a part in me you'll never knowThe only thing I'll never show…Hopelessly. I'll love you endlesslyHopelessly. I'll give you everythingBut I won't give you up I won't let you downAnd I won't leave you fallingIf the moment ever comes. — Рейнхарт! — раздраженно и чуть взволнованно позвал Уэльс, забитой пугливой кошкой мечась из стороны в сторону, но натыкаясь только на еще бо?льшую темноту, в которую его бесстыже загнал чокнутый мужчина с желтизной плавучих глаз. — Рейнхарт, твою мать! Извращуга гребаная! Отзывайся! Прекращай немедленно всю эту ерунду! Под ерундой всё еще понималась темнота; та, клубясь и растекаясь черной тушью в стаканчике из-под окрашенной воды, бегала крохотными невидимыми ножками по лестницам, отскакивала от стен, со смехом вертелась на голой проводке под потолком. Скрипела досками и полками, перелистывала старые пыльные томики в картонках, поднимала кверху ворохи перевернутых игральных карт, высвечивающихся на одно короткое мгновение красными глазницами коронованных тузов да поперечно срезанными внутренностями обезглавленных королей. Эта чертова игра, которая как будто бы и никакая не игра, Юа не нравилась: только последний идиот — навроде того же Рейнхарта — мог взять да и заявить, что вместо обещанного вечера разговоров, который теперь перенесся на поздние залуночные часы, у них случится вечер Больной Черной Сказки. Юа воспротивился, Юа заорал, что к бесовой матери ему эти паршивые сказки — ненависть к пьянствующим лебединым реинкарнациям крепко притискивалась к мягкому на ощупь сердцу, — но кто, в самом деле, стал бы его слушать? Лисий Микель, возгоревшись от этой своей грандиозной идеи, практически тут же ухватил мальчишку за руку, утащил его на второй этаж и там, в эпицентре коробок, досок, мешков — словно уже не мусорных, а совсем-по-настоящему трупных — просто-таки… Бросил. Сперва велел послушно подождать его на месте и никуда не уходить, стремительной тенью удаляясь в полумрак и старательно делая из того подкормленный беспролазный мрак: затушил все ночники и свечи, задвинул — если верить охающим едким звукам — все ставни и зашторил тяжелым полотном все окна, перекрыл чем-то громоздким и оцарапавшим пол лестничную — и одну, и вторую для пущей надежности — дорогу вниз, а потом… Потом наврал, чокнулся, нарушил всё, что нарушить мог. Потом — так легко и так болезнетворно, чтобы до тошноты в горле и страха в намокших ладонях — исчез. — Рейнхарт! Чертов тупой Рейнхарт, клянусь, я тебя башку разобью, если не вылезешь сейчас же, понял?! Это, мать твою, ни разу не весело! Рейнхарт! А ну вернись обратно! Чем дольше Юа находился в оглушающих потемках, напрочь лишенных малейшей крошки света, тем нервознее ему становилось: он всё еще помнил сраный самоподвижный труп с кровавой пастью, всё еще помнил неистовую ночь с ожившим — пусть вроде и не разу не — содомическим лисом в белом котелке. Всё еще ощущал, как скрипят закопанные под ступенями ведьмовские старухи с проржавленными костями, когда лестница перекрыта и по ступеням совершенно некому ходить, потому что даже жиртрест Карп дрыхнет тугим теплым комком в ногах; и как вдруг резко начинает падать — и без того извечно стужено-зимняя — градусная отметка, выбивая изо рта облачка индевелого дыма. Сейчас тоже было чертовски холодно, только пара, в силу отсутствия света, разглядеть не получалось, а потому Юа не мог с точностью сообразить: то ли это его собственное внутреннее состояние, за которым кишки отчего-то вмерзаются в ребра, то ли всё дело в чем-то внешнем, цельном, пожирающем температуру и поднимающемся с той стороны раскрывшейся в полночь могилы. — Чертов Микель Рейнхарт! Кончай, блядь… Мне не нравится эта твоя игра! Долго ты меня игнорировать будешь?! Ощупывая ладонями стены, Уэльс прополз куда-то вверх по пыльному лабиринту, поднялся на одну из бесконечных — появляющихся подножками то тут, то там — ступенек. Споткнулся не то о мешок, не то обо что-то шуршащее еще — невыносимо мягкое и отозвавшееся в теле приступом головокружительной прыткой тошноты. Отпрыгнул. Врезался лопатками в нечто деревянно-скрипучее, тут же громыхнувшее не то несмазанными дверцами, не то крюкастыми лапами, не то и вовсе зубастой пастью, с головой выдающей расположение мальчишки, и Юа… Юа впервые задумался, впервые столь тесно столкнулся нос к носу с занятным нервным вопросом, что с какого же черта он продолжает и продолжает… Орать? Рейнхарт — если постараться посмотреть без личностных анормальных притязаний — был и оставался со всех своих пунктов-параметров-аспектов чокнутым. Рейнхарту могло прийти в голову что угодно, и он, следуя за больным сиюминутным желанием, тоже мог играючи натворить, в принципе, это страшное пресловутое ?что угодно?. Невольно повинуясь этим — удручающим, распаляющим и всё больше нагоняющим панику — мыслям, ворующим последнюю надежду на свет, Юа, стискивая зубами линию рта, кое-как и впрямь заставил себя заткнуться, стараясь запрещать замыленному телу полноценно вдыхать и выдыхать… Когда вдруг оторопело да запоздало уяснил, что умудрился нарваться на еще одно неизменно низменное сокровище всякой беспокойной ночи — дьявольскую заражающую паранойю, которая, если не вдаваться в глубокие подробности, была, наверное, даже по-своему уместна: разглядеть вокруг себя Уэльс ничего так и не сумел, места эти Микель знал намного лучше, да и он столь долго и яростно выдавал себя, надрывая глотку запретными криками с именем извечного потешающегося виновника, что теперь… Теперь вроде как и прятаться не имело смысла, теперь во тьме уже наверняка притаилась какая-нибудь местная тварь — а то и не одна, — голодно выжидающая, когда глупый незрячий человек сам заберется в расставленные да обслюнявленные паучьи угодья. По коже непроизвольно проползли озлобившие мальчишку мурашки. Ладони, сомкнувшись пальцами, окончательно взмокли. В горле застрял горький рябиновый комок из застывшей птичьей слюны. Тихо, стянув с ног дурацкие шумные тапки, выданные, наконец, лисьим плутом, и стараясь тщательно проверять пол кончиками пальцев, прежде чем решаться ступать, Юа коротенькими маленькими шажками поплелся дальше, радикально сменив, впрочем, изначальную траекторию. Добрался до одной стены, до другой, в совершенстве теряя ориентировку и прекращая понимать, где и для чего находится и как в обыкновенном доме о трёх этажах, один из которых забаррикадирован, а другой — и вовсе чердак, можно столько времени безнадежно блуждать. Ударился лбом обо что-то нависающее, твердо-деревянное и занозистое, спадающее как будто бы прямо из пустоты, и, так и не вспомнив, чтобы прежде встречал такую штуку, вконец изведшись да случайно нащупав нечто смутно похожее на узкую нишу в стене, со стоном пролез в неё, забился, втёк с ногами да, тесно поджав те к груди, так и остался сидеть, инстинктивно обшаривая подрагивающими ладонями окружившие со всех трёх сторон надежные стены. Изначальное естественное желание — вырваться отсюда да вернуться на успокаивающий пульсирующий свет, льющийся от огня да заколдованных лисьих глаз, — постепенно сменилось желанием другим и тоже, наверное, естественным — чтобы никто, даже сам Микель, не отыскал его здесь, чтобы ночь как-нибудь миновала, пробив в потемках утренние окна, и чтобы… Чтобы… Чтобы кто-нибудь пришел и отмотал пропущенное время назад, в тот судьбоносный светлый час, когда весь этот дурдом, вынуждающий вновь становиться пленником чертового одержимого дома, растворялся, рассеивался, а Юа, загодя теперь знающий, чем закончится очередной невозможный вечер, никоим образом не позволил бы сраному помешанному Величеству втянуть его в это. Просто не позволил бы, и всё. Пришпиленный к своему месту, точно бабочка — булавками, мальчик, устав таращиться в полынную темень, столь же истово пялящуюся на него в ответ с больной изуродованной ухмылкой, под страхом сжавшегося желудка прикрыл глаза и, накрыв те ладонями, стал пытаться думать… Например, об Англии. О старой доброй Англии, о новой недоброй Англии, о большом Лондонском Сити с его напыщенными улицами да красными реликтовыми будками, о Темзе в январский час, когда серо-табачные волны покрывает туманное дыхание тающего льда. О деревянной рельсовой дороге зеленого Йоркшира и папоротниково-вересковых пустошах подзабытого Лидса, в глуши которых, если верить бабкиным байкам да почаще прислушиваться к песне ночи за окном, можно отыскать косматого черного баргеста с горящими, что запекшаяся в рубине кровь, глазами. Юа старался, действительно старался думать об этой хреновой Англии, о штормующем островном исландском море в бухте залива, о юлящем играющем лисьем короле, бесстыже наклоняющемся, чтобы заглянуть под зрачки и снести последние балки да рубежи, удерживающие обычно хладнокровного Уэльса от вскипающей костристой глупости. О чём, господи, угодно! О чём угодно, лишь бы только не задумываться о… О гребаном ржавом скрежете, что, словно бы стараясь привлечь его внимание, то ритмично утихал, едва стоило поднять голову и зашарить глазами впотьмах, так ничего, конечно же, и не отыскав, то вдруг снова — так же терпеливо-ритмично — пробуждался, принимаясь выстукивать-выцарапывать ногтями обожженные древесные рисунки, чья заунывная буквопись доводила до выбеленной иступленной истерики. Юа старательно растирал пальцами виски, старательно пытался глушить сбивающееся через раз дыхание. Смотрел в пустоту под ногами или жмурил горящие на холоде глаза, но чем дольше он там сидел — тем настырнее и ближе подбирался к нему хренов скрежет, и, в конце всех концов рехнувшись, сдавшись, подчинившись насмешливому зову, мальчишка всё-таки не вытерпел, всё-таки выдал себя с поличным, швыряясь злобным рыком невидимому призраку в причмокивающую морду. Резко поднялся на ноги, сжал в кулаках пальцы, пылая одновременно крепким недоверчивым испугом и заедающим раздражением на весь этот беспросветный дурдом без конца и края. Постояв с обгрызок надломанной секунды, решился и широким заплетающимся шагом — спотыкающимся о каждую чертову пылинку — потащился на шум, ворча под нос обличающую безадресную ругань. — Черт тебя забери… блядский тупой Микки Маус… Какого хера нужно было всё это затевать…? Кто, блядь, здесь?! — Вопреки страху, который нашептывал, что вот теперь — самое время поддаться низменному животному инстинкту и стать робкой жертвой-мышкой, дрожащей в своей норке, Юа начинал всё больше и больше… беситься. Психовать. Трогаться рассудком от навязчивого желания что-нибудь и об кого-нибудь разбить. Сейчас бы он с удовольствием свернул шею паршивому Лису, располосовал навязчивый член хреновой резиновой кукле, избил ногой по морде больного на выдумки Рейнхарта, но под рукой оставалась одна лишь безымянная да безликая тварь, дразнящая его шебуршанием да вполне теплой, вполне сплетающейся с кровью аурой, за которой легко угадывалось… еще одно обыкновенное живое существо. — Кто?! — рыча и неистовствуя, взревел Уэльс, в задолбанном злобствующем раже ударяя-таки ногой наотмашь да наудачу, находя, кажется, коробку и тут же скидывая её со всеми потрохами на пол, чтобы… Чтобы за грохотом да невыносимыми клубами пыли, ударившими конницей невидимок в нос, за звуками собственных слезных чихов и шмыганья повлажневшего носа, вдруг услышать и чих другой — знакомый, громкий, рычаще-недовольный и смутно наталкивающий на очевидную, в общем-то, догадку, что страшная издевающаяся тварь пряталась под маской… — Рейнхарт…? — осторожно, но еще более озверело-запальчиво одернул Уэльс, поднимая дыбом все свои волоски и всю наэлектризовавшуюся разом шерсть. — Рейнхарт, сучий выкормыш, это ты?! Теперь он был уверен, теперь он знал наверняка, что обтирался здесь именно треклятый чокнутый Рейнхарт, изо дня в день пытающийся довести до диагноза удравшего из Страны сомнительных Чудес психопата-Шляпника, но отозвавшийся голос — да лисий же чертов голос! — вдруг, намеренно словно измываясь, взял и выдал не очевидное признание, а какое-то со всех сторон дебильно-нехорошее: — Мяу. То есть гав. Гав, конечно же, мой мальчик. — Что за… блядь…? — Уэльс, вновь готовый ко всему, но только не к тому, что, смущенно прикрываясь шалью реальности, происходило на самом деле, машинально протянул руку, пытаясь нащупать Его Величество и как следует ударить то по макушке, чтобы чертова дурь уже, наконец, сошла, но… Не нащупал, как ни шарил, ничего, хоть и был уверен, что голос прозвучал совсем рядом, совсем близко, будто бы вышептываясь даже почти-почти на ухо. Задумавшись, что чем черт не шутит и не получится ли что-нибудь хоть так, резко обернулся, резко мазнул руками по пространству вокруг себя, с силой сжимая напряженные пальцы… Но снова столкнулся лоб в лоб с одной только пустотой, щерящей налитые черной кровью насмешливые бульдожьи глаза. — Рейнхарт! Кончай уже свои чертовы игры, понял?! Вылезай давай, скотина задравшая! Скотина задравшая, однако, рехнулась смачно и знатно, отзываясь не чем-то, а очередным печально-настойчивым: — Гав! — Да заткнись ты, придурок! Прекращай, блядь… лаять! — всё больше и больше выходя из себя, всё явственнее начиная поддаваться раскаляющимся нервам, взвыл мальчишка, наугад ударяя уже и ногой. Нога задела еще одну шаткую коробочную башню, отозвалась знакомой босой болью, заставила взвыть, слепо шаря в шахтовой темноте руками, чтобы ухватиться за несчастные отбитые ножные пальцы и запрыгать паршивой однолапой цаплей с перерезанными крыльями. — Где ты прячешься, дрянь такая?! Прекращай, я тебе сказал! Мне это всё не нравится, соображаешь ты?! Микель — это же был Микель, верно…? — не отозвался. На половину мертвой минуты как будто и вовсе исчез, просто перестал быть, лаять и дышать, а затем, поднимая вверх по позвоночнику волну колючих зимних мурашек, вернулся вновь, выскакивая уже откуда-то из-за другой стороны спины, чтобы, ухватив чем-то мокрым и острым за косточку лодыжки, тут же отпустить её обратно и опять раствориться в чертовой ночи, будто и впрямь был не человеком, а… какой-нибудь оголодалой незнакомой бестией, нацепившей на себя чужую шкуру. Да хотя бы тем самым косматым баргестом, что жил да таился в мире воскресившихся на короткую вечность двенадцати полуночных часов. — Рейнхарт! Твою же мать… Микель! Хватит! Хватит уже, слышишь?! Микель Рейнхарт! — Оглушенный, танцующий на кончиках ног, покусываемый и перекусываемый со всех сторон, Юа быстро и беспомощно трогался рассудком, уже не понимая ни где находится, ни откуда ждать следующего нападения этого чокнутого паршивца, ни даже того, существовал ли этот паршивец здесь вообще или являлся всходом извратившегося посредством паршивых же манипуляций воображения. — Микель! — Я не Микель, — отозвалась, наконец, невидимая… тварь. Тварь, тварь, ей-богу, тварь! — И никакой не Рейнхарт, малыш. Я — Йольский Пёс. Гр-р-р-р! — Какое, к черту, ?гр-р-р-р?? — оторопев, пролепетал Уэльс, распахнутыми беспригодными глазами тщетно всматриваясь в подозрительную клубящуюся темнотищу. — Какое, к черту, ?пёс?, придурок?! Ты совсем из ума выжил?! Прекращай немедленно и зажигай обратно свет, идиот! Хватит с меня твоих больных игрищ! Микель, который большой и злобный лохматый ?гав? да ?гр-р-р-р?, по-человечески не ответил. Зато зашуршал, заклацал чем-то — будто и впрямь отрастил лапы — по полу, на две секунды выдавая своё местонахождение, снова меняющееся настолько быстро, что Юа невольно усомнился: а реально ли передвигаться с такой скоростью даже при свете дня, не говоря уже о ночной темени, когда вокруг всё пространство заполонил ветхий бесхозный хлам, то и дело норовящий выломать руку, ногу, спину или шею? — Рейнхарт! Послушай, чертов придурочный ?гр-р-р-р?, останови это! Я считаю до трёх, и если ты не… Досчитать — да даже печально и тривиально начать, — впрочем, не позволили и до единицы: едва Юа открыл рот, дабы произнести первую застрявшую букву, как его ногу — ушибленную да надкусанную — тут же оплели стальные пальцы, стиснувшие голень с такой силой, что у мальчишки моментально запестрило перед глазами, а тело прошило болезненной ломкой судорогой потрескавшихся сухожилий. — Ублю… док…! Что ты… вытворяешь?! Больно было по-настоящему, до сбитого дыхания и невольно налившихся толченой солью глаз. Уэльс, выдохнув и скрипнув зубами, опять было потянулся вниз, к несчастным своим ногам, как вдруг, резко ощутив шепот безызвестного Свыше, говорящий, что он ни за что не должен этого делать, попытался — отрешенно и потерянно — выпрямиться, разгибая спину и чувствуя… Как всё, черти его дери, моментально проваливается сквозь землю, потому что властная рука-лапа, акулой вынырнувшая откуда-то из-под низу, схватилась за его запястье, заарканила то пальцами, с жаром потянула к себе вниз, заставляя снова и снова подгибаться, крошиться коленями, тщетно дергаться и шипеть визжащей кошкой в стирке, но неминуемо нестись навстречу кошмарному и черному, поблескивающему — действительно его, что ли, оборотень покусал?! — лунными глазами чудищу. Юа хотел заорать еще раз, но в тот же миг его рот закрыла горячая суховатая ладонь, пропахшая терпким табаком, имеющим вшивую привычку становиться на Рейнхартовой коже каким-то до невозможности… притягательным. Провела подушками по разгоревшимся, но холодным щекам. Надавила с больной властной силой, которой прежде не осмеливалась проявлять, и, ободрав щеки когтями, вдруг прытким неожиданным толчком подпрыгнула вверх, слившись со всей остальной тенистой фигурой: возвысилась, разрослась, обхватывая обездвиженного мальчишку сонмом жадных конечностей. К шее Уэльса тут же пристал мокрый скользкий язык, принявшийся с голодным нетерпением вылизывать кожу. Острые зубы надкусили, надавили; вторая лапа, скребнув когтями, пробежалась по худосочному боку, забираясь под домашнюю кофту да растрепанную рубашку, и Юа, не контролируя более собственного тела, непроизвольно выгнулся, засучив ногами в раззадоренной попытке Кошачьего Валета избежать чертового Волчьего плена. Что самое страшное и самое странное — этот Рейнхарт, этот несносный особаченный гад стал и правда вроде бы… Мохнатым. Юа кожей ощущал её, эту ненормальную, не могущую быть шерсть, что, обтираясь о его ладони да плечи, о грудь да лицо, щекоталась, першилась, кололась и пахла то ли нафталином, то ли пылью, то ли болотистой топью под корнями старого как мир дерева в позабытом Мидгарде, где спал, захороненный в засохший торфняк, сам великий Король Дуба, сам Солнечный Король, скрестивший длинные морщинистые пальцы на золотой, в яшмовой птичьей оправе, короне. — Попался, значит? — неожиданно рыкнул на ухо чокнутый Зверь, выдыхающий пары сигаретного вишневого ментола и знакомого сладковато-грубого парфюма, перемешанного с этой вот выпотрошенной шкурой и солоновато-железным душком… не то крови, не то пролитого старого вина, умело ту имитирующего. — Что ты… Какого хера тебе… нужно…?! — задыхаясь в его умелых — и прекрасно знающих об этом — руках, стискивающих откуда-то взявшимися когтями горло, прохрипел Уэльс, не имея над собственным телом — бесстыдно прогибающимся в позвоночнике и невольно вжимающимся бедрами в чужой твердый пах — более никакого контроля. — Хера, юный мой девственник, твоему волчьему лорду вовсе не нужно, — рыком отозвалось Чудовище. Наклонилось как будто, требовательной хваткой когтистой лапы ухватилось за округлую, но тощую ягодицу, принимаясь ту мять и царапать заточенной ногтистой пятернёй. — Меня куда больше привлекает твоя сочная, упругая, восхитительная попка, источающая призывающие ароматы, сладкий ты котик… — Голос его вибрировал, голос его проскальзывал извивающимися электрическими ужиками по коже. Голос его оплетался тугим бичом возле зародыша жадно реагирующего члена, и Юа, хрипя да глотая постыдные стоны, лишь бессильно бил по полу ногами, пристыженно скуля сквозь плотно стиснутые зубы — ему снова хотелось, и хотелось настолько неистово, что впору было запрыгивать на крышу, запрокидывать голову и раздирать глотку лунным воплем проснувшегося по весне молодого кошака, только-только вкусившего всей обескураживающей полноты плотских удовольствий. — Так что… как насчет маленького дисциплинарного наказания, мой храбрый котенок? За всё то хорошее, чем ты меня сегодня изрядно побаловал? — Ч-что…? Юа не соображал уже ни-че-го. У него тянулось, болело, просилось, пропуская по крови проводки ничем не покрытого предвкушающего наслаждения, и чем теснее Чудовище прижималось, чем туже упирался в задницу его член, чем болезненнее становились его касания, обдирающие кончиками когтей саднящую кожу, тем охотнее плыла чернявая голова, тем меньше кислорода оставалось в лёгких, тем незрячее становились глаза и тем резвее разум покидал взбунтовавшееся бесконтрольное тело юного распустившегося… или попросту распутного цветка. — ?Что?? — не без удивления и не без рычащего алчного хрипа переспросил голос, прикусывая зубами-клыками чувствительное трепещущее ухо. Пальцы, поерзав по шее, поднялись выше, принимаясь обводить острый подбородок и — потихоньку, миллиметр за миллиметром — забираться в послушно распахнувшийся горячий рот, готовый принять, кажется, их сразу и уже на всю длину: заглотить и облизать, укладывая глупого мальчишку к королевским ногам покоренным гончим гепардом в расписанном последними французскими Бурбонами ошейнике. — Неужели же ты позабыл, моё маленькое томное удовольствие? Я ведь обещал, что не спущу тебе его с рук, твоего некрасивого поведения, а даденное слово, увы, приходится сдерживать, чтобы ты всегда мог быть уверен, что я говорю тебе правду и только правду, мальчик… Если бы не горячая мокрая рука во рту, измазанная в его пенистой слюне, быть может, Юа еще сумел бы хоть что-нибудь сказать или сделать. Быть может, у него даже осталось бы достаточно здравого рассудка, быть может, он даже освободился бы от чертового гнета и вырвался на свободу, чтобы глотнуть свежей черной ночи и понять, насколько унизительно, насколько раболепно и добровольно склоняется перед этим человеком… зверем… Чудовищем… в принимающем своё аутодафе поклоне. Но пальцы Зверя проталкивались глубже, пальцы вынуждали широко раскрывать губы и возбужденно, опороченно трястись дешевой похотливой блядью, когда подушечки вдруг перемещались на язык, принимаясь неторопливо щекотать, соблазнять, скользить вверх и вниз, заигрывая с самым чувствительным кончиком, поддевая и забираясь на уязвимую в своей беззащитности внутреннюю сторону, отчего Юа лишь стискивал вместе ноги, скулил, хватался пальцами за запястье Рейнхарта — не отрывая то от себя, но притягивая еще ближе, еще теснее и еще раскрепощеннее, уже вконец бесстыдно вонзаясь упругими ягодицами в чужой пульсирующий пах. — Душа моя… Плоть моя… — услышал он вновь над самым ухом, втиснутое в то властным розовым языком и влажным выдохом по коже. — За то, что ты вытворяешь сейчас, тебя следует… непременно следует… еще раз и еще раз наказать, мой сладкий вожделенный каприз… То, что Чудовище накрыло ладонью его живот и давно обтирающийся о штаны поднявшийся член, нисколько не смутило мальчишку, готового здесь и сейчас раздвигать перед черным косматым зверем ноги, чтобы только вкусить запретного разрывающего плода и чужой животной ярости, в запале сладости и желания вталкивающейся в его плоть. Смутило его лишь то, что Пёсий Болотный Король на миг отлепился от него, ошпарил пугающей пустотой, вырвал половину крови и половину сердца, заставляя впиться от бессилия зубами в потерзанные губы… Поэтому, когда Йольский Пёс возвратился из своих призрачных туманных странствий снова, подхватывая его под колени и под спину, когда прижал к себе и торопливо поднял на руки, вновь и вновь накрывая языком послушно подставленную шею и куда-то — сквозь тьму и невидимые зловонные топи — его неся, Юа, стиснув в подрагивающих пальцах кудлатую свалявшуюся шерсть и ткань нащупанной под той рубашки, лишь крепче прижался, лишь неистовее забился в его лапах, позволяя тем — неутомимым, требовательным и когтистым — безнаказанно скользить уже везде. Даже, черти его всё имей, под самой-самой кожей.??? Черный Зверь протащил его сквозь аллеи Темноты, вверх по скрипучим ступеням и до самой каморки чердака, где, продолжая касаться руками да языком, уложил на потрескивающий холод шаткой, знакомой одной шкурой и диковатыми ощущениями, постели. Юа, который уже почти ничего не соображал, мимолетом заметил полыхнувшую в ночи тонкую световую щель, заметил тлеющие фитильки восковых свечек, прочувствовал кровью тот самый запах, с которого, по сути, и началось его пугающее знакомство с этим вот безумным домом… — Ты притащил меня… на чердак…? — сбивающимся от напряжения охрипшим голосом спросил он, тщетно шаря рядом с собой ладонью; благодаря слабым светоизлучающим крупицам фигура Рейнхарта теперь немного проглядывала сквозь мрак и морок, но всё равно дотянуться до него Уэльс почему-то — хоть и был уверен, что мужчина находится до неприличного близко — не мог. — Какого черта…? Что ты вообще… творишь…? Голос его был слаб, сопротивления в том оставалось меньше возможного, но Юа, упрямо сводя зубы да пальцы, в то время как глаза его лихорадочно бегали, а щеки так же лихорадочно горели, всё никак не мог заткнуться, просто принять происходящее и прекратить томиться прогрызающим судорожным холодом, люто желающим оказаться заполненным испепеляющим теплом. — Вовсе не на чердак, плоть моя, — послышался гортанный зубастый рык, тоже отчаянно пересекающий последние удерживающие его перепонки. — Я принес тебя в своё логово, где собираюсь обучить нескольким — безусловно приятным и интригующим — взрослым… или, вернее, йольским да пёсьим вещицам. Происходящее, дробящееся между ?извращуга, но, дьявол, нравится? и ?пошел-к-черту, никак-не-допустимо!? окутывало всё больше и больше, вынуждая потерянно приподняться на локтях, брыкнуть наудачу ногой, проорать что-то, наверное, о том — Юа сам не слишком хорошо себя слышал, — что он сейчас же уберется отсюда к паршивой матери, и пошел этот пёсий выродок в задницу со всеми своими гребаными игрищами. Какую-нибудь… какую угодно… его… не его… чертову… Задницу. — Да пошел ты! — желая подтвердить перед самим собой как будто бы уже названные слова, в которые всё меньше и меньше получалось поверить, повторно прорычал Уэльс, на этот раз уже каждый оброненный звук слыша и утвердительно в тот веруя. — Пошел от меня прочь, оборотень хренов! Рыбина сраная… Хаукарль недобитый! Наверное, именно ?хаукарль? пришелся немножечко некстати, потому что на нём Юа, почти уже беспрепятственно поднявшийся в притягательное вертикальное положение, вдруг ощутил, как его хватают пальцами под трепетную глотку, сдавливают её и, тряхнув, что бесхозную да бездушную выпотрошенную шкуру, швыряют обратно на взвизгнувшую пружинами постель, выбивая из той пыль да бурые поролоновые брызги-ошметки, а из самого Уэльса — стон и сдавленный гортанный вздох, граничащий с собратом-всхлипом. — ?Хаукарль?…? — прошипело-прошептало над ухом донельзя удивленное рычащее Чудовище, облизывающее мокрым языком клыки. — Что это за дела, плоть моя? Тебе настолько хочется быть мною наказанным, что ты уже не знаешь, как бы извернуться ради этого еще? Ты же понимаешь, что за подобные словечки неминуемо получишь по своей аппетитной заднице? — Да ни… ни черта! — отплевываясь от настойчиво лезущих в глотку одуряющих мужских запахов, прохрипел Уэльс, на ощупь стараясь отыскать Рейнхарта и упереться тому в твердые плечи кулаками-ладонями. Чуть погодя и впрямь отыскал. Уперся. Надавил — слабо и не слишком убедительно, после чего вновь оказался намертво втиснутым в постель и передушенным за горло звериными пальцами, оставляющими на коже острые кровоточащие росчерки. — Хватит… сука ты такая… хватит меня... резать…! Паршивый хаукарль! — Юноша… милый юноша… для особенно запущенных случаев, навроде вот тебя, я повторяю: то, как ты додумался назвать меня, мне в корне не по душе. И за это, да будет всем этим стенам известно, тебя стоит как минимум выпороть, мой непослушный мальчик. А как максимум… — почему-то он не договорил, оставляя парить в воздухе этот чертов привкус сладостной мазохистской тайны, и Юа, сходящий этой ночью с ума, почти прокричал, почти что-то там абсурдное повелел-приказал, когда вдруг, проглотив каждое нерожденное слово, ощутил, как… Как руки Зверя, сместившись с его горла на плоский напряженный живот, безапелляционно и бесстыже задрали кофту с рубашкой, а в следующее же мгновение, нисколько не церемонясь, просто и нагло разорвали застежку на синих джинсах, с болезненным рывком стаскивая те вниз, до линии предательски дрогнувших колен. — С-сука…! — в лютой панике взревел Юа, понимая, что даже сраная темнота не спасет его от очевидного, чтоб его всё, унижения. Противясь и брыкаясь, путаясь в собственных же штанах, он попытался сесть, вместе с тем занимаясь не нащупыванием джинсов, которые всё равно не имело смысла тянуть на себя обратно, а тщетно и безрезультатно пробуя накрыть дрожащими ладонями свой член… С запозданием и паникой ощущая, что член этот самый накрытым быть никак и никуда не хочет, старательно обжигая нетерпением руку да упрямо отказываясь в той помещаться, а Рейнхарт… Рейнхарт, невозмутимо выдыхая клубы постыдного пахучего желания, как при свете дня выгнул перед глазами зардевшегося Уэльса эту свою чертову бровь, нарисовал губами понимающую ухмылку и, облизнувшись, плавным толчком включился в увлекательную игру, притрагиваясь и к руке мальчишке, и к его члену рукой своей, проводя по нервным жилкам кончиками смолистых пальцев. Стало… Жарко. Душно, упоительно, сумасбродно и вообще так, что член запульсировал, отзывчиво извергая из головки обильную каплю смазки, прокатившуюся по пальцам захрипевшего от возбуждения Рейнхарта, а сам Юа, сгорая и душась от стыда, нащупав звериное запястье да подергав то в шаткой попытке сраной изнеженной принцессы свить из волос никому не нужный гобелен, просто-таки забил, забыл и, откинувшись на чертову постель, лишь поспешным жестом натянул на лицо шуршащую подушку, подыхая за той от этого своего невозможного стыда, приправленного таким же невозможным, но очевидным для них обоих… Желанием. Микель, довольный, что никто ему больше не пытался мешать и никто больше не горел хотением бессмысленно сопротивляться, провел ладонью по мальчишескому члену снова, добравшись до самых яиц и осторожно — одними подушечками — те пощекотав. Помассировав, постимулировав на обескураживающее жжение, доведшее до первого откровенного полустона, переместился обратно к блестящей налившейся головке, игриво поддевая натянутую узду кончиком аккуратного ногтя. Юа отозвался повторным немедленным стоном. Беспомощным кошачьим шипением. Выгнутой в хребтовине спиной и невольно подскочившими кверху поджарыми бедрами да согнутыми в треугольники коленями, вновь путающимися в хреновых узких джинсах, которые начинали всё больше и больше… Бесить. То ли не рассчитывая, то ли всерьез не задумываясь, что Микель может помочь с такой вот маленькой несущественной проблемкой, когда сам же и затеял всё это безумствующее игрище, юноша брыкнул ногами, поелозил, приподнял те — всё еще согнутые в коленках, — недовольно завозившись да заскребшись по постели пальцами, когда ощутил, как его промежность временно оставляют в покое, а крепкие сигаретные руки перемещаются на ноги, ловко стаскивая с тех приевшуюся стесняющую тряпку. Правда, одним стаскиванием, конечно же, дело ни разу не обошлось: мужчине понадобилось ободрать заострившимися ногтями нежную голень, прикусить косточку на коленке, обгрызть выступающий холмик лодыжки, вылизать искушенным мокрым языком между грязных пальцев, из-за чего Юа, дурея от стыда и творящегося вокруг разврата, вновь прогнулся, вновь зашипел… А затем, фатально прекратив соображать, что такое творит, но лучше лучшего понимая, что боль в паху становится попросту невыносимой, пополз подрагивающей рукой на живот и ниже, неуверенно притрагиваясь к покрытому мягким черным волосом лобку, продвигаясь дальше, касаясь самого основания, немножко при этом недоумевая, почему руки-то вроде бы одинаковые, а ощущения — если сравнивать касания его собственные и касания Рейнхарта — настолько схожие, насколько таковыми могут быть жгучее африканское утро с проплешиной облизанных солнцем барханов и покрытый конспировочными зебровыми пингвинами гренландский ледник. Впрочем, член всё равно благодарно забился, тут же попросился в руку, с которой до сих самых пор не то чтобы особенно хотел дружить; правда, оплести его пальцами Юа, сгорающий от позора и грязного сумасшествия, пока Микель продолжал и продолжал развлекаться с его ногами, скользя языком по пяткам, стопам да под ногтями, не успел — в ту же секунду ладонь мужчины вернулась на положенное место и, обдав раскаленный орган еще более раскаленной лаской, поспешно и болезненно стиснулась на хрустнувшем запястье дрогнувшего всем телом оторопевшего Уэльса. — Не спеши, плоть моя, — рыкнули откуда-то снизу, медленными ползковыми движениями возвращаясь обратно, наверх, к самым интересным и трепещущим местечкам. Наклонились над вжавшимся животом, отпустили ноющее запястье. Огладили кожу ладонями, тут же сменяя те языком и принимаясь неторопливо вылизывать околопупковые бережки и сам пупок, забираясь до того неприлично глубоко этой вот возмутительной влажной жаровней, что Юа снова и снова стонал, скулил, бился, тщетно и умоляюще толкаясь жаждущим внимания членом навстречу… А Рейнхарт вот, сука последняя, вместо этого выдал: — Вопреки, должно быть, твоим ожиданиям, котенок, я немного — то есть совсем настоятельно и основательно — против того, чтобы ты касался себя сам. Пусть в обычных условиях Юа и никогда бы на такое не ответил, пусть бы до победного орал, что класть ему на хотения или нехотения этого человека, всеми силами делая вид, что плевать, его не касается и ничего извращенного он ни в жизнь творить не станет, сейчас… Сейчас он, отчего-то взвившись да подняв разом всю шерсть, с клыкастым рыком не спросил, но почти провыл раненой собакой с призрачных пустошей: — Это еще с какого хера… сраный ты хаукарль…?! — А с такого… — первым предупреждением обещанного наказания последовал болезненный шлепок мозолистой ладонью по внешней стороне бедра, проглоченный заживо стыд и возмущенный кровавый писк на губах пружиной подобравшегося Юа, — что меня это несколько… смущает, говоря мягко и между нами. И заставляет, понимаешь ли, ревновать. Юа, опешив от подобного непостижимого откровения, черт знает, как и откуда пробравшегося наружу, мигом позабыл всё то, что только-только собирался проорать, с пеной у рта доказывая, что уж на что-что, но на собственное тело прав имеет явно побольше того же Тупейшества. Поразмышляв, но так и не придя ни к одному удовлетворительному выводу, юноша вновь приподнялся на локтях и, поелозив на ноющей обнаженной заднице, неуверенно нахмурившись, уточнил: — К чему ревновать-то, дурака кусок…? Ко мне — меня же…? Зверь отозвался надтреснутым натяжным смешком. Помешкав, согласно и с чувством кивнул — Юа кожей ощутил эти его кудряшки, скользнувшие птичьими перьями по воспаленным нервным клеткам да раскупоренным порам. — Примерно так, девственная моя овечка. Боюсь, лучше я и сам не смогу тебе объяснить, но просто запомни, что тебе не стоит касаться себя, если не хочешь, чтобы я разозлился, малыш. Достаточно показать — или попросту намекнуть — мне, чего тебе сейчас хочется, и я обещаюсь немедленно это исполнить. Юа пошевелил губами, пожевал те, почти прогрыз. Прогнулся под еще одним касанием пальцев к напряженному стволу и, отвернувшись запылавшим лицом к стенке, только тихо, мрачно и деланно недовольно буркнул, пропуская мимо ушей все те будоражащие блудные словечки, что наговорил ему Рейнхарт: — Да хватит уже… — Чего именно, незапятнанная моя красота? — Как будто сам не понимаешь...! Вот этого вот лживого трёпа... хватит. Прекращай называть меня этим идиотским… девственником… если прекрасно знаешь, что я уже ни разу — твоими потугами, благодарю! — не он. И вообще заткнись ты с этим словом — оно... гадкое оно... и я им скоро тошниться начну… — Постой-постой. Как это — не он? — Чудовище — послушно избегающее всех неугодных придирчивому детенышу слов — отозвалось настолько искренне и вроде бы даже изумленно, что настал и черед Уэльса окончательно усомниться в непоколебимом анатомическом устройстве чертового двинутого мира. — Как...? — ошалело — потихоньку наполняясь новой саламандровой злобой, — с тенью циничного издевающегося вопроса прошипел он. — А так, придурок, что ты меня прошлой ночью отменно поимел! И теперь спрашиваешь, что с какого же хера я тебе уже не девст… Рот мальчишки, плотно стиснув гарпуньими жилистыми пальцами, закрыла — измазанная в его же жидком семени и его же щекочущем запахе — грубая мужская рука. — Ну, ну, тише, радость моя. Не кипятись ты так. Мне прекрасно известно, что я сделал с тобой прошлой ночью, и прекрасно известно, что намереваюсь сделать сейчас. Но, понимаешь ли, вся загвоздка в том, что если судить по общепринятым моральным нормам, то девственности, краса моя, ты как будто бы не терял, — не без откровенной насмешки промурлыкал лисий шут. — Во-первых, в общественной безмозглой массе полагается считать, что девственность мужчина потеряет лишь тогда, когда просунет свой пенис в чью-либо задницу… или — что весьма заезженно и не романтично, но... — вагину. А с учетом того, что тебе я ничего подобного никогда не позволю, котенок, то быть тебе навсегда моим милым сочным девственником. И потом… непорочность — она в первую очередь вот здесь. — Потряхиваемые нетерпением пальцы притронулись сначала ко лбу Юа, затем — к его сердцу, выстукивающему бешеный пошлый вальс болезненного соития. — А уже потом и во всех остальных частях… Однако же, хоть тема эта и весьма увлекательная, хоть ты и бесконечно радуешь меня своими вопросами, милый омежий детеныш, но сейчас я буду вынужден самым жестоким образом тебя прервать и заняться вещами куда более… для нас обоих приятными. Ну и, конечно же, полезными. Юа, в самой своей природе всегда готовый на что-нибудь хорошенько поорать да чем-нибудь возмутиться, уже почти открыл рот, намереваясь высказать этому дурному типу всё, что только думает — и не думает тоже, — но, едва шевельнув солоноватыми губами, отпущенными непостоянством блуждающей руки на волю, тут же бесславно заткнулся, когда Микель, дурея от этой своей — вот уж у кого точно... — сорванной давным-давно девственности, провел горячим языком по его... Стволу, слизывая с того капельки щедро вытекающего белого сока. Не раз и не два читающий о чём-то таком во всех этих чертовых омегаверсах, прекрасно ознакомленный с технической стороной процесса, Уэльс, однако, испытывал нечто подобное на собственной шкуре в абсолютно первый раз, и, резко зажмурив поплывшие глаза да непроизвольно сведя подкошенные ноги, тут же позабыл вообще всё, о чём еще мог помышлять, как только мужчина, довольно улыбаясь — эту его улыбку он кожей научился чувствовать — повторил своё действо вновь, касаясь вместе с тем щекочущими и растрепанными волосами и лобка, и внутренней сторонки распахнувшихся самих по себе бедер. Язык, неторопливо собирая продолжающие выступать и выступать капельки, трепетно прошелся по всем жилкам, подобрался к головке. Обвел её по всем проступающим рельефам, настырно и без малейшего стеснения забрался за каемку тончайшей внешней плоти, соскользнул обратно вниз, принявшись массировать ложбинку под напряженными отвердевшими яичками. Прогулялся еще ниже, приласкав сокращающееся колечко ануса, и, облизнув нетерпеливые губы, сплетшись с ними воедино, выдохнул со всех сторон постыдный, убивающий и воскрешающий наново… Полустон. Уэльсу моментально сделалось так вязко, жарко, липко, нетерпеливо и до того болезненно-пусто, что, наплевав на всё и вся, окончательно становясь лишь одним сплошным продолжением этого человека, не могущим существовать без его касаний и опьяняющего внимания, он отозвался ответным полустоном, откровенной дрожью, приглашающе раскрывшимися ногами и безумным желанием испытать еще, еще, непомерно еще, невольно забравшись руками вниз, ухватив — удивленного как будто бы — Рейнхарта за плечи, привлекши того недопустимо ближе, отдавшись ему всем своим существом — от постыдного тела до такой же постыдной души, — когда вдруг… Когда вдруг этот вот придурок, нисколько не ценя предложенного подарка, взял, с выстраданным стоном отлип, отстранился, поднялся с кровати и без единого предупреждающего слова куда-то… Подевался. Подевался, черти его все возьми! Юа — опешивший и испуганный, что брошенный на дождливой свалке промокший кот, — распахнул глаза, но, не смея даже пошевелиться и нарушить той — почти священной — позы, в которой его оставил мужчина, с тяжелым придыханием поднял непослушную голову, тщетно пытаясь шарить в темноте подслеповатым взглядом. Услышал шорох, тихий-тихий шлепок босых ног о пол, шебуршание каких-то — твердых, звонких и весьма нервирующих — предметов… Не выдержав, всё-таки сорвался в голос, всё-таки позвал — обиженно, озлобленно и надуто: — Чертов Рейнхарт…? — Лежи, — тут же отозвалось из чернеющей шелестящей тишины. — Лежи и не двигайся, мальчик, пока я к тебе не вернусь. Голос его сразил хриплой вороньей глухотой, голос его дохнул прокуренными посаженными нотками и родной да спокойной нежной властностью, за которой Уэльс, хоть и стиснул в обиде зубы, хоть и взвился от упрямства и столь нахального приказа, когда сам же чертов лис и оставил его валяться здесь одного, попросту не осмелился ослушаться. Пригвожденный и пришпиленный, что мотылек на коллекционную иголку, чувствующий себя какой-нибудь редкостной дурой из французского куртизанского клуба, куда иногда полуночью заглядывает рогатый да мохнатый козел без бороды, Юа остался лежать на спине, чуть сгибая ноги и томясь сладостной болью, волнами раскатывающейся по телу, но чуточку — самую чуточку — приглушаемой разыгрываемой в сердце пластилиновой тревогой. Он успел разглядеть черную дыру потолка, успел вспомнить, как ютился на этом самом месте в первую свою ночь. Успел угадать за щелью задвинутых ставень полет призрачной ведьмы и вновь невольно вспомнить старое колдовское кладбище, перетекающее во все и каждую ночи, проведенные вместе с Рейнхартом, да ночи старые — когда никакого Рейнхарта еще не существовало для него и в помине… Он думал, думал, думал, покрываясь едкой испариной да ежась от продувающего влажную кожу холода, и так увлекся, так погрузился в выстроенные теменью ловушки-миры, что чужое возвращение заметил лишь тогда, когда губы Микеля вдруг накрыли губы его собственные, проникая за те требовательным языком, а пальцы — лишившиеся режущих когтей, — расстегнув кофту с рубашкой, скользнув по набухшей крупинке соска, вдруг сменились чем-то… До неприличия болезненно мучительным, тут же стиснувшим чувствительную бусинку и принесшим такой адов дискомфорт, что Юа, разлепивший ресницы, со всей дури взвыл в чужой рот, тут же забившись зверем с проколотой железной проволокой лапой. — Рейн... Рейнхарт…! Рейнхарт, ах ты… сво… лочь… Сво… Рейнхарт к такому предсказуемому повороту, конечно же, оказался готов заранее: хватило всего лишь одного противящегося движения, чтобы крепкие руки быстро стиснули мальчишеские запястья, а тяжелое тело навалилось сверху, полностью лишая — обычно только мешающей Уэльсу — способности пошевелиться. Мальчишка бился диким мустангом, ругался, пытался кричать, но губы его подминались губами другими, губы терзались и ласкались, выпиваемые до последней капли, и чем дальше — тем меньше внезапный зажим на соске приносил видимого неудобства, оборачиваясь скорее… Дополнительным пикантным сумасшествием, из-за которого удовольствие, скользящее по крови, возросло, ударив белым шквальным валом в голову да пах, тут же отозвавшийся столь вымаливающе-невыносимой болью и так тесно прижавшийся к мужчине, что Юа, опять прогибаясь позвонками, бессильно заскребся ногтями по ладоням, просяще обтираясь ноющим членом о чужое бедро. Микель немного приостановился, заглянул в расплывающиеся кристальные радужки, хватающиеся за него ослабевшими путаными укорами. Облизнул нежные лепестки распустившихся испитых губ и, прижавшись лбом ко лбу да соблазняюще поерзав, отчего мальчик вновь сорвался на глухой протяжный стон и покрывающееся пролитым вином лицо, предостерегающе прошептал: — Я отпущу тебя и доставлю незабываемое удовольствие, сладость моя, если ты пообещаешь, что не станешь сопротивляться ничему из того, что я решу с тобой сделать. Могу ли я надеяться, что ты станешь вести так хорошо, как никогда не осмеливался прежде? Юа, сжигаемый насмешливым стыдом, продемонстрировал стиснутые оголенные зубы. Непроизвольно ощутил, как всё трется и трется об его член чертов Рейнхарт, вынуждая тут же снова и снова задыхаться, бессильно извиваясь в расставленных тем силках. Облизнул губы, прильнул теснее к чужому лбу, абсолютно не соображающим взглядом заглядывая в налитые ответной жаждой глаза. Ощутил лишь усилившееся давление на стиснутый сосок и, тихонько взвыв, через силу уговорил себя кивнуть, на последнем дыхании предупреждая: — Но потом… обязательно прибью тебя… скотина… Микель отозвался довольным хохотом, настойчивым языком между губ. Обласканными деснами, жарким дыханием в прикушенную шею и медленными неторопливыми поцелуями ниже, пока пальцы его, пошарив где-то рядом в пустоте, не сцепились зажимкой и на втором соске, опять и опять путая наслаждение с режущей болью, от которой в паху уже откровенно всё сдохло и взорвалось, заставляя биться, скулить, просить и драть ногтями на ногах постель. — Вот так… Ты у меня сладкий, хороший, послушный мальчик, котенок… — вышептывал треклятый Рейнхарт, погружаясь пальцами в тихое нерасторопное шуршание, выуживая оттуда всё новые и новые миниатюрные приспособления для издевательств, приковывая их к набухающим соскам мальчишки и продолжая, бесконечно продолжая эту невыносимую пытку, пока его колено жадно обтиралось о яйца, а ноги Уэльса, содрогаясь и сотрясаясь, изо всех сил это чертово колено стискивали, стараясь привлечь к себе ближе, ближе, еще невыносимее и ближе…! Когда экзекуция закончилась, когда кожа на груди полыхнула пожаром, а боль опаляла приятным пьянством по оголенным проводам, едва стоило как-нибудь не так дернуться или слишком резко вдохнуть, Юа, с трудом подчиняя себе собственное тело, приподнял и наклонил голову, поплывшими глазами вглядываясь в… Чертовы прищепки. Чертовы паршивые прищепки, чертовы зажимы, сковавшие кусачими наконечниками его — распухшие почти как у бабы — соски по пять сцепившихся штук. Соски потряхивало, соски ныли и отмирали, в то время как тело интерпретировало причиняющуюся боль в мягкий флиртующий обман, сплошную жестокую иллюзию, и заставляло испытывать возбуждение той аморальной степени, за которой уже даже не совестно добровольно встать на четвереньки, приподнять задницу, развести ноги и приказать — именно что приказать — паршивому Рейнхарту трахнуть его наконец, вогнать член как можно глубже и иметь, пока из глаз не польются кровавые слезы раскаявшегося Каина, до самого последнего часа утопающего в своём бредящем блаженстве. Юа не знал, сумел бы он сотворить что-либо подобное, осмелился бы показать Микелю, что чувствует и чего жаждет на самом деле, но необходимости проверять лишился почти сразу, на корню; мужчина, закончив с этим своим издевательством и отодвинувшись на несколько десятков сантиметров, выпростал руку, поиграл кончиками пальцев с навершиями сраных прищепок, пронзая тело той перековерканной болезненной дрожью, в объятиях которой юнец, теряя себя со всей головой разом, в пронзившей агонии… Закричал. Забился, заорал, завыл и застонал одновременно, уже не удерживая ни слёз, ни отчаянных хватаний ртом ускользающего воздуха, ни испарины вниз по спине, ни зазывающих, инстинктивно пробуждающихся движений бедрами навстречу. В этой вот ослепляющей темноте, что окутала его существо, он больше совершенно ничего не мог различить: ни лица Микеля, ни очертаний комнатушки, ни убивающих игрушек на себе, ни даже своей собственной руки, с несколько раз попытавшейся промелькнуть перед отказывающимися смотреть глазами. — Рейнхарт… черт… Рейн... Рейн... харт… — заплетающимися губами зашептал он, когда апогей раздирающего млечного полета ворвался в рассудок, перевернул тот, разбил на крохотные осколки и стал просто-таки безбожно его насиловать, вторгаясь острым фаллосом хренового Зевса в узкие кровоточащие стенки, разрождающиеся подыхающим витражным просветлением. — Рейн… Ми... кель… Вместо ответа его укусили за ухо — болезненно, но бесконечно сладостно. Вылизали ушную раковину, с жадностью проталкивая внутрь оглушающий язык. Оцеловали шею, прикусили — и прокусили тоже — ключицу, разгрызая на той нежнейшую кожицу. Дорожкой из языка да поцелуев спустились ниже, обрисовав ухватки прищепок и вконец доведя до истерики, за которой Уэльс, сотрясаясь дрожью, сочился семенем, сводил вместе ноги, хрипел и рычал, впервые ухватившись пальцами за спину чертового мужчины в попытке хоть как-нибудь удержаться на гребне ускользающего мира. Нащупал на той шерсть, впоследствии оказавшуюся, кажется, всего лишь меховой жилеткой. Нащупал воротник, забрался под него и под саму рубашку, принимаясь неистово рвать когтями чужое мясо, лопатки, кожу, покуда тело его таяло и пылало под острейшими укусами, под языком сквозь прищепочные щели, под коленом на яйцах, под криками, стонами и бесконтрольно мечущейся по подушке разлохматившейся головой. Наверное, он постарался до крови — потому что Микель зашипел, а по пальцам заструилось мокрое и невыносимо-теплое, но в следующее мгновение всё это разом перестало иметь хоть какое-то значение, потому что Рейнхарт… Рейнхарт, он… Он, рывком добравшись до изнывающего низа живота, вдруг грубым ломающим движением распахнул Уэльсу послушные тонкие ноги. Собственнически огладил те, стиснул болезненной передавливающей хваткой и, склонившись, зашвырнул их к себе на плечи да на спину, неожиданно простонав под тем неосторожным, откровенным, алчущим и просящим жестом, за которым Юа, желая ощущать больше и втискиваться как можно ближе, скрестил ноги вокруг его головы, зажимая достаточно сильно, чтобы не позволить никуда больше деться, но недостаточно эгоистично, чтобы принести хоть какой-то взаправдашний дискомфорт. — Мальчик мой… мой божественный ненасытный мальчик… — хрипло выдохнул одобряющий, сочащийся аутичной любовью голос, и Юа, прикусив губы, на ощупь отыскав темные кудлатые пряди, с силой ухватился за те, дергая и сжимая, впиваясь ногтями в голову, скребясь по лбу и за ушами, наглаживая то подушками, то и вовсе всей пятерней, пока Рейнхарт рычал, кусал его лобок, вылизывал спутавшиеся волоски и выступающие твердые костяшки узкого таза… А потом, поддавшись, наконец, снедающему обоих безумию, резким движением опаляющего рта сомкнул свои губы поверх истекающей смазкой пульсирующей головки, стискивая ту так крепко, что юноша, подвывая уже в полный голос, снова закричал, отчаянно стискивая и руки, и ноги. Микель надавил кончиком языка на точку мочеиспускания, без малейшего стыда попытался забраться глубже. Одернул пальцами крайнюю плоть, облизал открывшийся красный ствол, из-за чего мальчик, дернувшись, будто от электрической разрядки в объятиях старой доброй Замыкалки, резанул ему когтями по щеке, притягивая в повелительном порыве еще теснее. Рейнхарт беспрекословно подчинился. Соскользнул губами по всей кипящей вулканом длине, взяв так глубоко, чтобы твердая головка уперлась ему в гортань, скребясь и ластясь о нежные рифленые стенки. Всосал поглубже, стиснул кольцом губы, вжал щеки, подразнил лапотачкой высунутого языка основание яичек и, проведя вот так ртом пару раз вверх-вниз, вновь вернулся непосредственно к изнывающей головке, вместе с тем обхватывая ладонью основание члена и принимаясь вести той наверх, надавливая так, будто пытался выжать всю сперму, и накаляя выпивающий натиск с каждым последующим пропущенным миллиметром. Через три сносящих рассудок повтора горячий рот вновь заглотил изнывающий мокрый пенис, бьющийся в агонизирующей эйфории, вновь облизал и объял его полностью, вновь, поддразнивая, обласкал напряженную мошонку, и Уэльсу… Уэльсу, ни разу пока не искушенному в любовных утехах, ни разу не готовому к долгой прелюдии, не хватило больше ни капли сил, чтобы пытаться себя удержать, чтобы не впиться пальцами в тугие космы и, задыхаясь криками, ободравшими ему всю глотку, не кончить с исковерканным рыком, выливаясь упругой настойчивой струей в мужское горло, податливо и рефлекторно проглатывающее всё, что мальчик с льдистыми глазами соглашался тому подарить. Юа бился, дрожал, стонал, затихая опустошенной выпитой куклой со стеклом прекрасного лица и налипшими на то взмокшими волосами. Разжимал обратно ноги, позволяя мужчине отстраниться в любой момент, покуда тот всё продолжал и продолжал облизывать его — медленно опадающую — плоть, высасывая все до последней капли, счищая крупинки пота, целуя бедра и мягкие складки обвисших яичек. Рейнхарт гладил его, ласкал, целовал, доводя обессиленное тело до трепетной кроткой дрожи, под шепотом которой Уэльсу впервые в жизни вдруг захотелось оказаться обнятым, стиснутым, приюченным и навсегда прирученным этим человеком. Вдохнуть полной грудью его запаха, уткнуться лицом куда-нибудь в грудь или плечи и так… Наверное, засыпать, но… Но чертов Микель, всегда-то остающийся паршивым пройдохой-Лисом, имел на его счет совершенно иные планы. Того, что мужчина в конце всех концов его отпустит да отстранится, Юа по-своему ждал, хоть и не хотел, отчаянно не хотел ощущать этой треклятой замораживающей пустоты, тут же саданувшей и по нервам, и по воспалившейся коже, и по склубившейся было на животе сонной кошке, ласковым мурчанием вливающей в его веки острое желание сомкнуться да провалиться в снежное иномирье, пропахшее брызгами кельнской туалетной воды, выторговываемой королям Бенедиктам да Людовикам Третьим по восемь ливров за единую жалкую унцию. Но того, что тот вдруг с какого-то черта выпрямится, сдерет с себя и жилетку, и рубашку, а после беспрецедентным образом перевернет замешкавшегося Уэльса на грудь, оседлывая его спину, мальчик… Не ожидал совсем. — Что ты… делаешь…?! — дурея от новой волны поступающего любопытствующего ужаса и выпятившей когти злости, прорычал он, бессильно дергая чертовыми непослушными ногами. Попытался выползти из-под этого идиота, попытался того с себя самым наглым образом сбросить, но добился лишь того, что его, грубо ухватив за локти и сковав руки вместе, едва не вывернув те из суставов, перехватили за запястья и, удерживая руки на весу, принялись те чем-то — кажется, той самой снятой рубашкой — перевязывать, затягивая узел за узлом с такой нещадной силой, что Юа не выдержал: взвыл, забившись уже всем телом и стуча головой о намокшую постель, щедро пропахшую запахами их извращений. — Рейнхарт, твою мать! Да хватит уже! Отпусти меня немедленно! Ублюдок! Хватит, я тебе сказал! Рейнхарт всё никак не отзывался, а тело, ерзающее по постели, опять сковывала эта паршивая боль: пусть часть прищепок и отвалилась от их маневров, но часть — Величество расстаралось на славу, пока их клепало — оставалась болтаться на сосках, продолжая те нещадно рвать, и Юа, потерявший даже намек на всякое возбуждение, уже ни разу не понимал, что сладкого или приятного мог испытывать несколькими минутами ранее, когда эти чертовы орудия для больной садомазохистской пытки пожирали да кусали его истерзанную плоть. — Микель! Скотина! Тварь ты гребаная! Достаточно! Развяжи! На тварь гребаную не действовало ровным счетом ничего — она, хрипя над ухом и исторгая запахи поднимающейся злобы, стягивала, вязала, проверяла и перепроверяла все узлы настолько тщательно, настолько крепко, что надежда вырваться отмирала за ненадобностью и невозможностью существовать в принципе; вдобавок, явно выбешиваясь на поведение строптивого мальчишки, сучий мужчина с чувством сплюнул на свою ладонь, завел ту за спину и, скребнув зубами, со всей дури ударил Юа по обнаженной ягодице, отчего юнец, взвившись до визга, обязательно подскочил бы да взлетел над кроватью, если бы не чужой вес, намертво пригвождающий его к — быстро ставшей омерзительной — постели. Когда с руками было закончено, когда Рейнхарт, наклонившись, пронзил до невозможности болезненным укусом мальчишеское плечо, содрав с того одежду, а затем, переменив позиции, уселся лицом в иную сторону, стиснув вместе узкие костистые щиколотки, Уэльс, уже прекрасно понимающий, что вот-вот последует за всеми этими махинациями, снова заорал: — Сука! Иди на хуй! Убери свои ублюдочные лапы, ты, сраный козел! Выпусти! Выпусти меня, тварюга! Выпусти! — орал он громко, орал с чувством, извиваясь скованной, но уже отрастившей прекрасные крылья — пусть и не способные поднять в воздух — гусеницей, изо всех сил стараясь заехать чертовому психопату в морду пяткой, но тот, навалившись на непокорные ноги всей махиной, с рыком выдирал из постели простынь, рвал ту, упеленывал лодыжки да щиколотки, не гнушаясь повязать узлами вплоть до самых коленок невыносимого маленького упрямца. — Что, твою мать, ты делаешь?! Зачерта?! Развяжи меня немедленно, иначе я потом тебя убью своими же руками, зверюга! С лестницы скину, понял?! Развяжи! Униматься он не хотел, орать не переставал, угрожать и браниться — тем более, и Микель, окончательно свирепея, повязал последние узлы с той силой, которой, наверное, действительно мог чем-то повредить резко напрягшимся и намертво скованным ногам. Юа тихонько взвыл, вцепился зубами в подушку, продирая ту до перьев, а потом… Потом вдруг, ощутив, как его хватают за бедра, оказался перевернутым на спину, с зажатыми под той руками да спеленатыми мумией ногами, чтобы встретиться глаза в глаза с безумным извращенным маньяком, нависшим над ним черной и мрачной звериной тенью. — Я же предупреждал, что принес тебя в своё логово, мальчик, — хрипло прошептал мужчина. Протянул руку, поддернул лицо Юа за подбородок, по достоинству оценивая редкую восточную красоту да заплывшие черной дымкой индийские глаза с этой вечной реснитчатой завораживающей подводкой, делающей их настолько глубокими и невыносимыми, что раз за разом начинала кружиться голова — определенно юноше кто-то чего-то недоговорил, и в жилах его текла еще и кровь божеств Брахмы да многорукого Вишну, танцующего с зажатым в дланях розовым бутоном речного лотоса. — Поэтому ты изначально должен был понимать, что будет тебя ждать — ни один дикий зверь никогда не бывает нежен там, где дело касается удовлетворения его собственного желания. А ты же, мой прекрасный зачарованный цветок, чудом пробившийся сквозь грязный серый асфальт, виновен в том, что я делаю с тобой, целиком и полностью сам. Юа от подобного заявления не то чтобы удивился, нет: всего лишь изрядно возмутился, задохнулся и, сощурив глаза, в диком рыке воинственно проревел: — Я виноват, придурок?! Ты совсем одурел?! Что за чертовщину ты несешь, мерзкий похабный выродок?! Микель, сука такая… Улыбался. Но только не совсем беззаботно весело, не снисходительно и даже не грустно да устало, а как-то так, что… Что лучше бы корчил на лице бешенство, чем вот эту вот страшную дикую улыбку, при виде которой кровь отливала и от паха, и от лица, а сердце начинало греметь о ломкие кости, предчувствуя нечто… Сильно и сильно неладное. — Именно так, сладость моя, — порычали темнеющие мужские губы. — Признаться, изначально я планировал ограничиться одним лишь доставлением удовольствия тебе, но если бы ты только увидел себя со стороны, то, возможно, и сумел бы понять, что натворил со мной… В любом случае, милый мой молочный мальчик, сейчас тебе придется искупить свою собственную повинность и поработать сводящим меня с ума очаровательным ротиком — я ведь уже говорил, что его давно следовало занять кое-чем другим, чтобы он не разбрасывался бесспорно горячими и пылкими, но оскорбляющими мой чуткий слух грубостями. Юа значение услышанного даже почти понял, но… Но искренне понадеялся, что это его ?почти? — так на уровне почти и останется, потому что… Потому что ни черта настолько извращенного он делать не собирался. Не собирался, и точка, и пусть этот ебаный Рейнхарт ему хоть все зубы выбьет да разорвет любой кусок изнывающего тела в жидкую горячую кровь. Медленно зверея, предупреждающе скаля клыки и щеря загривок, он смотрел, как мужчина, невозмутимо прожигающий ему глазами глаза, расстегнул звякнувшую пряжку ремня, припустил штаны. Заметив на юном красивом личике неприкрытый ужас, смешанный с зародышами брезгливого отвращения и достойного понимания, озлобленно и холодно хмыкнул, нетерпеливым жестом стягивая с себя и брюки, и чертово нижнее белье, обнажая длинные жилистые ноги, поросшие до колена коротким темным волосом. Брюки полетели на пол, белье — туда же, а сам Рейнхарт, переступив через грудину переставшего дышать мальчишки и бесстыже ту оседлав, опуская руку, чтобы ухватить Уэльса за голову и немного приподнять навстречу, облизнул языком пересыхающие губы, утыкаясь в лицо Юа… Здоровенным, пульсирующим, напряженным до невозможности и рядков синих жил членом, истекающим белой липкой жидкостью, пахнущей характерным — и даже здесь немного протабаченным — терпким грубым запахом… Заведенного до своего предела мужчины. — Сейчас, похотливая моя краса, ты доставишь удовольствие и мне, — прохрипел голос, как будто бы напрочь отделившийся от тела и болтающийся где-то там, за гранью, потому что здесь и сейчас Юа видел только эту чертову пенисную головку, медленно выпускающую наружу еще одну течную каплю. Вздутые вены, темный лобок под курчавой жесткой шерстью, налитые желанием яйца и крепкие широкие бедра, способные с безумной яростью и безумным блаженством вталкивать в чужое естество вот этот вот взвинченный до мучительной дрожи член. И лучше бы они делали это, лучше бы долбились в бедра да тугую задницу, трахая мальчишку в тех позах и в том количестве, сколько извращенному человеку-хозяину захочется, но только бы не пытались сделать то, что делать собрались теперь. Потому что… — Нет, — склочным злобным рыком брезгливо выплюнул Уэльс, дергаясь под взвинченным порывом назад и каким-то чудом даже почти высвобождаясь из удерживающей затылок руки. — Что значит… ?нет?? — как будто бы потрясенно, как будто бы от удара уничижающей пощечины переспросил Рейнхарт, усиливая жесткий контроль и впиваясь еще и в мальчишечьи волосы. — Что еще за ?нет? такое, маленькая ты дрянь? Ты будешь делать то, что я тебе прикажу, и не посмеешь сопротивляться, как бы тебе ни не нравилось! Я, конечно, осознавал, что ты обязательно выкинешь нечто подобное, и для того и связал тебя загодя, чтобы избавиться от чертовых сюрпризов, но… твоё желание здесь и сейчас никого не волнует, понял меня, Юа?! Я приказываю тебе, и ты обязан мне подчиниться. Ясно? Юа от подобных заявлений окрысился лишь еще больше, дыбя не только шерсть, но и прилившую к внешней стороне ощерившейся кожи кровь. Озлобленно сверкнул опасными лезвиями глаз, стиснул пальцы, вгрызаясь ногтями в ноющую переслонку свербящих ладоней. Клацнув в воздухе волчьим прикусом, медленно и гулко прорычал, предупреждающе демонстрируя готовые для укуса зубы: — Я не буду этого делать, придурок. Это отвратительно! И если только попробуешь просунуть мне его в рот — клянусь, я тебе что-нибудь отгрызу, озабоченная ты блядь! Микель взбешенно перекосился, с проглоченным плевком цыкнул. Со всепоглощающей болью ухватился за растерзанные волосы на затылке и макушке Юа и, резко вздернув за них да так и оставшись удерживать левой рукой, приподнял юнца выше, уже на уровень своего члена и на уровень подламывающей все кости да связки боли, заставляющей ныть, скулить и жмуриться, но не произносить ни единого сломленного слова вслух. — Вот оно, значит, как получается… Но я, мой невыносимый сучоныш, всё равно добьюсь от тебя того, чего мне хочется, будь в этом уверен. — Да пошел ты на… — договорить он не успел: Рейнхарт, окончательно рехнувшись и немедленно приводя свою угрозу в исполнение, обхватив вздутый член за ствол, с силой толкнулся навстречу, проталкивая мокрую соленую головку мальчишке между неосторожно раскрывшихся губ. Тут же надавил еще сильнее, вторгся еще глубже, разом обжигая и язык, и щеки, и десны, и воруя всё то невинное, что еще оставалось теплиться в Уэльсе, поспешным курсом вынужденном проходить весь этот блядский урок навязанного, пусть и желанного, взросления. Член во рту обжигал, унижал и мучил, внутреннюю полость саднило, губы рвало в уголках из-за чертового размера, явно не предназначенного для подобных игрищ и мальчишеского рта в целом. Где-то наверху простонал напряженный, как струна, Рейнхарт; надавил на затылок сильнее, вынуждая податься вперед и заглотить глубже, а сам Юа, разорванный пополам вливающимся в глотку удушьем да откровенно раздражающим привкусом, тщетно попытавшись вытолкать мешающий отросток языком и ощутив, как на глазах появляется новая порция слёз, задницей чуя, какие испытает последствия за содеянное, всё же несильно, но предостерегающе стиснул зубы, ликуя, что хотя бы этого вот надежного животного оружия даже никакой тиранический лисий ублюдок не мог от него отобрать. Микель наверху мгновенно зашипел, матернулся, но, сука такая, дряни своей не вытащил, а толкнулся лишь глубже, ударив хлесткими бедрами так, чтобы сраный пенис двинулся почти о заднюю стенку глотки, вызывая поспешный рвотный рефлекс и мерзкую, со всех сторон добивающую тошноту, перемешанную с полившимися вниз по языку кровавыми каплями из разорвавшихся трещин на пересушенных обветренных губах. Так противно, как сейчас, Юа не было еще никогда и, дыша пока полной грудью, но понимая, что паршивый член пытается перекрыть доступ к кислороду, мальчишка, остервенело взвившись, наплевав на возможную боль и опасную руку, способную выдрать ему волосы, со злобой стиснул зубы, вгрызаясь в проклятый орган достаточно нежно, чтобы не нанести серьезных увечий, но вместе с тем и достаточно сильно, чтобы причинить ощутимую боль, с которой паршивый больной деспот… Наконец-то не сумел свыкнуться. Стремительным рывком выдрав из его рта — принявшегося жадно глотать ничем не запятнанный воздух — свой хуй, мужчина взбешенно взвыл, провел по измученному органу пальцами, ощупывая повреждения на предмет мясистых ранок или пущенной крови. Покосился с нечитаемым выражением на кровь из мальчишеских губ, размазанную по стволу да головке. С шумом вобрал ноздрями воздух, а затем, гортанно прокляв всё, что между ними извечно происходило, с одной злостной пощечины отшвырнул мальчишку головой на подушку, нависая над тем разбешенным звериным исполином. Пальцы тут же потянулись к острому худому лицу, огладили то и обрисовали, размазывая по щекам теплую юношескую кровь. Надавили на лоб, отыскали челку и, зажав ту в кулаке да вдавив голову Юа в подушку, так и остались быть, остались удерживать, обездвижив настолько, что у Уэльса не осталось ни малейшего шанса на спасение посредством уползания или полноценного сопротивления без риска на откровенно страшные потери. — Что, душа моя, выходит, тебе и впрямь предпочтительнее методы грубые, я бы даже сказал, средневеково-тривиальные? — в злобствующем порыве прошипел Рейнхарт, наклоняясь настолько низко, чтобы головка его плотно прижалась к губам юнца, который, с первого раза наученный полученным опытом, ни отвечать, ни открывать более рта не собирался, тесно стискивая зубы и только прожигая мужчину раскосыми льдистыми глазищами, смешанными с блеклой пышущей ненавистью. — Ты мне даже не ответишь? Какой же у тебя дурной нрав и какие стервозные манеры, распутная моя прелесть… Значит, получив своё удовольствие, моё тебя ни уже разу не волнует. Так, получается? Юа старательно стискивал зубы, прекрасно понимая, чего чертов ублюдок пытается от него добиться. Вроде бы — хотя бы на первый взгляд — проблема решалась просто: если он не разомкнет рта — никакой член в тот не просунется, а если всё-таки попробует — то тут же получит зубами, только на этот раз уже серьезнее и существеннее, без лишних предупреждений. А что до всяких там получений удовольствий этого треклятого человека… Пусть бы себе имел его в задницу — Юа бы ни слова против не сказал, но терпеть что-то столь аморальное, как вылизывание полового члена заведенного до курка мужика… Не хотел и не собирался. Проблема была решена, Уэльс был почти мстительно-доволен, позволяя себе сухую насмешливую ухмылку, вот только степени лисьей развращенности он, к сожалению, не учел; мужчина, легко поняв и приняв, что так у него ничего не получится, вдруг лишь сильнее вдолбился ему в голову пальцами, выдрал несколько волосков и, наклонившись да так и оставив подрагивающую левую пятерню на собственном члене, принялся тот… Мать его… Надрачивать. Первые движения оказались медленными и поверхностными, последовавшие — грубыми и быстрыми; ладонь скользила по всей длине, останавливалась у головки, сжималась пальцами, обводила каемку и снова спускалась к основанию, перемешивая член с яйцами, вновь и вновь танцуя по длине, оттягивая крайнюю плоть и тычась чертовой мокрой головкой по мальчишеским губам, подбородку, щекам. Юа уворачивался, как мог. Юа скулил и рычал сквозь плотно стиснутые зубы, старался не слышать этого постыдного и влажного чавкающего звука, когда по стволу чужого хера потекли белые капли, концентрирующиеся в конце всех концов на его и только его лице. Смазка обмазывала губы, пыталась за те протечь. Растекалась молочными стоками-ручейками по щекам и шее, забиралась каплями за уголки рта, вызывая стойкое желание тут же её выплюнуть обратно: даже не столько из-за вкуса, сколько из бешенства и упрямой вредности, хоть и вкус тоже приятным называться определенно не мог, и Уэльс ошалело терялся, не понимая, как Рейнхарт был способен брать в рот у него, если испытывал при этом действе то же самое. Мужчина над ним стонал, рычал, часто и тяжело дышал, вжимаясь всё теснее и теснее, впиваясь в кожу да волосы всё грубее да грубее, пока обескураженный, сломленный, униженный и немного напуганный Юа не сдался, не зажмурил глаза, открыто демонстрируя эту свою чертову уязвимую неуверенность, за которой тело поддалось паршивой дрожи да тряске накалившихся нервов. Чавкающий влажный звук в то же самое время стал громче, стал чаще; пальцы, сжимающие челку, отпустили её и, скользнув по лицу вниз, принялись оглаживать скулы да крепления нижней челюсти, одновременно с охватившей перверсивной паникой-паранойей-догадкой и впрямь… О господи… Исполняя в реальность колышущийся в сердце просмоленный страх и куда-то вновь умело надавливая, и Юа... Юа, оборачиваясь дурацкой бездушной куклой на веревочках, отчаянно противясь, но не находя способности ничего сделать, распахнул послушный рот, в который мгновением позже ударила чертова горячая струя горьковато-просоленной спермы, за которой мальчишка закашлялся, завыл, забился, почти-почти зарыдал. Отвернул кое-как лицо, но липкая жидкость покрыла его щеки и лоб, зажмуренные глаза со спутавшимися ресницами и скатавшуюся сосульками челку, шею и нос, разбрызгивая чертов запах, подчиняя себе полностью и делая до невозможности… Своим. Юа отплевывался, рычал и проклинал, но пальцы Рейнхарта снова легли ему на рот, пальцы Рейнхарта перетекли к кадыку, куда-то там нажимая, в результате чего мальчик, не подчиняясь больше оставившим желаниям, непроизвольно сглотнул, с кошмарным ужасом ощущая, как семенная мерзость скатывается по его пищеводу да попадает прямиком в желудок, чтобы раствориться и какой-то своей частью остаться внутри уже, наверное, навсегда… Юа скулил, из последних сил сдерживая лезущие и лезущие через край постыдные слёзы, и, обескураженный и побитый, не имеющий ни крупицы некогда принадлежавшей, а теперь с потрохами отнятой воли, чувствовал, как сраный Рейнхарт, ублюдский Рейнхарт, Рейнхарт, которого никогда-никогда не хотелось прощать, наклонившись да подхватив его к себе на колени, медленными тягучими движениями языка вылизывал его ухо, вышептывая туда ничего не значащие, никого не способные провести слова обманчивого успокоения да больного своего признания, на всю грядущую жизнь повязавшего мальчишку с ноябрьскими глазами болезненной путой захороненного в подножной могилице серафима.