Часть 26. Odd Fellows или Сказка о простой рыбе. О простой причудливой рыбе (1/1)

Разные люди, странные люди сидят на берегах небесной реки,Они напоминают людей на блюде, с ними далеко не уплыть, не уйти.Разные люди падают в небо, им от падения так хорошо.Разные люди так вожделенны, им хочется падать еще и еще.Разные люди, разные. Разные люди заразные.От этих людей, странных людей — небо стало такое грязное!Разные люди вращаются в разные стороны вокруг себя,Разные люди, и каждый верит, что вокруг него кружится Земля.Люди локтями давят друг друга, топчут друг друга, скверно бранясь,Бегает каждый по разному кругу, с этих кругов образуется грязь!Разные люди, разные. Разные люди заразные.От этих людей, странных людей — вращение Земли такое опасное! Первое, что они сделали, очутившись на покрытых легким морозцем улицах и покинув салон не слишком-то обогреваемого такси с угрюмым молчаливым шофером — это купили кровать. Юа до последнего не соображал, что творит рехнувшийся Рейнхарт, так спокойно и так безразлично звонящий по выуженному из справочной номеру, напористо заявляющий в трубку, что ему нужна двуспальная, мягкая, звукоизолирующая кровать вкупе со всем прилагающимся — то есть с одеялами, подушками, бельем и вообще всем, что они там могут предложить. Потребовал обязательной деревянной оправы, побольше витиеватой резьбы, авангарда и присутствующего викторианского душка само?й старой Королевы, после чего, испросив срочной срочности, повесил сотовую трубку, вернулся к чуточку опешившему Уэльсу и расцвел своей излюбленной улыбкой влюбленного остолопа, прихватывая мальчишку за плечи и ведя того вверх по Tryggvagata, где, как успел предупредить заранее, их и поджидал заготовленный сюрприз. — И что? — не утерпев, с привкусом подвоха да так-не-бывает-подозрения уточнил Уэльс, поглядывая снизу вверх на зализанную ухоженную — чисто выбритую и отмытую — морду, лоснящуюся таким жизнеутверждающим довольством, что снова и снова чуточку болезненно и чуточку сладко — и кто тут еще был влюбленным остолопом…? — сосало под ложечкой, вилочкой и прочими обязательными приборчиками. — Что, радость моя? — охотливо, но непонятливо отозвался мужчина, приподнимая в немом вопросе не то темно-каштановые — если освещение соглашалось лечь на руку, — а не то пиково-черные брови. — Разве нормальные люди не едут сами выбирать себе кровать? — Едут, должно быть, — беззаботно и весело отмахнулся Микель. — Но по мне — так все эти бессмысленные действа слишком скучны. Зачем куда-то ехать и тратить время на столь незначительную ерунду, если я могу оставить это на кого-нибудь еще, а сам проведу выигранные часы в неспешных удовольствиях с тобой, золотце? Уверен, они и без нас прекрасно справятся, а привезти её обещали уже через день или два, и это значит… — Что... значит...? — настороженно уточнил Юа, отнюдь не согретый тем нехорошим огоньком, что загорелся в склонных ко всяческого рода помешательствам глазах. Рейнхарт вдруг, поймав пауком да пережевав его вопрос, склонился невыносимо и непрошенно ниже. Прищурил шаманьи глаза. Облизнул кончиком языка губы и, крепче стискивая на мальчишеском плече удерживающие жесткие пальцы, завлекающе прошептал: — Это значит, что срок твоего исцеления, милый мой котеночек, продлевается ровно до тех пор, пока нам не доставят нашу постель: учти, что я абсолютно не смогу сдержаться и не опробовать её в первую же ночь… или день… утро, вечер — всё равно. Поэтому, свет мой, тебе и следует отменно питаться, не перенапрягаться и всеми силами себя беречь, делая это отныне и впредь, чтобы… — Чтобы… чтобы ты мог меня в своё больное удовольствие пользовать, скотина озабоченная?! — в сердцах взвился Юа, не замечая, что проезжающий мимо на лонгборде подросток его возраста, резко вывернув шею на столь откровенное признание, едва не врезался в темный фонарный столб, отсыревающий на перешейке залитой прошлодневным дождем улицы. — Именно так, — с воистину потрясающей искренностью отозвался лисий плут, демонстрируя в доверительной улыбке белые хищные зубы. — Чтобы я мог в полной мере любить тебя, наслаждаться тобой, заботиться о тебе и всячески, разумеется, пользовать, упиваясь твоей сладкой покорностью, мой милый маленький принц. Юа от такого сногсшибающего признания в восторг не пришел: напыженно отвернулся, прижал поближе к плечам голову, прекратив, наконец, пытаться сбросить с той капюшон. Снаружи оказалось даже не холодно, а промозгло-метельно, и мальчишка невольно — и очень злобно-молчаливо — благодарил хренового предусмотрительного Рейнхарта за то, что тот его так — пусть и чертовски неудобно — укутал, даруя возможность впервые за долгую неделю не стучать от прошибающей стыли продутыми зубами. Разговоры у них теперь происходили сплошь какие-то развратно-странные, мастерски выбивали из колеи и капельку поддавливали на нервы, и Юа, который всё-таки был в душе тем самым чихуа-хуа с пятидесятипроцентной ненавистью и пятидесятипроцентной дрожью, супился, хохлился, щелкал в никуда зубами и всё ежился, всё елозил под весом чужой-своей руки, оглаживающей его вздыбленный загривок, покуда дорога, сонно зевая, вела и вела дальше, наконец поравнявшись с миниатюрным прямоугольным двориком, куда Микель, поддернув своего фаворита за правое плечо, и свернул, встречаясь глазами в окна с двухэтажным продолговатым серым зданием, на красном коньке которого спала сине-белая овальная табличка с единственным словом:

?Fiskfelagid? Здание вроде бы ничем примечательным не выделялось, кроме того, что музицировало откуда-то изнутри разливающимся теплом и обещало отогревающий приют для всех гениев невстреч да покинувших стаи волков, которые уже бомжи, уже тени и никто никому кочевники, зато с внутренней стороны внезапно раскидывалось уютным сквериком, углубленной нишей, охваченной пешеходным висячим мостом, громоздкой лестницей из грязных каменных блоков и такой же высокой стеной с железным бордюрчиком поверху: в окнах той стены горел соблазнительный желто-пивной свет, а в самом дворике, спрятавшись под спущенными лавандовыми зонтами, танцевали квадратные столики в окружении лавандово-черных кресел, пустующих в это время, час и месяц до последней промокшей подушки. — Это что… — случая ради недобродушно, недружелюбно и всячески не-не-не пробормотал Уэльс, прищуривая предвидящие каверзу глаза; желудок, вздыбившись, и так урчал, болел да мучился заглоченной и толком не переваренной едой, — неужто чертов ресторан? — Совершенно верно, прозорливая моя душа, — согласно кивнул не замечающий этих его маленьких проблемок Рейнхарт. — Но отчего же, прости, сразу ?чертов?? Fiskfelagid — одно из лучших рыбных заведений на весь Рейкьявик, где ты можешь отведать любой — даже самый капризный — морской деликатес, о существовании которого раньше и не догадывался. Свежий, только что выловленный в море улов — и прямо к твоему столу. Это — одна из ярчайших гастрономических достопримечательностей нашего с тобой экстравагантного городка, mon angle. Поверь, мальчик, даже ты оценишь всё то упоительное разнообразие, которое они сумеют тебе предложить — просто дай им шанс! К тому же лишь здесь подают кое-что, что мне безумно интересно попробовать уже с все те добрые долгие пять лет, что я тут живу. Юа, в общем-то не имеющий ничего против этого местечка в целом, но не готовый что-либо впихивать в свой желудок в частности, удивленно вскинул брови, пока мужчина, продолжая поддерживать его, свернул к скверику и повел вниз по широкой блочной лестнице — вход выглядывал из-за скопления зонтов, разливающий домашние красно-рыжие краски по накрытой холодом желтизне, и от дыхания преследующего мороза захотелось очутиться под крышей да потолком как можно скорее, пусть и под удушливой необходимостью протолкнуть сквозь глотку еще что-нибудь в непривычные к такому обилию пищи желудочные закромчики. — Ты-то? — там же скептически, но не без любопытства хмыкнул он. — И что же это, боюсь представить, за извращение такое, а, твоё Тупейшество? — Почему же это непременно извращение? — без намека на обиду отфыркнулся Рейнхарт, однако посмотрел как-то так… по-своему странно, что Уэльсу вновь сделалось немного не по себе. — Потому что ты сам говоришь, что грезил им пять лет, лисья твоя башка, — буркнул мальчишка, обдавая бесхвостого хвостатого затейника, которого слишком и слишком хорошо успел заучить, задумчивым и чуточку опасливым прищуром. — Чем еще это может быть, если не очередной долбанутой потехой, одним тобой воспринимаемой за безобидный пустяк? Да на что хочешь поспорю, что ничем нормальным ты никогда не проболеешь дольше одного дня! Какие уж тут пять чертовых лет… Говоря всё это, он отчасти понимал, что ставит под удар и самого себя, приписываясь к подряду ?больных, нездоровых, аморальных фетишей гребаного собственнического извращенца-лиса?, но… Срать. Если уж признаваться откровенно, то адекватным Юа после того, как добровольно отдал себя этому человеку в руки, далеко не являлся, а запашок новой неизведанной дряни уже щекотал ему нервы, улыбаясь кривой рожей рыбы-собаки из кухонных комнатенок причалившего к ногам приморского ресторанчика, пропахшего не только водоплавающим мясом, но еще и мокрым деревом, и воском, и забродившим пивом, и с какого-то осеннего чуда — имбирем да самой обыкновенной, но словно бы жареной, травой. Рейнхарт же, вопреки легкому, но ленивому отголоску надежды, никак себя оправдывать не спешил. Улыбнулся шире, невозмутимо хохотнул, запустил пятерню в отхлестанные ветром волосы и, хитро ухмыльнувшись, подтолкнул послушно принимающего новую пожаловавшую неизвестность мальчишку в многотряпочную спину, приглашая того втечь в омытую огненными отблесками щедро зажженных свеч вестибюльную прихожую. — Скоро ты сам всё узнаешь, дитя мое. Скоро ты сам всё узнаешь…

??? Внутри Fiskfelagid обнаружилось удивительно много места и удивительно мало посетителей: Юа насчитал несколько залов на любой вкус, размер и комнатный ландшафт, пока Рейнхарт, продолжая приобнимать его рукой за плечи, всё выбирал и выбирал подходящее для них помещение, где, по мнению того же лиса, никто бы не удосужился им помешать. В результате Юа налюбовался пестрящими мириадами завораживающих барных стоек: вырезанные в форме аркообразных стрельчатых окон, охваченные неоновой лавандовой подсветкой, они — окантованные простым отполированным деревом в самом девственном необработанном виде — тянулись вдоль таких же простых деревянных стен, создавая вот этой вот сундучной обыденностью какой-то совершенно пьяный коктейль, с которым смогла бы поспорить на равных отнюдь не всякая дорогая вычурность или разрекламированный тонкий вкус, способный сгрудить несгружаемое и выдать из того чертову тягучую конфетку. Ириску там, пастилку или ликерный — и совсем немножечко подпортившийся — трюфель. Вдоль полочек тянулись бутылки всех мастей, цветов и дат розлива, за ними — такое же безумство стаканов, фужеров, чашек, рюмок и бокалов; человек, стоящий за главной стойкой, встретил гостей неуловимым поклоном головы, внимательным изучающим взглядом и вышколенной деликатностью, не позволяющей пялиться ни на клиента, ни на проходящего мимо не-клиента дольше отмеренных старым забытым этикетом — который прописью у некоторых в крови — трёх приличествующих секунд. Под потолками всюду громоздились связки из засушенного бамбука, издающего успокаивающие пустоватые гулы, если случайно врезаться в те головой — что не один и не два раза умудрился проделать Рейнхарт, слишком занятый любованием своим мальчишкой, столь невозможно покорно идущим рядом с ним. Где-то мелькали обитые кожей кресла с высокими спинками и завалами вязаных круглых подушек. Где-то притаились пуфики для ног, обитые ковриками из верблюжьей да овечьей шерсти, а где-то за крохотными столиками ниже колена повыскакивали рябушками-подосиновиками еще более крохотные стульчики, наверняка — как Юа научился со временем понимать — приготовленные на случай такого редкого, но такого желанного ночного посещения эльфийского рода, ведущего за спинами у простых людей потаенную сумеречную жизнь. Все эльфы, тролли, хаффлинги, Зеленые Колпаки и Подменыши сговаривались посредством тайной клинописи то с рыбаками, то с хозяевами ресторанов, то со слепыми музыкантами, награжденными за верность, отзывчивость да хорошую игру краснобоким яблочком не слишком прекрасной правды. Отыскалась здесь на одной из стен и гигантская карта мира, покрытая состаривающим лаком да аккуратно наложенными сверху чернильными рисунками, копирующими дух древних магеллановских открытий, где шестилапые кикиморы заглатывали целые кофейные суда, а спруты да кракены, вываливаясь на берег, наводили на околоводные деревеньки смертоубийственные разрушительные волны, оставляющие после себя россыпь русальих золотых монет. Дерево да камень перемежались с цветными фотографиями, привезенными обедающими туристами из своих родных стран и оставленными здесь в качестве своеобразной расплачивающейся дани, если вдруг не хватало нескольких мелких купюр на пленившее душу блюдо; в окнах преломлялись под солнечными лучами витражные стекла, позаимствованные из окрестных церквей, а вместо штор покачивались вдоль створок луговые овечьи одеяла, бережно расчесанные конскими щетками то на пробор, а то на кучковатый сбившийся войлок. Микель в конце концов выбрал им пристань в том зале, что располагался в районе примеченной Уэльсом снаружи крепостной стены: возле самой настоящей белой печи, сложенной из меловых блоков, где дремали уголья да сгруженные чопорными срубчиками поленья, а стенки украшали черно-белые фотокарточки, подпорченные влагой, и подвесные полосатые подушки да резные фляжки. Рядом, всего в каком-то метре от открытого спящего очага, расположился удивительно притягательный длинный деревянный столик, выкрашенный в черную поблескивающую краску. В отличие от остальных, круглых, этот стол приседал на спиральные ножки, полыхал канделябром трёх толстых засаленных свечей, дарил ощущение заботливо расстеленного ковра под ногами и ютился в обществе зеленого кожаного диванчика на двух человек да парочки мягких черных стульев, небрежно прижимающихся друг к дружке скаковыми лапками. Юа, под изучающим лисьим взглядом стащивший с себя пальто и задумчиво покосившийся на ботинки, пригнездился у левого края скрипучего дивана, поерзал, поглазел на Рейнхарта, что, вопреки его ожиданиям, уселся не тесно рядом, а напротив, на стуле, объяснившись тем, что хочет любоваться и видеть его всего без лишних помех и неудобных вывертов головы. Юа, в общем-то, и не возражал: так было и ему самому по-своему безопасней, и заднице, не думающей пока приходить в порядок, явно комфортней, чем на грубом дереве или железе. Меньше чем через минуту после того, как верхняя одежда развесилась по крючкам, а юноша более-менее освоился, принимаясь поглядывать из-под челки по сторонам, гладковыбитрый человек в белой выглаженной рубашке принес им пару запеленатых в кожу карточек меню, а меньше чем через новые пять минут, когда Юа, кое-как выслушав лисий инструктаж по всем непонятным названиям, выбрал некий ?Вкус Мира?, должный немыслимым интригующим чудом передавать дух всех существующих на планете стран, случилось то самое неладное, которого мальчик невольно дожидался и опасался: его спутник, как-то так подозрительно мигнув кошачьими глазами, в меню даже не заглянул, сходу веля принести ему какой-то чертов ?хаукарль?. Название не говорило Уэльсу в буквальном смысле ни о чём, зато нехороший огонек безумия, промелькнувший в чокнутых склерах возбудившегося мужчины, сказал очень и очень многое, и как только официант, поклонившись, ушел, Юа, скаля зубы, вновь обернулся недовольной бестией, с рыком вонзающейся насмешливому Микелю зрачками в глотку: — Что ты только что заказал? — требовательно вопросил он, думая, что таинство этого хренового заказа больше напоминало подпольный выбор оружия или какой-нибудь уникальной модели бомбы, способной вознести к свету добрую половину обжитого Сан-Франциско или Балтимора. — Что, ты спрашиваешь…? — с захлопавшими ресницами переспросил лисий блуд, гастролируя до блеска наигранное непорочное удивление. — Именно то, о чём недавно уже упоминал при тебе, мой недоверчивый котенок: то, что уже пять лет грежу отведать. Но нет повода волноваться! Оно совершенно безобидное, поэтому не нужно смотреть на меня со столь явной неблагосклонностью, малыш. Мы пришли в приличное место, поверь мне, и здесь тебе абсолютно нечего опасаться. Никакой контрабандой тепла — да и не тепла тоже — тут отродясь не занимались. — Тогда с какого хрена… — Юа еще разок припомнил перелистнутые страницы, но, точно уверенный, что подобного названия на тех не обозначалось, щетинисто спросил: — С какого хрена ничего такого не значилось в меню? Никакого гребаного ?хаукарля? там не было! Поэтому не пытайся пудрить мне мозги, Тупейшество! Что ты затеваешь?! Рейнхарт — с какого-то черта одобрительно — хохотнул. — А ты, оказывается, изумительно наблюдателен, душа моя! Вот уж, признаюсь, не подумал бы… — Кончай ржать! — мальчишка начинал потихоньку звереть, стискивая в кулаках подрагивающие пальцы. — Говори уже, в какую хероту ты пытаешься влезть — и меня следом затащить! — на этот раз?! — Успокойся. Успокойся, душа моя. Вовсе никакую не в хероту, а в поедание самой обычной — ну, или немножечко необычной, но всё-таки — рыбки. — Тогда почему её нет в меню, этой твоей сраной рыбки?! — не унимался Юа, продолжающий всё больше и больше яриться, хоть подходящей для того причины пока что не видел и сам. Мужчина примирительно улыбнулся, вскинул руки ладонями наружу, пытаясь продемонстрировать, что ничего плохого не замышляет и ничем маленького дикого звереныша обижать-уязвлять-мучить не собирается. — Тише, золотце, не серчай же ты раньше времени. Тут всё дело исключительно в том, что рыбка эта капельку… специфична и капельку на любителя, скажем так. Поэтому исландцы посовещались да дружно порешили, что разумнее её в меню больше не включать: мне доводилось слышать, что частенько бывали случаи, когда неразумные туристы заказывали её себе на ужин, а после швыряли персоналу в лица одну жалобу за другой, не имея ни малейшего понятия, что вообще заказали, зато свято веря, что их хотя бы должны были предупредить. Однако, как ты можешь догадаться, когда наших буйных гомо-гомо — старательно обижающихся на подобное обращение — спрашивали, известно ли им, во что такое тыкают их дерзкие пальчики, они с пеной у рта уверяли, что, безусловно, всё обо всём знают, и знают даже лучше самих исландцев. В итоге здешние гастрономы пришли к выводу, что лучше некоторые блюда народной кухни убрать из общедоступного городского меню, а тот, кто в курсе, чего на самом деле ищет, сумеет найти и так: языков, как ты знаешь, у нас еще никто не отрезал, котик. Чем дольше этот придурок трепался, вообще не соображая, что вытворяет этими своими настораживающими рассуждениями, тем больше Юа терял последние крохи доверия к тому, что происходило вокруг. — Что это за чертова рыба, которую приходится, мать твою... прятать? Какая-нибудь сраная фугу, что ли?! — скаля зубы, прошипел мальчишка, всей шкурой чующий, что здесь что-то не так. Что-то сильно-сильно и еще раз сильно не так. — Что за мутное место этот твой Fiskfelagid? Что вообще происходит и куда ты меня приволок, тупой Микки Маус?! Микки Маус выглядел толику — самую толику — обескураженным и сбитым с толку. Поерзав на стуле и задумчиво перекатив в пальцах набитую сигарету, но с сожалением припомнив, что курить внутри рыбьих стен строжайше запрещено, отодвинул ту от себя подальше, печально выдохнул. Подумав и всё-таки — с посветлевшей улыбкой — отыскав кое-какой способ развеять скучающую тоску, придвинулся вместе со стулом ближе к столу, откинулся на спинку, чуточку сполз вниз и… И, окончательно сойдя с ума, вдруг коснулся вытянутыми ногами ног Уэльса, который, ощутив пошловатое, приглашающее на что-нибудь прикосновение, тут же взвился, тут же покрылся рябыми пионовыми пятнами — нежно-розовыми, прямо как из недавнего сна, — но, надыбившись недокормленной перебитой пантерой, всё же остался сидеть на месте, прикусывая губы и лениво жалея, что не додумался снять ботинки, дабы забраться целиком на диван и избавиться от лисьих домогательств хотя бы здесь: теперь же идти на откровенную ретировку было до позорного стыдно и до тошнотворного… Наверное, поздно. Кажется, донельзя осчастливленный, что и такое его притязательство осталось по-своему — пусть и через силу обстоятельств — принятым, Рейнхарт расплылся тупейшей улыбкой сбежавшего из Бедлама придворного шута: какого-нибудь там королевского пройдохи-Шико из переписанных историй читаемого когда-то Уэльсом Дюма. Вдохнул, выдохнул, будто наслаждаясь дымом из очередной отравленной сигареты. Подтек еще ближе, нахально просовывая ногу левую между двух сжавшихся ног мальчишки, а ногой правой — предосторожность на всякий случай — пытаясь весь этот венец оплести да стиснуть, чтобы детеныш не удумал вырваться или отползти, разрушая пробирающий до дрожи момент завораживающего единения. Ласково и настойчиво потерся, простучал пальцами по столешнице быстрое ритмичное аллегро, подался совсем вплотную, обдавая желанного мальчика уже первозданно охмелевшим и поплывшим взглядом… Затем, правда, резко и нехотя осекся. Когда Юа, приподняв руку и выпятив мужчине в лицо средний палец, гневно и предупреждающе рыкнул: — И что ты творить собрался, чертово озабоченное животное? Выебать меня на глазах у всего ресторана? Веди себя нормально, раз сам меня сюда потащил! Жди свою хренову больную рыбину и объясняй давай, что с ней не так! А я прекрасно знаю, что что-то не так. Понял? Кончай увиливать! Рейнхарт, кисло перекосившись, вздохнул. Разочарованно простонал. После — невпопад хохотнул. На удивление послушно убрал ногу правую, а вот ногу левую так и оставил там, где той оставаться не положено, продолжая незатейливо ласкаться о стройные длинные ноги в узких джинсах да крепких — полукожаных, полузамшевых — сапогах. — Хорошо, хорошо, будь по-твоему, мой свет. Тогда скажи-ка мне для начала... что тебе известно об… экстремальной еде, назовем её так? — с невинной улыбкой выдохнула эта вот желтоглазая невозможная зараза, хитро играясь восковыми бликами в крапленых опасных радужках. — Я имею в виду не что-то безобидно подпорченное, чуточку перегорелое, просто тебе по какой-то причине неприятное или какое-нибудь не такое еще, а… по-настоящему экстремальное. Вроде того, что, в принципе, не пригодно в пищу, если судить с морально-этической стороны. Юа, подозревающий всё больше и больше чего-то приторно ублюдского за этими словами, матерно цыкнул, провел кончиком языка по прогорклым губам. Недолго думая, со всей своей неискоренимой искренностью ответил: — Ничего. — Так я и думал… Но, возможно, ты хотел бы что-нибудь такое когда-нибудь попробовать, м-м-м? Только представь — изысканный деликатес далекой экзотической страны, о котором все наперебой твердят, но который на самом деле такая проза и такой отброс, что становится горько и смешно: к твоему сведению, всё, что ныне принято считать за новую моду и проявление тонкого вкусового извращения, всё, что купишь лишь за баснословную цену, что крестят знамением лакомства, достойного самого Четвертого Генриха, и за чем гонятся через половину мира, дабы испробовать восхваленного — а зачастую просто ужасного — вкуса, взросло на откровенных помоях да помоями и осталось. Например, все эти чудные дары моря, вроде креветок, мидий да устриц — всего лишь третьесортный шлак, который средневековые рыбаки нигде не могли сбыть: они считались чересчур не питательными, не приносили никому никакого прока и попросту не почитались за еду. Да и внешней притягательностью, заметь, природа их наградила не то чтобы сильно. Или вот сыр с благородной голубой плесенью: отнюдь ничего благородного за ним по тем временам не водилось, а плесень появлялась исключительно из-за того, что у бедняков не хватало денег на новое и приходилось есть тухлячок, а холодящих ящичков у наших попахивающих предков, как ты можешь догадаться, не существовало. Юа, давным-давно не слышавший от болтливого мужчины этих его долгих увлекающе-занимающих исповедей, сейчас так легко упускать из рук изначальную тему разговора не собирался: мотнул головой, похмурился, припоминая и сопоставляя, но, почти не отыскав никакой связи между и между, снова недоверчиво проворчал: — Да о чём ты всё треплешься, дурачина? Я тебя про рыбу чертову спрашивал! А ты… — А я тебе и отвечаю, сердце мое. Только чуть-чуть издалека. Времени у нас с тобой много — мы же никуда не торопимся, верно? Да и обед тут приносят далеко не сразу… А без беседы сидеть крайне утомительно, если только — пусть я не смею и надеяться — ты не хочешь заняться чем-нибудь… поувлекательнее… — с непробиваемой гадкой улыбкой промурлыкал паршивый лис, складывая замком на столешнице ладони и принимаясь тереться этой своей приставучей ногой, точно большой одуревший мартовский кот, жаждущий неистовых любовных игрищ: коту-то, суке такому, конечно, хорошо. Ему-то вообще что? Всунул чешущийся член, кончил, высунул обратно и пошел себе по миру, а вот тому, чьей заднице досталось… Уэльс, запоздало сообразив, что опять думает совсем не о том, страдая этой своей тягучей болезнью, окрысился пуще прежнего, клацая в пустоте зубами: — Ничем я не хочу заниматься! — рявкнул. — Заткнись уже и говори по делу! И прекрати об меня обтираться, извращенец ты хренов! — Извращенец, — с всё тем же блаженством согласился сволочной кошак. — Но зато, как говорится, весь твой. — Вот же удача… — язвительно отпарировал Юа, пусть внутренне и полностью согласный, что такой вот извращенный чокнутый Рейнхарт всё лучше Рейнхарта никакого, если уж начинать мерить земной шар и земные ценности исключительно в этих чертовых Рейнхартах, непонятно, когда и как успевших помножиться в его чертовом, таком же на всю дурь двинутом сознании. — Еще какая, золотце. Удача. Разве много у кого имеется личный и такой замечательный гадкий я? — лучезарно отозвалась улыбчивая скотина. Снова настойчиво потерлась. А потом, спасибо хоть на этом, заговорила обратно, не желая испытывать хрупкое терпение раскаленных капризных нервов одного небезызвестного шипастого цветка: — Но вот, скажем, яйца. Что тебе известно о яйцах, душа моя? — Каких еще нахрен… яйцах…? — оторопело переспросил Юа, натыкаясь на насмешливый стеклянный взгляд витражных зрачков. — Ну что же ты у меня такой непонятливый? Самых обыкновенных птичьих яйцах, разумеется: куриных там, утиных, гусиных, перепелиных… Прояви хоть крупицу фантазии, свет мой! На свете столь много пернатых тварей и столь много оплодотворенных скорлупок, из которых они получаются! О чём твоя очаровательная головка там думает, позволь узнать? — Не позволю! — раздраженно шикнул мальчишка, черт знает с какого — хотя, в общем-то, вполне понятного и явно не того — хрена покрываясь алыми колющимися пятнами по щекам да шее. Лягнул в сердцах чертову ногу такого же чертового лиса и, надувшись на того, злостно потребовал: — Потому что хватит чепуху молоть! Какие, твою мать, яйца, если мы говорили о рыбе?! У рыбы нет никаких чертовых яиц! — Чертовых нет, — философски согласился мужчина. — Но обычные-то вполне имеются. И они, да будет тебе известно, называются умным словом ?ик-ра?, несмышленое моё дитя. — Рейнхарт, блядь… Предупреждаю, я сейчас тебе в башку чем-нибудь запущу…! Понял меня? Понял, спрашиваю?! По горящим синим глазам и обуянному призрачным бешенством лицу Микель яснее ясного прочитал, что юнец озвучивал свою угрозу вовсе не ради громкого некрасивого словца, а посему благоразумно кивнул. Напустил самый что ни на есть — и самый что вообще сейчас мог — фальшивый серьезный вид и, прокашлявшись, заупокойно-потешающимся тоном проговорил: — Строжайше понял, мой юный принц. Не обессудь на Его Величество: оно старо, выжило из дряхлого слабого ума и сражено неистовой любовью к тебе, что превращает его в последнего на мирской земле глупца, братающегося с драконами, но пожирающего заживо соперниц-принцесс. Так вот, сейчас Его Сумасшедшее Высочество из ордена Независимых Чудаков расскажет тебе сказку про яйца: нет-нет, вовсе, к сожалению, не про те, про которые хотело бы! И даже не про те, которые золотые да рыбьи. Про самые обычные куриные яички, которые чудные китайские бабушки и дедушки варят в девственной детской моче. За всем тем откровенным дурдомом, который безумец с плывущим взглядом, манящим в черную дыру куртуазной галактики, успел наговорить, нужное слово Юа уловил далеко не сразу. Успел повозиться, покоситься, поглядеть с подозрением… А затем, наконец, сообразив, но явственно порешив, что мужчина просто вконец двинулся рассудком, с непробиваемым лицом переспросил: — Ты сказал ?в моче?, твоё Тупейшество? — Именно так, — кивнула довольная — всё еще старающаяся хранить очаг серьезности — да королевская недобитая морда. — Яйца? — Да. — В хреновой детской моче? — И снова да. Юа непонимающе нахмурил лоб. Успокаивающе вдохнул, успокаивающе выдохнул, мысленно пожаловался сам себе на какую-то совершенно чокнувшуюся жизнь, хихикающую песнопенными голосами попрятавшихся в тенях свеч елизаветинцев: вот в том большом черном кресле сидел Брейгель с очками на лбу да бабушкиным прачкиным платочком поверх макушки, а вот под тем красным столиком ползал на животе отрастивший пузико Шекспир, заранее вырывающий могилку для нового, не рожденного еще персонажа, явившегося накануне призраком осеннего равноденствия… — Что за херня? — сдаваясь, трогаясь и фатально не соображая, взрыкнул он, понимая, что чертовы сказанные слова всё равно никуда не деваются и никак себя иначе не объясняют. — Это что, твои потаенные желания?! Чтобы тебе… перед тобой… нассали на яйца?! Что ты вылупился?! На куриные, блядь, яйца! — полыхая стыдом и уже отчетливо видя, что Рейнхарт еле сдерживает паскудный смех, в жеребячьем бешенстве проорал Уэльс, почти уже готовый снять с ноги сапог и полезть избивать тем паршивого издевающегося лиса. — И вовсе нет! — открещиваясь, как может, отозвался тот, обезоруживающе улыбаясь в глаза. — Я просто пытаюсь поведать тебе о маленькой китайской шалости, мой милый мальчик-с-очень-богатой-фантазией! Заметь, это не я, а ты сам подаешь мне все эти соблазнительные идеи, которые я отнюдь не отказался бы испробовать… Но, сдается мне, сейчас ты возжелаешь продемонстрировать передо мной всю свою упоительную жестокость, мой ретивый цветок, поэтому вернемся-ка к нашему повествованию. Я ведь говорил уже, что бывал в Китае и что возвращаться туда больше никогда в своей жизни не намерен? Так вот, за исключением всяческих дедушек Ли и распространенной в людском кругу молве о жареной собачатине, как о самом страшном пищевом изыске желтокожих улыбчивых республиканцев, есть там и кое-что поинтереснее: тунцзыдань — или, если по-нашему, по-европейскому, девственные яйца. Для их приготовления потенциальные продавцы расставляют в детских садах да начальных школах пластмассовые ведра, куда мальчишки — заметь, именно мальчишки, девочек никто испивать не желает, — не достигшие возраста десяти лет, испускают малую нужду. В конце учебного дня это всё собирается, сливается в один большой котел, туда же заваливается исполинская порция яиц с разбитой скорлупкой — дабы ?божественный вкус юной непорочности? пропитал белки да неоплодотворенное птичье месиво, — и варится где-то около суток, постоянно снабжаемое всё новыми и новыми порциями мочи. Такое своеобразное лакомство можно прикупить у практически любого уличного торговца, а если не хочешь оказаться случайно надутым и обманом накормленным чудным яичком — дыши поглубже да верь чутью: запах вареного аммиака, стоящий поблизости от места сего удивительного блюда, не выветривается с несколько дней, так что не ошибешься. Если, конечно, не совсем еще дурак. Разумеется, всё это я говорю исключительно теоретически и пространно — ни в какой Китай мы с тобой не поедем, но если всё-таки — не дай Создатель — что-то такое произойдет, то я сам прослежу, чтобы поблизости от тебя не крутилось всякое… отребье со своими чертовыми помочившимися яйцами… Я ведь если и извращенец, то хотя бы не столь явный и достаточно изборчивый, чтобы жрать чью попало мочу: будь их пресловутые яйца отварены в твоих испражнениях, я бы, разумеется, не побрезговал, но к туалетным приискам чужих мальчишек не… — Заткнись! — тихим, сорванным, вибрирующим глубоким голосом прохрипел Юа, чьё лицо отчего-то настолько побледнело, что Микелю на миг сделалось страшно. — Заткнись, слышишь? Не смей больше ни слова говорить про эти чертовы яйца, или я немедленно прошибу тебе башку, тупое ты лисье недоразумение...! За каким хреном ты знаешь и помнишь столько разномастного дерьма?! Может, мне его из тебя выбить, а?! — рыча и шипя, он, покусав губы, отдавил чужую обтирающуюся ногу, с чувством проехался по той каблуком. Подался вперед, раздраженно постучал пальцами по столешнице. Глотнул из заботливо поставленного рядом стакана холодной воды и, продемонстрировав язык, снова скорчился в лице, впервые в жизни признаваясь вслух в чём-то столь мелочно-человеческом, что мужчина снова — вовсе того не желая — обомлел: — Мне кажется, я уже чувствую его повсюду — этот хренов ссаненький запашок… Они что, совсем больные, эти люди, Рейнхарт...? Зачем им жрать такое дерьмо, если полно другой... нормальной... еды? Рейнхарт, собрав себя по крупинкам да в руки, со знанием дела кивнул. Поддакнул, затолкал вглубь глотки остальные припасенные козыри про развращение посмертных яиц и, ласково огладив стройную ногу своей, всё-таки вновь раскрыл рот, в нетерпении желая поделиться со своим единственным сокровищем грудой всего того бесполезного бесценного старья, которое успел накопить за годы никому не нужной прежде жизни: — Но, душа моя, даже обписанные яйца ничто по сравнению с уникальным человеческим творением под названием ?касу марцу?. Название ни о чём дерьмовом — или, если точнее, ни о чём вообще — не сказало, и мальчик, дождавшись, пока дурной лис закончит вытягивать праздную торжественную паузу, должную, по его мнению, усилить эффект чего-то там такого же больного, как и он сам, с подозрением уточнил: — И...? Это еще что за херня? Тоже, что ли, из курицы вылезло? — Нет, вовсе нет, сердце мое, — поспешно заверил его мужчина. — Ты повелел мне не упоминать о том, что вылазит из неаппетитной птичьей утробы, и я покорнейше выполняю твою просьбу. Касу марцу вылез из коровы. Это всего лишь сыр, котенок. Знаменитый сардинский сыр. — И что с ним… не так? — Да как будто бы даже всё так… — задумчиво проговорил Микель, поводив из стороны в сторону кудлатой головой. — Берется обычный сыр пекорино и остается жизнелюбиво гнить в тепленьком уютненьком местечке. А пока он гниет, добрые люди с добрыми мозгами намеренно подпихивают в него личинок сырной мухи, да, как ты понимаешь, побольше, пожирнее, чтобы милые паскудные тушки заполонили собой всё. В конце концов, под неоценимой помощью своих маленький жильцов, сыр вскоре превращается в мерзостную липкую кашицу, продолжающую кишеть глодающими её червями, и это вот волшебное блюдо и называется нашим ?касу марцу?. Приобрести это чудо современного воображения можно как в супермаркете, так и заказать в лучшем на город ресторане, но всякому, кто решится его испробовать, даются три — не знаю уж, дельных или нет — совета: жевать тщательнее и крепче стискивая зубы, потому что личинки довольно подвижны и будут всячески стараться увернуться из-под зубов. Запивать вином тоже необходимо: дабы убить гниловатый привкус и затопить всю эту чертовщину, я полагаю, пока она не надумала подняться вверх по всем нашим удивительным организменным трубкам и выбраться на волю через, скажем, ноздри. И несомненный гвоздь нашей повести: знатоки рекомендуют закрывать во время трапезы глаза — говорят, личинки обладают еще и некоторой прыгучестью, поэтому, чтобы никто не догадался, чем ты занимаешься и что за непотребство употребляешь в пищу, нарушая ваше с сыром уединение, лучше держать глаза при себе и никому общих маленьких тайн не выдавать. То, что эти крошки могут еще и выстоять против прыткого желудочного сока и развиться в организме того, кто их проглотил, начав подкусывать изнутри — наверное, такая малость, что и упоминать о ней не стоит… — Рейнхарт… сво... лочь… Его мальчик выглядел… бледным. Как будто бы резко приболевшим. Растерянным и каким-то таким беспомощно полуживым, что Микель мгновенно замолк, мгновенно напрягся и, не совсем понимая, где и в чём перегнул палку, приподнялся на ноги, протягивая к Юа дрогнувшую в волнении руку. Почти притронулся, почти прикоснулся… Когда вдруг получил по кисти несильный, но хлесткий предупреждающий удар и, встретившись глазами с глазами другими — взбешенными и полыхающими зимней грозой — послушно уселся обратно, немного виновато, немного потерянно и просто обеспокоенно разглядывая осунувшегося юнца, подозрительным образом меняющего на мордахе один хамелеонов цвет за другим. — Ты в порядке, сокровище мое? Выглядишь так, будто внезапно решил зачахнуть своим нежным здоровьем, и это меня… — Да блядь! — внезапно ударив кулаком по зеленой диванной коже, с тошнотой на лице прошипел мальчонка, утирая тыльной стороной руки пересохшие подрагивающие губы. — Ни черта я не в порядке! Сперва ты заставляешь меня сожрать больше, чем я способен, а потом притаскиваешь в ресторан, готовишься кормить дальше — в угоду своим новым больным фетишам! — а перед этим радостно рассказываешь обо всяком говне, чтобы меня, черт возьми, выблевало прямо на тебя! Ты этого хочешь, извращенец ты хуев?! Мало тебе обоссанных яиц, так еще захотелось искупаться в рвоте?! Рейнхарт изумленно хлопнул глазами. Всё-таки поднялся на ноги, острым шагом приближаясь к вжавшемуся спиной в диванную спинку котенку, с опасливой лаской протягивая к тому навстречу ладонь… — Прости меня, душа моя, — с искренней тревогой прошептал он. Приблизился. Помешкав, опустился ниц, заняв коленопреклонную позу и осторожно, страшась спугнуть, ухватил зверенка за подрагивающую холодную кисть. — Я вовсе не подумал, что ты можешь оказаться настолько ранимым, чтобы принять всё настолько близко к сердцу. Я лишь пытался подготовить тебя, чтобы ты не подумал, будто заказанное мною блюдо — самое худшее, что только может быть. Я… Поняв — по одному только выражению этих вот до невозможности живых отражающих глаз, — что, наверное, сболтнул сильно лишнего и вообще изначально затеял тоже сплошь лишнее, мужчина прикусил нижнюю губу, с виной поглядел на Уэльса, что, добравшись до консистенции идеального белого цвета, со зловещим шипением вцепился тонкими пальцами ему в ладонь, наклоняясь так низко, чтобы прижаться почти лбом ко лбу, и со злостью прохрипел, позволяя ощутить, как длинные иссиние пряди падают на лицо, лаская воспаляющуюся чувством кожу: — Что ты заказал, Рейнхарт? — Клянусь, что совершенно ничего особенного, цветок моего порочного сердца. — Что, черт возьми, ты заказал, извращенная скотина?! Отпустив его руку, мальчишка всё-таки достиг точки кипения, всё-таки потянулся к своей ноге, намереваясь, кажется, и впрямь огреть непроходимого придурка сапогом по пустой макушке. — Да ничего же такого! Даю тебе своё честное слово! — со всей той отчаянной искренностью, на какую был способен, какую знал и какую умел вынашивать, заверил его Рейнхарт, пытаясь перехватить юркую вертлявую лапку за ладонь и переплести с той пальцы. — Всего лишь одну маленькую рыбку, слышишь? Безобидную невзрачную рыбку-акулку! Нет в ней ни прыгучих личинок, ни живого яда, ни чужой мочи, ни вообще ничего такого, из-за чего стоило бы нервничать! — Тогда что с ней не так, а?! — напыжившись, рыкнул Юа, уже откровенно вжимаясь лбом в лоб дурного остолопа и принимаясь играть с тем в пламенные гляделки между жгучим летом да не менее жгучей зимой. — Что, черт возьми, с твоей рыбой не так, если ты прочитал мне перед её пожиранием всю эту мерзкую лекцию и если её даже вычеркнули из чертового меню?! Говори уже мне правду, наконец, скотина ты лисья! Скотина лисья открыла в бессилии рот, ткнулась в мальчишеские колени несчастной собакой, одним печальным взглядом умоляя, чтобы ей разрешили оставить в доме эту замечательную мертвую утку, которую она накануне вырыла из подгнившего пруда. — Ничего, ничего же страшного, клянусь тебе… Она... эта моя рыбка... всего лишь акула, которая немножечко… — Немножечко — что? — Немножечко… сгнила… Левый глаз мальчика-Юа, достигнув апогея, дернулся, принимаясь отплясывать скромный да робкий танец-румбу с приглашенной, но не ведающей о том бровью. Тонкие губы раскрылись, намереваясь, кажется, сказать что угодно, но только не лестное, не доброе и не хорошее в принципе. Пропустили три выдоха, сплелись с разбегающимися во все стороны мыслями, а затем, когда почти вытолкнулись изо рта словами, когда вынесли свой казнящий негодующий приговор, который Рейнхарт уже почти готов был принять, официант в белой рубашке, сияющий лысиной и сияющей же улыбкой, так не вовремя — как это всегда бывает — вплыл в зал со статностью бургонского монарха, прочитавшего все собрание сочинений Камю и теперь чуточку перекошенного на лицо, нос и… Запах. Тот летальный, блевотный, покойницки-трупный запах, что исторгался пахучими чумными волнами то ли от него, то ли от того истинного кошмара, что он — высоко подняв руку с тарелкой над головой и всеми силами стараясь не подносить ту к лицу — нёс, лучезарно, но как-то совсем неправдоподобно кланяясь застывшему в мальчишеском изножии лису.