Часть 22. Сокровище Маргариты (1/1)

…это время перекрестков и дорог.Кошка прячет нос в ладони, жмется к боку.Дым густеет, где-то есть тот Бог,Но не в эту ночь молиться Богу.В эту ночь играет перезвонКолокольцев фейри и МоренаВыпускает ввысь своих ворон,И кружится стая в вихре тлена.Воют псы, и ветер рвет листву.Время встреч с ушедшими навеки.До утра в ночи гореть костру,До утра тебе не смежить веки. — Как ты вообще умудрился меня туда провести? — чуть мрачно, чуть задумчиво и чуть так, как если бы его здесь и не было, спросил Уэльс, привороженными глазами глядя на разложенные по поверхности столешницы предупреждающие предметы: острый кухонный нож, связку ватных тампонов и флакон пероксида водорода, пузырящийся белой порошковой пеной всякий раз, как Микель, чертыхаясь сквозь зубы, прикладывал тампон с антисептической настойкой к очередной своей ране. Лицо его, только-только начавшее зарывать под кожу нанесенные Карпом царапины-шрамы, еще белело длинными уродливыми полосками, поверху которых за один этот день легли мириады полосок — а еще завитков, кругляшков и синяковых созвездий — новых: лоб пробивал удар от Уэльсового чайника, макушка — если раздвинуть пальцами чуточку слипшиеся от ветров да потасовок волосы — синела шишковатым кружечным побоищем. Ближе к ночи на щеке появилась царапина от острых коготков нервного мальчишки, а потом на бедовую голову просыпались еще и усмиряющие кулачные удары, покуда Рейнхарт озверело сражался с охраной разнесчастного клуба. Теперь же, подслеповато щурясь в содранное со стены зеркало, мужчина щерился, шипел, проклинал всё направо и налево, как-то слишком криво да косо попадая ватой в раны — хотя с тем количеством пробоин, сколько их было у него, не попасть казалось весьма и весьма позорным и затруднительным. Вопреки вялому течению разума да выношенной тем мысли, Юа вдруг впервые задумался, что, возможно — только возможно, — не просто так этот петушащийся мартовский лис таскал — строго внутри дома и всячески пряча те от Уэльса, как будто бы должного засмеять — очки с дурашливыми стекляшками. — Куда, душа моя? — отозвался Микель, рисуя губами мученическую улыбку и снова ту стирая, когда со щекой соприкоснулся новый тампон. Им нихрена не спалось, тела чувствовали себя бодро и ажиотажно, а снаружи за окном рассыпа?лся золочёно-медовый полусвет — солнечный месяц господина Чудофреника, как ни странно, качественно выполнял завещанную работу, обращая ночь — мнимым колдующим днём. — В этот паршивый клуб, — коротко буркнул Уэльс. Попытался понаблюдать за танцующем в камине огнём, что, поднимаясь сполохами опавших шафрановых листьев, перешептывался со стариком-октябрем, невидимкой рассевшимся в кресле и шепотливо обещающим принести хороший конец всем сказкам этого стылого послеполуночного часа. Голос его запахами нёсся по миру, голос его убаюкивал и наталкивал на самые непривычные слова и песни, и Юа, поспешно отвернувшись от пламени, вновь вернулся к созерцанию убивающегося Рейнхарта, способного ловко перемазать всю морду тональным кремом, но не умеющего справиться с обгрызенной аптекарной ватой да химическим раствором, разящим так, будто накануне в том вымочили дохлую кошку. Или кошку живую, но которая впоследствии сдохла, заразив одержимым духом несчастную пластиковую бутыль. — Клуб…? — Клуб! Ты вообще в своём сознании, твою мать? — Я вполне расслышал тебя, просто мне сложно говорить, когда приходится терзать себя этой чертовой дрянью… — вроде бы искренне недоумевая, чем таким прогневал мальчишку, с запозданием откликнулся мужчина, не выдерживая, прерываясь и временно откладывая раздражающую экзекуцию. — И потом, всякое сознание настолько скучно, что я не вижу такого уж большого смысла в нём непременно находиться… Впрочем, ты, должно быть, хочешь понять, как мне удалось обойти возрастное ограничение, когда на самостоятельного восемнадцатилетнего юношу ты у меня пока не похож? Юа, ответом не то чтобы недовольный, но все-таки, сморщился, цыкнул. Подумав так и этак, непроизвольно потаращившись на притихшего поганого миньона в красном клетчатом свитере да с распахнутыми в любопытстве уродливыми глазищами, нехотя согласился, кивнул. — Примерно. Рейнхарт обрадованно осклабился — его милый, наивный, невнимательный мальчик и сам не замечал, что за последнюю неделю научился говорить не в пример больше, даже если по-прежнему продолжал отвечать одним-двумя словами на любой получасовой монолог, наградой за который хотелось получить не только стакан воды, но и поблескивающий любопытством льдистый взгляд. Его мальчик научился проявлять интерес — пускай и трижды скупой да старательно запрятываемый, — и Микель, утопая в источаемой тем ландышевой прохладе, довольно улыбался, любуясь точёными диковатыми чертами своего бесценного сорванного трофея. — Очень просто, котенок. С Ладвиком, тем самым охранником, что нас пропустил, мы знакомы уже достаточно долгое время, — начал объяснять он, вместе с этим принимаясь подхватывать дурацкие разбросанные тампоны и, перекошенно на те дуя, заталкивать обратно в шуршащую пачку, хотя морда его ни разу не смазалась и ни разу не испытывала щадящего облечения. — Помнится, когда-то я немного ему подсобил с мелочной, по сути, суммой, и с тех пор мы, наверное… Не сделались друзьями, конечно… но изредка пропускаем… пропускали по стаканчику-другому, делясь в запале жизненными историями. Пожалуй, у женской половины населения это называлось бы ?приятелем на поплакать?. Заимев какую-то со всех сторон дурную привычку обрываться на половине такого же дурного рассказа, он вдруг опять замолчал, непроницаемо поглядывая то в возлюбленные глаза пыльной синевы, то на добивающий пероксидный флакон, и Юа, идя на привычном уже поводу, постучал пальцами по подлокотнику кресла, требовательно изгибая бровь. — И? — спросил. — Дальше-то что? — А то, радость моей души, что в последний раз мы виделись с ним… кажется, как раз тогда, когда ты пытался оставить меня в одиночестве и вернуться в чужой тебе Ливерпуль, — с долькой мрачной ироничной морщинки проговорил лисий мужчина, бросая на завозившегося Уэльса неуютный укоризненный взгляд. — Помнишь, когда я заявился к тебе, как ты выразился, в доску надравшимся? Вот тогда, накануне, я и поплёлся изливать к нему в бар свои сердечные проблемы. Ну, ну, дорогой мой! Это ведь было так давно… Или неужели тебе совестно за то, что ты тогда натворил? Я, не стану скрывать, очень это ценю и очень же надеюсь, что… — Не смей продолжать! — мгновенно распалившись, рявкнул Уэльс, давший себе неведомый зарок никогда не заговаривать и не думать о тех чертовых днях. Дни были болезненными, дни чуть не сломали его и не довели до потери того единственного, что играло отныне в жизни значение, поэтому их отчаянно хотелось скомкать, выбросить в помойку да забыть. Забвение, точка, пропасть — вот и всё его проклятое прошлое. — Просто ответь мне на мой вопрос и заткни рот, придурок! Занимайся лучше своей мордой, пока еще чем-нибудь не заразился! — Изволь, — озадачился Рейнхарт, с непониманием поглядывая то на юношу, то на осколок потрескавшегося от чересчур настойчивого стенного выковыривания зеркала. — Но что значит — ?чем-нибудь еще?? Я ничем, клянусь тебе, не болею, ослепшая ты моя роза. А даже если бы и… — Да тупостью, тупостью ты болеешь и подвешенным языком! Кретин. Господин Его Величество Лис, быстро сменив припасенное в рукаве заводное настроение, рассмеялся. — А вот это ты чертовски верно подметил, прозорливый мой. Но ты ведь простишь мне этот маленький недуг, как и я прощаю тебе твои причуды? Жаль, конечно, что он не настолько заразный, чтобы прижиться и в твоих хорошеньких жилках, но… хватит с нас, пожалуй, такого вот больного и меня. Иначе бы нам пришлось дьявольски трудно еще и с этого конца... Возвращаясь же к твоему вопросу, дитя моё… В ту ночь я имел вольность немного рассказать Ладвику о тебе и о том, что между нами происходит. Юа, заслышав это и сопоставив с прогремевшим признанием ту усмехающуюся понятливую улыбку, которой одарил его сегодня этот хренов Ладвик, побагровел, стыдливо стиснул зубы. Хотел уже было наорать на безмозглого кудлатого балбеса, чтобы не смел трепаться о нём, как, кому и когда ему вздумается, но, заглянув в виновато-изможденное лицо со всеми этими распроклятыми ушибами да запекшейся алой кровью, отчего-то… передумал. Скис. Сник. Выдал бесцветное: — И дальше что? Он просто сказал тебе, какой ты идиот? — Вовсе нет. Что ты! У Ладвика есть сын примерно твоего возраста, поэтому он сумел меня понять и даже постарался дать несколько дельных советов по поводу того, как стоит с тобой обращаться — у меня ведь отродясь не имелось опыта общения ни с подростками, ни с детьми. А то, что мы переживаем в юношестве собственном, стирается из памяти куда быстрее, чем тебе может представиться, дарлинг. Старина Ладвик весьма внимательно меня выслушал, и сегодня мне хватило сообщить, что ты, наконец, принял мои ухаживания, чтобы он тут же пропустил нас с тобой внутрь, закрыв глаза на некоторые, м-м-м… незначительные обстоятельства. В любом случае я обещал ему, что ни к какой выпивке тебя не подпущу, мальчик, а значит, проблем ты ему не доставишь по определению. — Угу… — то ли весело, то ли невесело — не сумел понять и сам — фыркнул Уэльс. — Я-то не доставил, а вот ты постарался на славу, мистер Я-Всех-Убью. На что хочешь поставлю, что этот твой приятель тебя больше в жизнь к себе не подпустит… — А мне и не надо, — улыбаясь уже чуточку более серьезно, чуточку более хищно, заверил его непрошибаемый лисий король. — Как только в моей жизни появился ты, кто-либо другой тут же перестал быть хоть сколь-то интересен мне, душа моя. У меня никогда не находилось сил на двоих людей одновременно, и мне уютнее выложиться до последней капли в кого-то одного, кто мне по-особенному дорог, чем размениваться на мелочевку да прочую дождливую морось под эпитафией так называемой дружбы. Качество, как бы банально это ни звучало в нашем осовремененном мире, всегда ценнее, всегда предпочтительнее количества, если, разумеется, мы говорим не о банальной воинственной толпе и не о банальной бойне. Закончив свою тираду, Рейнхарт изможденно вдохнул, выдохнул. Откинулся ненадолго на спинку кресла, задумчивым взглядом поглядел в потолок, выхватывая в том желтые да коричневато-серые трещины-тени, прикидывающиеся под шепотом англо-саксонской друидической магии не то кошками, не то взъерошенными рыжими сипухами… Снова выпрямился, снова улыбнулся — ласково и непринужденно, возвращая со вздохом в пальцы терзающий одним своим существованием флакончик. — Знаешь… а я ведь действительно, должно быть, не верил, будто всё получится и ты в конце всех концов останешься со мной, — сказал вдруг он. Сказал так неожиданно и так просто, опустив вниз потрепанные уголки рта и наклонив голову, чтобы на глаза упала тень выбивающихся по-домашнему волос, что Юа, до этого более-менее спокойно ютящийся в кресле, вздрогнул от щемящей растерянности, вскинул лицо и прекратил дышать, непонимающе приоткрывая переставшие подчиняться губы. — Рейнхарт…? — Теперь мне особенно страшно представить, мой мальчик, что… тебя могло бы не оказаться рядом. Что ты бы выгнал меня или уехал прочь сам, так и ускользнув из моих рук. Сейчас… сейчас я бы никогда уже тебя не отпустил, сейчас я бы погнался за тобой по всему свету, преследуя, как преследовал безумец Орфей свою неразумную Эвридику. Но как бы в точности поступил тогда, все-таки найди ты способ меня оставить… Я затрудняюсь сказать тебе наверняка, mon angle. И от осознания этого мне становится больно дышать. Покинул бы ты меня или слёг от моей же ревности — практически одно и то же. Представлять, что тебя попросту больше нет для меня на этом свете, что я не могу потянуться и дотронуться до твоей щеки, ладони или волос… Представлять, что этот дом снова нем, глух и холоден, мне настолько страшно, что… Мой котенок, я… — Прекрати… — тихо-тихо, шелестом забившейся в сено мыши пробормотал Юа, от каждого пророненного и подхваченного признания точно так же теряющий способность дышать. Помешкав да поглядев в обиженные, повлажневшие от дурмана — не слёз же, правда, Рейнхарт...? — глаза, отражающие секреты всех сновидцев да загадочных улицетворцев в белых цилиндрах, раздраженно ругнулся на самого себя, тяжело поднимаясь на нетвердые ноги. — Ты просто пьян, глупый… Вот и треплешься... думаешь... теперь о всякой... ерунде. Его пошатывало, его трясло от того безумного неслыханного шага, на который он добровольно, не веря собственному сердцу, сладко трепыхающемуся в груди сорванным нарциссом, решился порывисто пойти. Подтёк, отказываясь пересекаться взглядами, к мужчине, отодвинул от того заваленный распотрошенными тампонами да залитый едким антисептиком столик. Продолжая страшиться — хотя ведь надо, надо было... — заглядывать в пристально наблюдающие глаза, потянулся за многострадальным флаконом и за чистым куском ваты, изо всех сил делая вид, будто это не он и будто это всего лишь призраки, переняв неперенимаемую внешность, балуются, дуря доверчиво раскрывшемуся человеку нетрезвую отбитую голову. — Юа…? Мальчик мой...? — Я… сам… — неуверенно пробормотал Уэльс, прикусывая от непривычного смятения губы. — Сам смажу твои дурацкие раны. Всё равно у тебя... руки из задницы растут, твоё Туп… тупое Светлейшество. Кажется, слова его произвели фурор, потому как Рейнхарт, едва те осознав, резко замолк, резко захлопнул рот, резко остекленел расширившимися глазами, оборачиваясь в каменную неподвижность и чуткий животный слух. Послушно остался сидеть на заднице, когда Уэльс, внимательно оглядев его с головы и до ног, цыкнул, пытаясь понять, как получше и поудобнее подступиться. Призадумавшись да смочив раствором тампон, уселся не на корточки в изножии на полу, как собирался изначально, а на подлокотник чужого кресла, ухватываясь двумя подрагивающими пальцами за скулу Микеля и поворачивая его голову — вот-вот готовую взорваться от поднимающегося по стоку огненного жара — к себе. — Будет больно, Светлейшество, — тихонько, смущенно, но и по-своему пакостно-игриво предупредил мальчишка. — Я, по крайней мере, на это надеюсь. Чтобы башкой, а не жопой в следующий раз думал. Рейнхарт хмыкнул уголком побледневших губ, в то время как глаза его оставались желтеть, чернеть да клубиться просыпающейся алчной жаждой, алчной надеждой впервые забравшегося на руки беспризорного ребенка… А потом вот и хмыкать, и распускать этот свой ментальный удушливый жар моментально прекратил, когда Юа, тоже ответив хитрющей хорьковой ухмылкой, от души приложился мокрым — до стекающих по пальцам капелек — тампоном к самой большой, самой зверской пробоине на высоком лбу, с удовольствием щуря каверзные кошачьи глазищи. Вы же, помнится, хотели незабываемой ночи, ваше дорогое Светлейшество? Так, стало быть, наслаждайтесь!

??? Наверное, Юа слишком долго да слишком много паясничал и выделывался, потому что в итоге от страшного симбиоза Рейнхарта с перекисью и йодом досталось и ему: Микель, вспомнив, что заигравшийся юноша тоже получил сегодня по буйной головушке, полез разводить тому волосы, ощупывать макушку да проверять повреждения, а чтобы лучше проверялось да лучше понималось, в каком малец состоянии — сначала еще и сковырнул запекшуюся кровь, чтобы тут же, томительно улыбаясь, залить кровь свежую перекисью да йодом, удерживая за горло так крепко, чтобы Уэльс от постигшей кары никуда подеваться не смог. Мальчишка зверски шипел, мальчишка рычал, бил ногами и руками, вгрызался в воздух зубами и орал, что прибьет эту сучью лисью скотину, что еще раз обдерет той когтями всю морду и замазывать больше ни за что не станет, а та, собака последняя, только смеялась да смеялась, успокаивающе оглаживая юное пылкое тело. В конце концов, приевшись обоим, надругательство, пропахшее йодом да накрахмаленной марлей, сменилось припомненной Рейнхартом затеей непременно сыграть в шахматы, в результате чего, не слушая ворчания Уэльса, который хотя бы честно признался, что играть ни во что не умеет, мужчина пошел готовить им закуски, сопровождаемый всё тем же приблудившимся мальчишкой — делать было всё равно нечего, стрелки остановились между четырьмя и пятью по черному утреннему времени, и Юа лениво думал, что такими темпами посещение пресловутой школы — изначально-то и не нужной — ему уже не светит. Отчасти хотелось спать, отчасти хотелось побыть с этим человеком чуточку подольше, и Уэльс, терзаясь вечными ?между? и ?между?, в итоге все-таки махнул рукой, отбрыкнулся от самого себя и принялся дурашливому лису помогать. Тот, напевая, готовил еду — Юа её послушно относил в гостиную, раскидывая не на столешнице, а на полу перед камином: и Рейнхарт приучил, и самому Уэльсу так нравилось больше, когда вокруг оставалось много места и не нужно было тесниться на крохотном участочке кресла или твердого стула, чувствуя себя настолько скованно, что в самую пору вспылить да посходить с ума. Кухня в ночной час представляла собой зрелище еще более сокрушительное, израненное и помирающее; чтобы подобраться к столу да к посуде, приходилось наперегонки перепрыгивать через обвалившуюся балку и стараться нигде не поскользнуться в мокром липком болоте, называющемся у нормальных людей полом. Чтобы подобраться к холодильнику — пришлось совместными усилиями расшатывать хренову деревяшку из стороны в сторону, а после — точно такими же совместными усилиями её оттаскивать, перемещая всё ближе к плите, подойти к которой теперь было не сильно возможно, и Рейнхарт, ругаясь да притоптывая ногой, осторожно протягивал руки, пытаясь укрощать одомашненную газовую камеру в миниатюре настороженными командами дальнего боя. Вскоре — потугами на совесть старающегося Светлейшества — у них появилось две чашки фраппучино — на самом деле самого обыкновенного капучино, обильно снабженного воздушными сливками-мороженым да заморозкой услужливого, но дающего протекающую трещинку холодильника. Еще чуть погодя — имбирный кофе да имбирный с лимоном чай, разогретое на сковородке с рыбьей икрой соленое крекерное печенье, топленый в кастрюльке шоколад вперемешку с ягодами, ванильным мороженым да большой ложкой ромашкового варенья. Нарезанные ломтями-треугольниками фрукты, распиленное на аккуратные — на этот раз Рейнхарт демонстрировал себя во всей красе — шматки филе зубастой касатки и вяленая оленья шейка под острым соусом тобаско, к которому Юа тоже пристрастился испытывать кое-какой интерес. Уэльс, проявляя в эту ночь несвойственную ему благосклонность, вымыл за двоих чертову посуду, не высказав ни слова против. Расставил на полу миски, оживил дисководную магнитолу, всобачив той в пасть привычного уже Sigur Rós’а, чьи песни успел заучить настолько, что вскоре мог начинать распевать их сам. Если бы, конечно, позволил себе когда-нибудь запеть вообще. Они с Микелем оба оставались замыленными консерваторами, которых вполне устраивали одни и те же затертые пальцами вещи обихода: новое требовало нежелательного близкого знакомства, особенного подхода, настроения, желания, времени и сил, а ни у Рейнхарта, ни у Юа их попросту не находилось на что-то столь несущественное, когда старые привычки вполне устраивали, приносили уют и своеобразное успокоение. Когда с приготовлениями к невинному голодному ночевничеству было закончено, мужчина, оставив мальчишку сторожить припасы от не вовремя проснувшегося проклятого Карпа, отправился наверх, обещая вскорости вернуться и принести с собой кое-что интересное, что скрасит часы их безлунных бесцельных посиделок. Юа, невольно приучившийся к желанию принимать в их безумствах непосредственное собственное участие, лишь надуто фыркнул и, с неприязнью покосившись на паскудистого кота, что, сопровождая запах съестного назойливой толстой мухой, потоптался вокруг да перебрался к мальчишке под бок — не рискуя забираться на колени, когда поблизости ошивался неуравновешенный двуногий психопат с похожими на кошачьи гляделками, — остался все-таки ждать, тоскливо перекатывая в пальцах чертову ягоду несъедобной крушины, непонятно как и почему очутившейся на отмытой добела трапезной скатерке. — И что ты такое припёр? — хмуро уточнил Уэльс, глядя на громаду сгруженных друг на друга коробочек да сундучков. Из одной картонки проглядывали стопочки игральных карт, аккуратно перевязанных крест-накрест впитавшими цвет времени ленточками. Из другой — деревянные и железные футляры в бархатной обивке с золочеными рисунками-филигранями. Из третьей — и вовсе холщовые мешочки, глухо побрякивающие перекатываемыми во внутренностях не то кубиками, не то костяшками, не то брусьями, не то чем-то непривычным еще. Всё это пестрило, пахло ржавым металлом, пылью, цирком и мшистой сыростью не то чердака, не то подвала, в котором Юа так еще ни разу и не побывал, и попросту заставляло глаза кружиться да разбегаться, не зная, за какую яркую веревку, заплатку или геометрику ухватиться в первую очередь. — Ты же обещался найти шахматы. А сам что притащил? — Их и притащил, радость моих очей! — с довольной улыбкой заверил Рейнхарт, чуточку запыхавшийся непредвиденными лестничными пробежками. — Я не был уверен, что они так уж сильно придутся тебе по вкусу, поэтому принес заодно всё, что только сумел отыскать: думаю, хоть одна из этих игр подойдет и заинтригует тебя. Скажи-ка мне, дарлинг… — практически сияя и мурлыча, мужчина опустился на задницу, подгрёб под себя длинные ноги, полюбовался насторожившимся мальчишкой… нехотя помрачнев в глазах, когда заметил у тонкой красивой ножки приблудившуюся толстую тушу. — Ты уже имел удовольствие когда-нибудь во что-нибудь играть? — Нет, — недолго думая, отозвался Уэльс, с подозрением наблюдая, как хренов Рейнхарт, вновь затягиваясь сигаретой — сколько раз он ему говорил не курить прямо в доме?! — подползает всё ближе и ближе, ближе и ближе, не сводя глаз даже не с него, а с того, что дремало, вибрируя жирным боком, внизу. — Вот как? Тогда поставим вопрос по-другому: тебе хотелось когда-нибудь во что-нибудь сыграть? Юа снова на него покосился, снова заподозрил в его поступках неладное и, поняв, что до столкновения-соприкосновения осталось не больше пяти секунд да двадцати шести миллиметров, осторожно отодвинулся в сторонку, вырыкивая предупреждающее: — Нет. — Ты удивительно разнообразен, дарлинг! — издевался же, скотина! — А мне вот всегда хотелось. Я вообще-то люблю хорошую игру, хоть и никогда не мог отыскать для себя подходящего партнера… Что скажешь, мой сладкий трофей? Сыграем во что-нибудь? Быть может, у тебя отыщутся особенные предпочтения или неприязни? Юа, не очень-то хорошо догадывающийся, какие в природе в целом существовали игры, немного растерянно пожал плечами. — Да мне всё равно так-то… — буркнул. А потом, закашлявшись добравшимся-таки до ноздрей дымом, злобно добавил: — Да убери ты свою чертову сигарету! Сил моих нет постоянно дышать этой вонью! Сколько мне еще тебе говорить, что если хочешь закурить — выходи, блядь, на улицу?! И вообще… Давай сюда, дурья твоя башка! Я сам сейчас её вышвырну! Не желая тратить слов на ветер, мальчик, особачившись, потянулся было к мужчине. Уже почти ухватился пальцами за его запястье, почти дернул то на себя, почти породнился с проклятым Карпом, что, изогнув толстую негнущуюся шею — если прослойку между двумя сплошными квадратами можно было назвать шеей, — оголил клыки да презрительно прошипел, всем своим видом демонстрируя к неудачнику-хозяину валеночное пренебрежение… Когда сучий Рейнхарт, удумав проявить бунтарскую прыть, взбрыкнул. — Нет-нет, душа моя! Я сам. Сам сейчас избавлюсь от неё, — ловко уходя от цепких когтистых лапок и недоверчивого взгляда, промурлыкал он. — Зачем же тебе лишний раз утруждаться? Прости меня, хорошо? Боюсь, моя память порой даёт непредвиденный сбой — ведь я, как ты успел правильно заметить, так чертовски неизлечимо стар… Насмехаясь над оскалившимся юнцом неприкрытым текстом да корча тому едкие гримасы, Микель вдруг снова прильнул ближе, сокращая последние сантиметры посредством принудительной подгребающей силы. Задавил между обоими телами паршивого кота, нарвался на его предостерегающий вопль и выпущенные месяцами когти… После чего простосердечно улыбнулся и, взяв да опустив руку с сигаретой — нисколько не испытывая ни душевного, ни какого-либо иного угрызения отсутствующей как явления совести, — принялся радостно и блаженно тушить свой сраный коптящий окурок о разметавшийся по ковру пушистый кошачий хвост. — Эй, что ты... Что ты, психопат ебаный, делаешь?! Совсем одурел?! Кончай сейчас же! Ему же больно, садюга, маньяк ты ушибленный…! — А разве же? — невинно поинтересовался этот самый маньяк, улыбаясь той обезоруживающей улыбкой, против которой Юа никогда не мог противопоставить ровным счётом ни-че-го. Даже рук не сумел протянуть, даже сраного кота, дебила распоследнего, не потрудился незамедлительно спасти. — Присмотрись повнимательнее, солнце моё. Я его не держу — это он сам, как видишь, не уходит. И, как ты можешь заметить, либо совершенно не чувствует, либо не соображает, либо — во что мне иногда начинает всё больше и больше вериться — откровенно… тащится. Юа хотел было проорать что-то о том, что хватит пытать тупого кота, хватит быть таким извращенцем и хватит нести эту гребаную бесчеловечную ахинею, когда… Когда вдруг сообразил, что психопатический Рейнхарт, кажется, был… Прав. Рейнхарт был, господи, прав, и жирдяя Карпа и на самом деле никто не удерживал; здоровый раскормленный идиот лежал, щурился плошечными глазами на сигарету в своём хвосте, втягивал ноздрями воздух, раздраженно дёргал ухом, но как будто… действительно не соображал, что происходит, и что происходит оно непосредственно с ним, а не с тем же, например, Микелем. — Он… чего…? — оторопело пробормотал Уэльс, вновь не зная, что должен испытывать, глядя на такое вот… непотребное сумасшедшее зрелище такого же непотребного сумасшедшего кота, принадлежащего тоже со всех сторон непотребному сумасшедшему человеку. — А того, дарлинг. Видишь теперь? — Рейнхарт, сука такая, выглядел донельзя довольным. Потыкался сигаретой еще с немного и, поднимаясь выше, повёл той дальше и вверх по хвосту, потихоньку опаляя белесую шерсть и оставляя на розовой коже небольшие черные пятнышки с горелой подкоркой. — Сдается мне, он просто удивительно туп, юноша. Ветеринар — признаюсь, один раз пришлось все-таки взять на себя позор и добраться туда — уверял, что у него там что-то де замедленно, поэтому нужно быть аккуратнее: в угаре больной на голову кошак может сотворить разве что не суицид — и я даже поверю, что продуманный! Только вот что я тебе скажу, радость моя: это всё бред да чистой воды вранье помешанных на котиках-пандочках гринписовцев. Когда ему надо, этот чертов кот реагирует куда быстрее меня. А иногда просто настолько отупевает, что вовсе не замечает, даже если ему отдираешь заживо хвост — я, стало быть, пробовал разок… — Но… как же… — Юа настолько опешил, что никак не мог сообразить, что такое происходит, непонимающе оглядывая перекормленную тушку изумленными недоверчивыми глазами. — Да просто как-то так, — пожал плечами Микель. Ткнул сигаретой настойчивее, кажется, занимаясь всем этим уже с одной-единственной ревностной целью — отогнать дурную зверюгу прочь и примоститься рядышком с мальчишкой и с одной стороны, и с другой, занимая почетное место избалованного ручного любимца: я ведь лучше какого-то там сраненького кота, правда, милый? — Единственное, что пробуждает его сомнительную мозговую деятельность к жизни, это жратва. Банальная жратва, дарлинг. Смотри внимательно, сейчас я продемонстрирую тебе один очень занятный фокус. Юа Рейнхартовых фокусов обычно опасался, и опасался не напрасно, но сейчас… согласился, сейчас кивнул. Наблюдая, как мужчина прихватывает с тарелки кусок очищенной от соуса оленины, покосился на кота, что, всё еще не выражая ни малейшей осведомленности происходящим, только зевнул, марая воздух гниловатым внутренним запашком. Шевельнул обожженным хвостом, выпустил из пальцев-подушек когти, с чувством подрал теми ковер… — Эй, тупица! Рыбина ты безмозглая! — позвал Микель с веселым задором, опуская мясной кусок так низко и близко, чтобы тот уткнулся в розовые кошачьи ноздри да измазал в соку саму сплющенную пуговицу-дыхалку. Кот как будто попрядал ушами, как будто сморщился носом, что-то подозрительное чуя… но пока всё так же оставаясь безучастным. — Я же сказал, что он тупой как пробка… — повёл плечами начинающий раздражаться из-за затягивающегося концерта Рейнхарт. — Вот досталось же… Просто, понимаешь, однажды взял, припёрся да остался тут жить, отказываясь валить и по-хорошему, и по-плохому. Я не то чтобы особенно обеспокоился, уверенный, что наиграется да свалит, а вот тут — подарочек, чтоб его! — как-то так и больше года прошло, и никуда эта рожа не девается. Пришлось смириться, что еще было делать? Жаль, конечно, что я не настолько садист, чтобы в мешок да в море… А я бы хотел, между прочим. Эй, жиртрест! Синдромо даунито! Алё! Вас вызывают по рации! На носу вражеский крейсер! Не хотите ли раскрыть свои умные толстые глазки? Мясо зовет, тупой Карп! Мя-со! Олешка! О-леш-ка! Тупой Карп — который действительно тупой — на крик — а Микель уже именно кричал, Микель уже вопил так, что даже у Юа закладывало уши — не реагировал тоже. Он вообще ни на что не реагировал: мурчал себе, портил в удовольствие коврик, вылизывал передние лапы да спутанную пушную грудину… — Ну вот, видишь? На сей раз всё обстоит еще хуже обычного, увы: он категорически отказывается меня слышать, юноша. Прогрессия налицо… то бишь морду. Причем строжайше в обратном порядке. — Может, он... ну... не голоден просто? — не слишком уверенно предположил Уэльс, до сих пор до конца не понимающий, как и когда умудрился погрузиться во всю эту страннейшую игру со страннейшим котом, когда они с Рейнхартом вот так — как-то совсем… по-семейному, что ли — сидели у огня, обложившись старыми игровыми коробками да едой, и, украдкой разделяя тепло, мучили несчастное обделенное животное, незаметно ставшее… таким удивительно общим. — Боюсь, что не в этом дело, мой мальчик. Он-то всегда голоден, поверь мне. Просто… А, нет, гляди! Очухался-таки, наконец! Мозги прочистились, реакция началась! Пятнистый жирдяй, встопорщившись вдруг треугольниками ушей, и впрямь подал явственные признаки заторможенного интеллекта. Потряс головой, побил мягкими лапами, перекатился с одной жировой прослойки на другую, раскрывая пасть для хриплого — и тоже почему-то надкуренного — ?мява?. Заурчал, зарычал, вытягивая трубочкой лопасть неожиданно длинного языка — какого котам вообще-то не полагалось при себе иметь — и пытаясь повиснуть на крючке с олениной, точно большая деградирующая рыбина, в упор не видящая ни удочки, ни победно ухмыляющегося рыбака. — Понял теперь, почему его Карпом зовут? — довольно проурчал Рейнхарт, с азартом потряхивая заглоченной приманкой. — Потому что он ведет себя не как кошак, а как… Опа. ?Опа? это означало то, что зверь, худо-бедно ухватившийся клыками за предложенное угощение и принявшийся им нещадно — со звуками подступающей рвоты и чавкающей пены — давиться, заглатывая обслюнявленными осклизшими шматками, вдруг резко затормозил, резко остановился и резко, подняв дыбом хвост, с подозрением принюхался. Потоптался на месте снеговым пухлячком, походил вокруг своей лунной оси, не в силах понять, в чём таится подвох и где же выискивать его подпаленные корни. Принюхался еще разочек. Мявкнул. Зыркнул с укором на Уэльса, со злобой — на Микеля, виновато — пусть и не искренне — разведшего отпустившими мясо руками. Плюхнулся, подкосившись, на сморщенную жопу. Задавил передней лапой ползающий следом хвост, доверия к которому испытывал еще меньше, чем ко всем этим безволосым двуногим кормильщикам. Вспыхнул, перекосившись в физиономии, дикими медными глазищами… И там же, с какого-то хера выблевав обратно пожранную оленину, успевшую намешаться с комками такой же пожранной шерсти, невидимым пинком подскочил над землей на добрую половину метра, ощерил шерсть, выпростал все имеющиеся когти и, вопя пойманным взрезанным полтергейстом, яростно стуча из стороны в сторону обожженным хвостом с запашком ментолового дымка, со всей дури, скорости и прыти бросился наутек, ударяясь о стены, углы, предметы мебели и освобождая ревнивому Рейнхарту, чуточку пристыженно — исключительная наигранная выдержка перед перепуганным бледным Уэльсом, — но обрадованно ухмыляющемуся, теплое местечко возле теплого мальчишеского бока. — Вот. Видишь теперь, дарлинг? Об этом я и говорил. Просто-таки редкостной уникальности психопат! — Прямо-таки весь в тебя, садистский извращенец, — буркнул ответом Уэльс, всё равно намеренно отпихивая гадского лиса и думая, что Карпа ему жалко, в то время как сраного Кота из ванны да из кадки он бы и сам с удовольствием… чем-нибудь попрожигал, чтобы соорудить сраную рыбину на вертеле да милосердно скормить первой попавшейся четвероногой бродяжке. — А вот и неправда! Я, между прочим, реагирую сразу, как только, и обычно даже прежде, чем что-либо случается — а это значит, что у меня, в отличие от него, еще и хорошая интуиция, mon cher, — забахвалился кудлатый придурок. После чего, смутно припомнив, чем они изначально собирались тут заниматься, нехотя отлип от мальчишки, прополз на четвереньках к коробкам — теперь, когда неприятеля в лице плоской припухшей морды больше не якшалось поблизости, он вновь был спокоен, вкушая нераздельную прайдовскую власть — и, усевшись рядом с теми да поскидывав отовсюду цветастые крышки, с чуточку удивленным лицом запустил в глубины руки, принимаясь чем-то греметь да что-то усердно перерывать. — Признаться, хрен его разберет, что во всех этих ящиках может заваляться… Где-то тут, если верить моей памяти, должны отыскаться исконные английские фанты… Как тебе игры на разде… в смысле, игры на желание, котенок? Нет? Тогда, может, увлекательнейший квест про похождения маленького белого львеночка, капельку похожего на тебя своей прелестной челкой? Шашки и нарды — это немного скучно и пригодно только тогда, когда приходится коротать вечера в тленной тоске да крайне дерьмовой компании, никак более не способной тебя развлечь. Ну или способной, да только отнюдь не по обоюдному желанию… Игры — это удивительнейшее изобретение человечества, душа моя! И зазорно прекращать смотреть на них лишь потому, что ты как будто бы вырос… Впрочем, я хотел показать тебе нечто совершенно особенное, котик. Не помню, куда же я их подевал, но, вероятнее всего, они должны быть где-то… Ага! Грохоча коробками, руша и кроша в тех всё, что порушить да покрошить было можно, Рейнхарт, приподняв в воздух ворох из разметавшихся на полу страннейших карт, изъял на свет вроде бы самую простенькую, аккуратно вырезанную из дерева шахматную коробку. Подтащил никем не занятую песцовую шкуру, сбросил с той съестные крошки и, раскрыв свой деревянный сундучок с сокровищами, принялся тот трясти, позволяя чуточку заинтересовавшемуся Уэльсу смотреть, как в серый мех из резного жерла выныривают причудливейшие фигурки: размером с его указательный палец, тщательно прорезанные, прорисованные и проточенные, маленькие сгорбленные человечки глядели по сторонам зрячими, серьезными, мрачными и обездоленными глазами, не понимая, за что неизведанный мастер заточил их души в бесполезные костяшки, когда у них за плечами всё войны да войны, всё топот коней да звон лезвий и пение тугой тюленьей струны. Среди фигурок отыскались обычные пешки — крестьянские батраки с палками-мотыгами да пращами и простецкими колпаками, надвинутыми на грубое морщинистое лицо. Нашлись кони — тех как будто было даже больше, чем нужно, хоть Юа и не слишком разбирался во всех этих игровых правилах. Еще эти кони напоминали детских качающихся лошадок, и гномоподобные вооруженные великаны в латах на их крохотных спинках смотрелись настолько дисгармонично, что юноша, лошадей тайной да секретом любящий, испытал бо?льшую симпатию к ферзю да королю — последний походил на восточного мудреца с длинным-длинным воздушным мечом в руках да узкими прикрытыми глазами-щелочками, а ферзь и вовсе являлся потайным волшебником, более всего имеющим тесное сходство с… — На Гендальфа похож, — пробормотал вполголоса он, кивком указывая на волшебника и тут же неистово смущаясь того, что только что умудрился ляпнуть. Микель, который увлеченно раскладывал на полу коробку, обращая ту клетчатой черно-рыжей доской, позволяя мальчику самостоятельно ознакомиться с настоящими участниками всех игр, как будто даже не удивился, а лишь добродушно хмыкнул да кивнул. — Знаю, — сказал. — Я, если что, их так и зову — Гендальф Белый да Саруман Черный, хоть, как ты можешь увидеть, они тут все какие-то… желто-бурые скорее, а не белые и не черные. Если тебе интересно, то имена тут присутствуют у всех! — заверил вот тоже, впрочем, прекрасно заранее осознавая, что в такие подробности Юа, к сожалению, подаваться не захочет. В чём ни разу не ошибся. — Они… странные немного, — помешкав да ощупав по очереди каждую фигурку, проговорил наконец Уэльс. — Не похожи ни на одни из тех, что я видел. У нас в первой школе, которая еще в Ливерпуле, открылся шахматный клуб, но фигурки там были самые обыкновенные, которые и везде… Из чего сделаны эти? Рейнхарт, настолько удивившийся внезапному желанию своего цветка заговорить с ним и добровольно доверить еще один запылившийся ключик, что снова прекратил и двигаться, и дышать, так и повиснув над игровой доской с занесенной в пустоте рукой, поспешно сглотнул застрявшие в горле перетасовавшиеся слова и подхватил за юношей, пока тот, испугавшись собственной храбрости или повисшей тишины, вновь не решил нырнуть за прочную звуконепроницаемую сетку своих секретов: — Из кости, радость моего сердца. И я счастлив, что в моём доме есть хоть что-нибудь, что тебя заинтересовало, — как будто забывая о том, что собирался делать, Рейнхарт поползал на коленках с места на место, поглядел задумчиво на мальчика и снова на доску… Лишь только после длительных, непонятных Уэльсу сомнений все-таки потянулся за фигурками и принялся осторожно каждую в порядке очереди устраивать то на белой, то на черной клетке, попутно продолжая говорить: — Как ты заметил, это не совсем обычные шахматы. Вернее, вообще ни разу не обычные, душа моя. Знавал я одну летопись — не летопись, легенду — не легенду… В любом случае называлась она ?Сагой о епископе Пале?, датируемой, кажется, где-то тринадцатым — или около того — веком нашего с тобой времени. В книге той с несколько интересных раз упоминается одна небезызвестная мастерица, прозванная Маргаритой Искусной. Если мы с тобой когда-нибудь заглянем в здешний национальный музей, то ты поймешь, золотце, что Исландию несправедливо обзывают художественно отсталой и вообще недоразвитой в этом плане страной, говоря, что единственная достойная вещь, которую высекли из самого обыкновенного дерева, это резная дверь из ничем не примечательной церквушки в Вальтьоуфсстадуре. Дверь эта забрала на себя всю славу и стала как бы единственным достоверным экспонатом здешнего средневекового декоративно-прикладного искусства, но… Отчего-то, знаешь ли, все разом позабывали нашу тетушку-Маргариту, — прервавшись ненадолго от сплетающейся истории, Микель с теплым медовым удовлетворением посмотрел на явно заслушавшегося мальчишку. Улыбнулся, подгреб пальцами с тарелки пару рыбных сочных кусочков, быстро те прожевал, запил имбирным кофе и, не желая заставлять вспыльчивое создание — неторопливо покусывающее кусок аккуратно поделенного на дольки апельсина — ждать, принялся рассказывать дальше: — Так вот. А Маргарита эта тем временем прославилась вырезанием из моржовой кости навершия для епископского посоха, принадлежащего тому самому Палу Йонссону, который никогда не жалел деньжат за красивую вещицу. И, строго между нами, навершие это мы можем лицезреть в одном из мировых музеев, пусть я и не могу ответить тебе, в котором именно — таким вот не афишируемым анналам истории, к сожалению, свойственно практически отовсюду исчезать. Также эта женщина — получившая вторую часть своего имени не просто ради громкого словца — была прославлена участием в строительстве запрестольной перегородки для собора в Скаульхольте, что располагался в центре самой первой местной епархии. Ну и, как ты мог догадаться, вот этими вот замечательными шахматами… — Прямо этими? — капельку изумленно, капельку с неискоренимым, но оправданным, наверное, сомнением переспросил Юа, как только, поразмыслив, постиг, наконец, то, что мужчина пытался до него донести. — То есть совсем... этими…? — Если ты пытаешься спросить, что не жалкой ли копией я владею, бахвалясь в пустоту, то нет, мальчик. На этот раз нет. — Но как ты…? — у него это просто не укладывалось в голове. Нет, в искусствах и его производных Юа был не то чтобы силен, да и вообще плевать на это всё хотел, однако, понимая примерно, что нечто из тринадцатого века, существующее в единственном экземпляре, должно находиться либо в музее, либо в руках у нынешнего власть имущего, терялся, всё меньше и меньше понимая, что и почему скрывалось за сумеречным шлейфом ускользающего от разгадки лисьего человека. — Так уж получилось, мальчик мой, — с легкой улыбкой отозвался мужчина. Расставил свои фигурки — правда, не друг напротив друга, а сбив в одну общую перемешанную кучку, где темные якшались со светлыми, а светлые снисходительно пожимали руки их Темнейшествам. — Не подумай, будто я отгрохал все имеющиеся у меня сбережения ради приобретения этой вот — не самой на свете полезной — вещицы. Или, скажем, что я половину жизни гонялся за правом заиметь то, чего иметь как будто бы не должен. И по наследству мне тоже ничего не переходило, нет. У меня вообще туго с ним, с потенциальным наследством — мои предки, даже если они где-то когда-то бывали, оказались нищее церковных крыс и оставили меня прозябать в прелестном уличном христараднике... Весь секрет этих побрякушек, понимаешь ли, в том, что люди попросту идиоты. Секрет кроется всегда только в этом, мой Юа. — И что между всем, что ты наболтал, общего? — чуть недовольно, потому что всё еще ничего не понимал, спросил мальчишка, наблюдая, как мужчина, явно не собирающийся уже ни во что сегодня играть, расселся на заднице, запустил в коробку руку и, отвечая ему со всем внутривенным пылом, принялся попутно что-то из той выковыривать. — А всё, душа моя! Абсолютно всё. Ты хочешь знать, как так вышло, что эта игрушка очутилась у меня, когда я не представляю из себя ничего знатного или повсеместно признанного? Мой тебе ответ — очень легко. Настолько легко, что впору даже рассмеяться. Они — светлейшие умы нашей планеты, — как выяснилось, не уверены, что это именно Маргарита вырезала эти фигурки, а потому отказались наделять их ценностью. Они даже не уверены, что эта Маргарита вообще существовала, и плевать, что пишут летописи того самого епископа, в котором никто почему-то не сомневается — разве что в том, что у него имелась небольшая безобидная шизофрения на придумывание воображаемых Маргарит. И плевать, что в чертовом соборе осталась вырезанная её рукой стенка, разрисованная, помеченная знаменательной датой и заподлинно подписанная. Понимаешь, милый? Великие ученые мира сего, безмозглые зажратые бездари, подчиненные массовому Средству Манипулирования Идиотами — СМИ, на мой взгляд, так транслируется куда как вернее, — порешили-де, что Исландия просто обязана была являться в те времена крайне скудной на выдумки, потому что… Потому что тут обживались викинги, потому что — всякий, конечно же, знает — викинги поразительно тупы, и потому что тут почти что не растут деревья. Значит, никто ничего не вырезал, и плевать, что это вообще морж, а на дерево. И даже плевать, что за деревом всегда можно сплавать на соседствующий материк. С другой стороны, недавно эти идиоты откопали здесь остатки ладно сохранившейся ладьи, вырезанной из кости вымершей крупной рыбины размером со слона. Понимаешь, да? Всё сходится, всё стыкуется, но доказательств — чтобы чернилами по жопе покойника: мол, это сделала я, я, сраная тетушка Маргарита! — нет, и вещь, какой бы хорошей она ни была, сразу же аннулируется. В итоге эти шахматы — которые пусть бы и не сделанные именно Маргаритой, но всё равно дошедшие до нас из далекого прошлого — сбросили на дешевенький задрипанный аукцион для быдло-алкоголиков, и я, случайно увидев вывеску, унес их оттуда, забросил в коробку да… Дожидался, наверное, когда уже смогу с кем-нибудь в них сыграть. Хоть и теперь, рассказав тебе всё это, играть мне больше не хочется, душа моя. Уж не серчай. — Почему это? — на всякий случай взъершившись, уточнил Уэльс, неуютно сжимающий между колен ладони. — Почему? Да черт его знает… — меланхолично выдохнул Рейнхарт. — Потому что посмотрел на них впервые за столько времени, наверное… И подумал, что нет, ребята. Вы же не хотите сражаться, у вас это по лицам видно. Какой идиот сказал, что вечно надо тыкать друг другу в жопу палицей? Давай лучше поставим их с тобой где-нибудь тут, в гостиной, и пусть себе стоят, заключив нерушимое посмертное перемирие, а? Я вот уверен, что Гендальф да Саруман давно ищут способ утрясти свои стариковские несогласки… Ты только посмотри, как они один на другого смотрят! Какая выдержанная веками — прямо как отличнейшее винцо! — страсть, какой бородатый дедулин пыл! Этот придурок улыбался, смеялся, отшучивался, а Уэльсу почему-то казалось, что говорит он серьезно. Говорит он настолько серьезно, как будто бы пряча истинную истину за тем фарсом, что называли его губы, что Юа не сумел ни воспротивиться, ни прикрикнуть, ни огрызнуться, ни что он там еще обычно делал, находясь с этим человеком рядом и не умея вот так хитро, но легко выносить на божий свет свою собственную предательскую правду. — Странный ты, Рейнхарт, — сказал лишь — спокойно да мирно, а потом, желая перевести разговор в иное русло и еще чего-нибудь интересного послушать вместо привычной бестолковой сказки на ночь, спросил: — А это что за ерунда? Микель, польщенный тем, сколько ему сегодня доставалось вопросов да неприкрытого одухотворенного внимания, сколь пьянящим покорством мальчик-Уэльс одаривал его в недавнем клубе, так и не став менять ласкающего по сердцу тепла на незаметно отпавшие ежовые колючки, поспешил проследить взглядом за мальчишеским кивком… Правда, не нашедшись с выжидаемым ответом, нахмурился. Задумчиво почесал затылок. После чего, помешкав, виновато, но честно признался: — А я, сладкий мой котеночек, и сам не знаю. Коэффициент умиротворения в крови был настолько подушечно-высоким, что у Уэльса даже не отыскалось желания ругаться: банальная лень, перекочевавшая к нему от лисьего Светлейшества, скрутила по рукам и ногам, навалилась на живот, помассировала тот и заставила сонливо отмахнуться — ну и пусть его, глупого этого лиса, пусть нарывается со своими похабными словечками, пока может. Потом-то он еще придет себя, потом-то еще выскажет всё, что думает — и чего не думает тоже… — Не знаешь? — цепляясь всеми конечностями за мягкую уютную лень, покладисто уточнил юноша. — Ты-то? — Я-то, — фыркнул Рейнхарт. Подхватил двумя пальцами одну из разбросанных по полу карточек. Повертел ту, прищурился, принюхался даже и, досадливо крякнув оттого, что так ничего и не придумалось, протянул бумажку мальчишке. — На вот, сам оцени, если не веришь. По правилам, конечно, это зовется картой Таро, но… Не верь им. Идиотским этим правилам. Потому что никакое это не Таро, мой хороший. Уэльс, озадаченный, карту принял, уложил на ладонь, внимательно пригляделся. Увидел какую-то… традиционную многополую содомию, где большой маскулинный Зевс в золотом молниеносном венце оприходовал по очереди трезубцем то белую отелившуюся корову, то длинноволосую грудастую девку, то маленького тощего мальчика, радостно подставившего под тупой наконечник зад. Стремительно покраснел. Поспешно вернул чертову карточку обратно, делая вид, что ничего не видел, и только попробуй заикнуться, проклятый лисий извращуга, будто это не так! — Теперь ты понял меня, да? А я вот о том и говорю… Настоящее Таро — это ведьмы там всякие, магия, древнее кельтское колдовство, Самайн да Мабон. А это, простите, что за вакханалия? Их таких много, к сожалению: на одних Брейгель с целыми толпами маленьких агонизирующих людишек. На других — Рубенс, у которого целлюлит распространятся даже на мужиков. А есть еще Рембрандт — знаешь этих прелестных чумазых бомжиков при тусклом-тусклом свете керосиновых фонариков? Сидят, шушукаются, вещают мировое злодеяние… Есть еще очаровательные культуристы после овечьей сушки — это по вкусу дядюшке Микеланджело. Или вот эдемское безумство толстопопых овец да страшненьких амуров. И не будем забывать про Караваджо — уйма волооких кучерявых юношей, которых все отчего-то почитают красивыми — хотя по мне, так страх господень, — и одна-единственная непопулярная женщина в личной коллекции. Да и та, мать его, Горгона Медузьевна, понимаешь ли… Короче, классика, чтоб её! Наши прекрасные современники, по определению не способные создать ничего нового, но постоянно переиначивающие старое — причем весьма и весьма бездарно, — решили наложить на картишки Таро, которым вообще положено существовать в одном экземпляре на колоду, репринты чертовых картин, извращаясь так, как никогда не извращался даже я. Так что я просто не в силах ответить на твой вопрос, мой любознательный цветок… Хотя бы по той причине, что ответа на него в нынешнем сумасшедшем мире нет. Юа, и хотящий что-нибудь сказать, но абсолютно не находящий нужных слов, смуро да молчаливо поежился. Еще разок с неприязненным испугом покосился на незадачливую карточную репродукцию, предназначенную вроде бы для гадания, но страшно представить, что и кому способную нагадать. Закусил горечь послевкусия оставшимся куском апельсина, запил кисловатым чаем, поглядел на Рейнхарта, ведущего себя на удивление ладно и даже не пытающегося его по возвращении домой лапать… Как вдруг, пересекшись взглядами, резко уяснил, что сильно поторопился с выводами: тот, отбросив и карты, и шахматы, и свой недопитый кофе, теперь внимательно смотрел только на него, словно не замечая больше ничего на свете, даже ответного внимания самого юноши. Мимолетно глянул за окно, где за желтым светом тонкореброго фальшивого месяца каталась по небу настоящая луна — мучная и сдобренная разбившимися яйцами пухлой рябой переполки. Снова посмотрел на Уэльса, неторопливо прищуривая что-то явно затевающие глаза… Потом вдруг потянулся, резко, цепко и болезненно ухватился за подростковую руку, стиснул взбрыкнувшие лапки-запястья… И прежде чем Юа успел вымолвить хоть слово вящего назревающего протеста, прежде чем успел оттолкнуть да обматерить, с какой-то со всех сторон блудливой улыбкой предложил — не предложил, а, в принципе, в ласковой форме повелел: — И только тут я, глупец, понял, какая сегодня все-таки дивная ночь, чтобы безвылазно проводить её взаперти, юноша… Как ты смотришь на то, чтобы позволить себе немножечко прогуляться перед сладким утренним сном? Никак. Никак Юа не смотрел. И хренова школа, начавшая подозревать в чем-то вопиюще нехорошем зачастившими внезапно прогулами, снова, печально махая растопыренной тюленьей ластой, грустным красным солнцем откатывалась за спящую синюю гору… Потому что кто... Ну кто, в самом деле, по-настоящему его спрашивал?