Часть 21. Hysteria (1/1)
It's bugging me, grating meAnd twisting me around.Yeah I'm endlessly caving inAnd turning inside out.'cause I want it nowI want it nowGive me your heart and your soul!And I'm breaking outI'm breaking outLast chance to lose control. Спустя час и пятнадцать промозглых минут, за время отплытия которых все комнатки чертового клуба наполнились кишащим человеческим косяком так невыносимо сильно, что пространство попросту иссякло наравне с нервами угрюмого Уэльса, озлобившегося до рекордного личностного предела, Рейнхарт успел надраться настолько, что унесся за края земной биосферы и гулял теперь в высоких рыбацких сапогах где-то по орбитам иных неизученных галактик. Перемахивал через засушенные планетки державцев да королей, баюкал на руках иных рыжих лисиц в колосистых пшеничных полях, бывал в змеиных пустынях да трепался с тоскливыми ангелами, что осыпа?ли земли-океаны то снегом из собственных облинявших крыльев, то дождём из собственных же посиневших глаз. Люди эти слёзы тут же подхватывали, помечали черным маркером да зебровым штрихкодом с рядком пингвиньих кальковых циферок. Собирали в поднебесные тучи, заряжали те дозой кислоты да радиации подорвавшейся фабрики, и лишь тогда раскрывали ржавые жирафьи краны, с улыбками больных садистов наблюдая, как к поверхности вспененных волн поднимается измученная полумертвая рыба, а африканские дети теряют пушные загривки от прожигающих кожу капель. То был Рейнхарт ментальный, астральный, который слишком большой да невозможный, чтобы вместиться разом в одном существе, не разнеся его оболочки на клочья. А Рейнхарт физический да телесный пошатывался рядом, водил в пальцах бокалом с очередной дозой кокосового рома или ?текилы-санрайз?, разящей чем угодно, но только не обещанным восходом. Рейнхарт слепнул, страдая известным ему одному недугом. Раскуривал выбеленные сединой сигареты, запоздало объяснив оскалившемуся мальчишке, что волноваться не о чем — да как будто Юа об этом додумался бы волноваться! — и что он загодя выбрал местечко для курящих, и кроме этого короткого, не слишком содержательного монолога… Не проронил ни слова, с головой отдаваясь своей чертовой беспробудной выпивке, льющейся в его глотку да долой из случайно опрокинутых стаканов зловонной рекой. Юа, оставленный на попечение самого себя, хоть рядом и продолжал раскачиваться туда и сюда арабским маятником-верблюдом незнакомо флегматичный лисий пасынок, беспокойно и злобно оглядывался вокруг. Смотрел на чужие ржущие рожи, смотрел на безымянную сиськастую дуру, что, набравшись похлеще Рейнхарта и подчинив вершины заледеневшего полуметрового стола, принялась размашисто вилять пухлыми формами, вызывая стойкое желание перегнуться и хорошенько блевануть, когда короткая — даже жопу же себе не додумалась прикрыть, идиотка! — юбка задралась окончательно, вываливая наружу мясистые холёные булки с ничего не скрывающими ниточными трусами. Впрочем, с уклоном этого сраного… сообщества извращенцев, присутствующие обладатели яиц внимания на её выкрутасы обратили мало, зато, к полнейшей неожиданности тугодумного Уэльса, обратили другие бабы, принимаясь как-то так слишком... бесстыдно, слишком... пакостно пощупывать корчащуюся горе-танцовщицу ладонями по ногам, бёдрам да той самой заднице, окончательно знакомя мальчишку с единой для всех времён истиной: от чертовой ориентации не зависит ровным счётом ничего, и люди, какими похабными блядями уродились — такими и останутся в любых однополых, двуполых, трёхполых или вообще бесполых мирах. Господь когда-то совершил огромную ошибку, навесив на человека пару-другую шаров, проделав дыры, где не надо, да наделив повечно чешущейся колбасиной между ног — не ждал же, наверное, бедняга, что идиоты эти, проходя долгими тысячелетними дорогами, так и не наиграются, окончательно рехнутся и возведут куски своих тушек в чокнутый со всех сторон поклоннический культ, чтобы начать мерить пустоту вот этим вот ?too much sex on every millimeter?. Потом кто-то объявил, что обещанного радиотрансляцией солиста Skálm?ld сегодня, к сожалению, не будет, зато будет — возрадуйтесь! — сраный бездарный диджей, который, не будучи способным тихо постоять в сторонке, тут же полез кривыми руками портить то последнее, что испортить в этом дебильнейшем вечере еще было можно. В итоге вполне приемлемое на вкус Уэльса ?Can't let you go? того же многострадального Ламберта обернулось в нечто крайне слухоубивающее, белошумное, ни разу не настраивающее ни на какой лад, о коем трепалась каждая вторая дура — или дурак, — и даже гребаный Рейнхарт, устав топиться в своём стакане философствующим Платоном, вдруг как будто очнулся, сморщил лицо и, нерасторопно оглянувшись кругом, с сомнением да растерянностью уставился на пышущего огнищем мальчишку, вынужденного маяться добивающей тоской с всю последнюю вечность. — Душа моя…? — тихо позвал он. Без чертового неврастеничного рыка, без вневременного заплыва и без ампутирующих голову похотливых ноток, которые как раз таки и довели до того, что Уэльса просто-напросто забросили, проигнорировали и променяли на хренов болеутоляющий ром. — Что ты…? Что здесь происходит…? Юа, на первую половину до чертиков обиженный, а на вторую — осчастливленный тем, что его Тупейшество, наконец, соизволило проснуться, возвращаясь во всей известной пошлой красе, пусть и хотел на того заслуженно подуться, пусть и хотел устроить скандал за всё замечательно-хорошее, что тот удумал сотворить, но… Не стал. Не смог. Испугался потерять этого гада снова. А в ответ лишь недовольно буркнул, стараясь сделать голос как можно грубее да беспристрастнее, чтобы хоть додумался, балбес с кудряшками, сообразить, куда вообще его затащил и чем, вопреки даденным обещаниям, занимался: — Ничего, как видишь. Ты нажираешься своей паршивой текилой... или ромом... или что ты там еще глушишь... а я сижу и пялюсь на этих идиотов. И идиоток. И всех... остальных. Программу отменили и теперь здесь торчит тупой диджей, у которого руки растут, кажется, из самой что ни на есть жопы. Охренительно приятная ночь, ваше Тупейшество! А мне, между прочим, завтра в гребаную школу тащиться. Так что, может, мы уже уберемся отсюда? Ты, кажется, и без того достаточно на… — Значит, не пойдешь ни в какую школу, — сказал как отрезал распроклятый придурок, не потрудившись услышать больше — сука! — ничего. — Думаю, даже ты, мазохистская моя радость, не захочешь вскакивать в часиков этак шесть поутру, если ляжешь в часика этак четыре… а то и позже. Разве же не восхитительное решение нашей нерешимой спорной дилеммы? — Сволочь… — раскалённо скрипнул зубами Уэльс, начиная отчего-то жалеть, что сглупил и все-таки не закатил этого хренового скандала. — Ты поганая сволочь, тварь! Ты же обещал, шёл, пиздел, распинался и обещал, в глаза мне глядя, что не потащишь, мол, меня в дерьмовые места! — А я и не тащил, — целиком и полностью уверенный в своей эгоистичной ебучей правоте, отозвался ублюдок, чуточку подторможенно поглядывая то на бушующего мальчишку, то на флотилию опустошенных самим же собой бокалов, то на погасший в помещении свет и отблески умножившихся резных шаров под потолком, в витражных зеркалах которых отражалось разнопестрое море запрудившей всё пространство толчеи. — Здесь не так плохо, как тебе кажется. Если не считать музыки, конечно… Музыка да, плоха. Хотя прошлый трек, покуда его не перешили под иную пластинку, даже пришелся мне по вкусу. Насколько я... припоминаю. Не знаешь, кстати, его названия, котик? Юа настолько возмутился и настолько опешил от этого вот явного пренебрежения, с которым его снова и снова отказывались слушать и слышать, что, по-нехорошему присмирев, облачившись в сброшенную было ежовую шубку да обратно надувшись, только обиженно бормотнул под нос:— Какой-то блядский ?Fever?, подавись им на здоровье… И не плохо здесь только тебе. Понял? Тупая старая козлина… Сдохни вместе со своим распрекрасным клубом. Вконец раздавленный и разочарованный, пережевывающий и болезненно сглатывающий ртутный привкус несбывшихся надежд, Юа, давно уже скинувший с запотевших пяток ботинки, а с плеч — жарящее полупальто, забрался на оприходованный диван с ногами. Чуточку отвернулся, демонстрируя примолкшему Рейнхарту изгиб спины да боковины, завешанной длинной гривой, поблескивающей в изломанном недосвете то статичными искрами, то разрядами намагниченной цветомузыки. Обнял руками прижатые к грудине колени и, уткнувшись в те подбородком, растерянно забегал по пустоте глазами, не понимая, что делать и как теперь быть… Когда вдруг Рейнхарт, потихоньку возвращающий обгоревший космический корабль на кольца привычного Сатурна, обхватил его рукой и за колени, и за всё остальное тоже, привлекая к себе рывком настолько резким, что Уэльс, не сохранивший равновесия да бестолково свернутый клубком, повалился спиной пьяному придурку на бедра, бессильно взбрыкнув всеми ногами и руками. Задохнулся от внезапной ошалелости, вскрикнул, боднулся в воздухе крепким словцом… А потом ощутил, как ему на грудь опустилась в пригвождающем повелительном жесте горячая ладонь, прижимая с такой силой, что мальчишка как-то сразу обомлел, распахнул глаза и, отключив да оборвав проводки для дыхания, только и смог, что уставиться в подернутые чуточку веселящимся безумием зрачки-вулканы, обещающие вот-вот выстрелить сгустком снимающей шкуру лавы. Впрочем, готовились взорваться да растечься не только они одни; Юа, трепеща всем ополоумевшим от неизвестного предвкушения телом, чувствовал, как ему в спину упирается чужое поднимающееся возбуждение, прожигающее через два слоя тряпок да два слоя вспаренной влажной кожи. — Ну, ну, детка. Я вовсе не такой старик, как тебе думается, — хмыкнул забавляющийся лис, подныривая под мальчишку таким образом, чтобы возбуждение оказалось зажатым точно между его бескрылых лопаток. Подхватил ладонью под затылок, принимаясь выглаживать тот настойчивыми, путающимися в волосах пальцами. Без стыда и совести потерся набухшими чреслами, чуть приопуская веки под пронесшимся по жилам мучительным блаженством. — Из нас двоих на старичка больше тянешь именно ты: хмуришься, негодуешь, кричишь да брюзжишь, а ведь тебе это так не к лицу, котенок. Но... мы действительно скоро уйдем отсюда: признаюсь, мне самому неимоверно скучно и хочется очутиться с тобой где-нибудь… вне, где я смогу развлечь тебя чем-нибудь гораздо более… увлекательным. — Тогда пошли сейчас! — хотел рыкнуть, а в реальности разве что не взмолился Юа; он прекрасно расслышал всё то оскорбительное, обидное и нарывающееся, что наговорил ему лисий тип, но среагировать здесь, среди подвижности чужих живых тел, оглушающей музыки, которую приходилось перекрикивать, раздражающего разрозненного стеклосвета и сладковатых приторных запахов, толком не мог, слишком стеснённый и подавленный вливающейся через поры насильной анестезией. — Нет, мальчик мой. Пока еще рано, — снова таинственно, снова что-то припрятав на донышке козырных глаз, отозвался Рейнхарт, чуть заметно качнув головой. — Мне хотелось бы кое-чего дождаться, а после — даю слово, мы обязательно с тобой покинем это убогое заведение, вернемся к нам домой и там… Слова его — оборванные грохотом взорвавшейся музыки — слились с подернутой улыбкой, сплелись со свободно разгуливающими по телу пальцами и вместо звуков да обещаний устных вылились в обещания кинестетические, поймавшие юное пленительное лицо в силки настойчивой нежной ласки: Рейнхарт, дурея, гладил его, Рейнхарт трогал его, Рейнхарт запоминал, впервые пользуясь сводящей с ума вседозволенностью, а Юа… Юа просто не мог. Ни вырваться, ни оттолкнуть, ни наорать с три мешка любимого — хотя на самом деле не — мата. Юа, опустив подрагивающие ресницы, ежился, когда подушки чужих пальцев скользили по его щекам. Когда обводили крылья чуткого носа, позволяя с лихвой глотнуть терпкого запаха с привкусом пьяного кокосового молока. Когда останавливались на уголках нервничающих губ, чуть разминая те медленными и вдумчивыми круговыми движениями. Проводили по узкой влажной полосочке, забираясь самыми краешками глубже, а потом тут же выскальзывая обратно, чтобы молоденькое тело забилось лихорадкой, чтобы распалилось пластилиновой негой, чтобы покрылось веснушками жидкого розового стыда и, не замечая, что делает, пока ничто больше его не удерживало, по доброй воле прильнуло теснее, срываясь на частое поверхностное дыхание. — Знал бы ты, какое это бесподобное зрелище, душа моя… — склоняясь ниже и покрывая доверчиво жмущегося мальчика своей тенью, дабы никто больше не увидел, никто не разглядел его лица, прорычал волчьим хрипом Микель, вглядываясь в чуть приоткрывшиеся, полностью осоловевшие и выпавшие из мира, подтаявшие весенними льдинками глаза. — Когда ты не держишься за свой дивный синдром ни разу не дивного Рембо. Когда ты так покорен и так сладок, мой хорошенький котенок, и когда позволяешь мне поверить, что я могу принести тебе еще что-нибудь, помимо чая, боли да бесконечных опустошающих страданий… Всё еще запальчивый и дикий, не успокоившийся и не привыкший столь глубоко вслушиваться и принимать, Юа опять закусил колючие губы, едва мужчина, извечно пытающийся перегнуть протянутый прутик, прошептал последние слова. Отвёл, пусто и слепо таращась на кожаную диванную спинку, взгляд. Невольно выгнулся под приказующей ладонью, что, продолжая трогать, играть да поглаживать, вдруг дождём из кипяченого горячего шоколада потекла вниз и вкось. Опустилась до линии машинально вжавшегося худого живота, принимаясь вычерчивать на том пиктограмму опаляющего египетского солнца, падающего ниц ровно один раз в три тысячи шестьсот шестьдесят пять лет. Задрала самым краешком рубашку, обдала шершавой шероховатостью заболевшую кожу и, поиграв с пряжкой туго затянутого черного ремня, отчего Юа заерзал уже не так уверенно и куда более нервно, переместилась сперва на гибкую талию, а затем — на твердый ребристый бок, начав вылеплять и обрисовывать каждую косточку, просвечивающую из-под бледной шкурки трепетной позвякивающей ледышкой. Уэльса трясло. Уэльс верил, что каждый последующий вдох наверняка раскромсает ему лёгкие, разорвет горло, хлынет из носа зараженной лейкемической кровью и остановит жалобно тикающее сердце. Он был уверен, что руки Рейнхарта вот-вот прожгут ему кислотой ткани, что они уже что-то сделали с его мозгом, раз он так послушно оставался лежать на своем страшном одре: распятый на чертовом заношенном диване, на чужих неестественно опаленных коленях, ловящий с происходящего со всех сторон безумный трепет и жадно следящий — и когда только успел настолько поддаться...? — за перемещениями ненасытных лисьих ладоней, настойчиво задирающих мешающую рубашку всё дальше и выше. Отчасти было холодно. Отчасти — невыносимо жарко. Мимо продолжали сновать раздражающие, но попеременно выпадающие из вселенной сквозь черные дыры люди, время от времени кидающие на них заинтересованные — отнюдь не смущенные — взгляды. Кто-то из этой толчеи, посмеиваясь в кулак да чужое плечо, что-то неприличное и непотребное о них прошептал, кто-то другой — подавился проклятой попыткой просвистеть, кто-то третий — встал тупорылой погоревшей осиной напротив и продолжил стоять, тараща хамоватые влажные глазёнки… Юа — быстро от подобного пришедший в себя — в какой-то момент не выдержал и дернулся было следом за потенциальным обидчиком, оголяя сразу все три десятка скрытных акульих зубов, но был мгновенно остановлен и возвращен заигравшимся Рейнхартом обратно. Правда, рука его теперь, вновь попытавшаяся заползти под одежду и добраться до затвердевшего соска, торчащего из-под чересчур просвечивающей ткани, обтягивающей каждый несчастный бугорок, была немилосердно отшвырнута, а сам Уэльс, рыча сквозь лязгающие клыки, неохотно, шатко и провально-неуклюже принял покачивающееся вертикальное положение, отшатываясь от мужчины на расстояние одной ладони со всеми вытянутыми пальцами. — Хватит! — хрипло выкрикнул под сгусток ударившего разочарованного стона да попытку вновь наплевать и повязать номер… черт знает какой. — Прекращай устраивать здесь хренову показуху, идиот! — Но тебе же самому только что нравилось, мальчик мой, и ты… — Замолкни! — пуще прежнего вспыхнул Уэльс, демонстрируя имбецильному, абсолютно ничего не соображающему придурку подрагивающий от бешенства и стыда средний вскинутый палец. — Заткнись, скотина безголовая! Если тебе непременно нужно распускать свои блядские руки, то хуй с тобой, распускай, но хотя бы делай это потом и там, где никто из этих не будет на нас таращиться! Рейнхарт, послушно выслушавший всё до повенчанной с тишиной точки, недоверчиво и оторопело сморгнул. С удивлением поглядел на свою розу, самостоятельно взросшую на обыкновенных второсортных пивных дрожжах среди остального сорнякового бедлама, вскормленного самыми лучшими удобрениями из крови тропических ящеров да сока хрустальной горной айвы. Осторожно, боясь спугнуть импульсивную, но трепетную птаху неоправданной надеждой, поинтересовался: — И что, mon cher… Неужели же ты позволишь мне…? Так, как ты сказал. Когда мы останемся без этих и где-нибудь... там? — Нет, конечно! — в бешенстве вскричала цветочная птаха, одной только силой неуемной злости да невозможного двоякого упрямства поднимая свою прелестную единорожью челку практически дыбом. — Ты совсем рехнулся?! Черта с два! Держи свои грязные шелудивые руки при себе! Микель с несколько секунд помолчал. Внимательно поглядел на подтянутый комок сцепившихся нервов, что, полыхая мордахой да помокревшими глазами, очаровательно путаясь в разъярившейся растрепанной гриве, прижимая к груди коленки и предостерегающе показывая зубы, воинственно и тревожно дышал, не имея уже понятия и самостоятельно, чего надеется добиться и чего ради продолжает заведомо проигрышную борьбу… И, заместо ожидаемой мальчишкой удрученности очередным отказом — который отказом частично и не был, — беззлобно хмыкнул, фыркнул да, к вящему недоумению побелевшего Уэльса, рассмеялся. Рассмеялся так заливисто и так искренне, запрокинув голову и повалившись на переборку из скрипучей мебельной обивки, что Уэльс, вконец сбитый с толку, но на всякий случай нацепивший оскорбившийся лик, не выдержал, взрычал: — Да что ты ржешь-то, идиотище? С какого хрена… — Тише, тише, — лучисто улыбаясь, промурлыкал лисий Рейнхарт. — Не нервничай ты так, мой отважный маленький чихуа-хуа. Зубки острые, а ротик-то крохотный, вот же бедолажка… — Пока он непрекрыто издевался, пока веселился, дразнил и глумился, а Юа сидел напротив и только полыхал от возмущения глазами, потрясенный настолько, что никак не мог вспомнить самоудалившихся из памяти слов, Микель потянулся за новой сигаретой. Зажег, с полупротяжным стоном затянулся. Выпустил в едкое пространство над головой стяг такого же едкого дыма и лишь после этого, обхватив слабо вякнувшего мальчишку за руку и подтащив поближе к себе, на самое ухо тому договорил: — Но твой большой сильный волк позаботится о тебе, милый отважный щеночек. Перевернет на спинку, вылижет пузико, почистит шерстку… А потом посадит к себе на спину и понесет куда-нибудь далеко-далеко, за черные леса да за красные горы… Не-ет, юноша, что ни говори, но эта твоя омегаверсовая ерунда настолько пришлась мне по душе, что я просто не могу отказать себе в удовольствии фантазировать! Уэльсу его признания пришлись по душе ровно настолько, чтобы, клокоча собачьей пеной, потянуться навстречу, схватить распоясавшегося оборотничающего шута за воротник и, хорошенько встряхнув, рявкнуть в паскудную обпитую морду, предупреждающе щуря зимень-глаза: — Да заткнешься ты или нет?! И сам ты чихуа-хуа, лисья ты срань! Зачем... блядь, зачем я вообще тебе рассказал про эту гребаную херотень?! Придурок ты, понял?! Придурок! Большой тупой… — Придурок, — с примирительным смешком согласно закончил за него придурок, улыбаясь так задушевно да влюбленно, точно свалившийся на шею щенок не пытался отожрать ему лапу, прогрызая до кровавых костей, а нахваливал его, наглаживал по шерсти да наговаривал, какой он хороший, лощеный, дельный и сильный волчок, какой любимый, нужный и восхитительный. — Я понял, радость моего сердца. Но... быть может, этот большой тупой придурок осмелится пригласить тебя на танец? Что ты на это скажешь, малыш? Юа, зависнувший в пространстве и вместо дозы просветления получивший дозу затемнения, непонимающе шевельнул губами да как пропащая прованская дура хлопнул ресницами, тщетно пытаясь осознать, что только что этот человек вообще такое ляпнул. — Че… го? — разуверившийся, все-таки наконец-то тотально разуверившийся в своих многострадальных слуховых перепонках, настороженно переспросил он. — Какой еще… к хрену... ?танец?? — И вовсе не к хрену, а без хрена, дружок. Самый что ни на есть обыкновенный. Танец, я имею в виду, — со всё той же гадостливой улыбочкой пояснил Рейнхарт, выглядя при этом очень и очень... недвусмысленно серьезно. — Ножками, ручками, задницей да прочим косматым тельцем, щеночек мой. Хотя… к хрену, пожалуй, тоже кое-что будет... Но чуточку позже, ладно? — К замыкающему изумлению Уэльса, который как застыл, так и сидел, не решаясь ни выдохнуть, ни вдохнуть, мужчина прикусил уголком рта сигарету, поднялся с дивана-батута, подбросившего мальчишку ощутимым толчком вверх. Ухватил оторопелого его за руку, спустившись пальцами на запястье да ладонь, и, склонившись в низком прилюдном поклоне, с темными омутцами в поблескивающих глазах уточнил: — Так что, прекрасный мой принц, позволите ли вы мне пригласить вас на танец? Поверьте, тревожиться совершенно не о чем: ваш верный влюбленный слуга поведет вас за собой в круговороте упоительных движений, покуда вы — истощенный и уставший — не упадете ему прямиком в дожидающиеся руки… Юа, страшно и глубинно убедившийся, что этот психопат просто-таки взял и финально расписался в невозврате покинувшего рассудка, растворившегося в поплывшем по залу укачивающем мотиве всё того же Ламбертского ?Декабря?, оставленного утомившимся диджеем в покое, в ужасе покосился на руку собственную, затем — на руку Рейнхарта. Еще раз на руку собственную, еще раз на руку Рейнхарта, абсолютно прекращая понимать, что такое с этим рехнувшимся франтом творится и как он так спокойно… Так спокойно может… — Да прекрати же ты паясничать! — в сердцах прошипел он, вкладывая все свои жалкие силенки на то, чтобы сдернуть желтоглазого дуралея обратно на диван, пока горластые тупические бабы да прочие мужики, давно и безнадежно приноровившиеся присасываться к ним паскудистыми ухмыляющимися рожами, не подобрались еще ближе, бурля по кровавым окопам бесконтрольной добивающей ревностью. — Сядь! Сядь на место, я тебя умоляю! Довольно уже выдуриваться и всех их... всех их, черт... привлекать...! Он старался говорить тихо и ясно, но блядский лис был блядским лисом и по природе своей не понимал ни тихого, ни ясного — нихуя он вообще не понимал. Нахмурил вот железным навесом брови, побледнел и посерел драконящейся волчьей шкурой, предупреждающе надвигаясь на мальчишку и наклоняясь над ним так, чтобы тот невольно отшатнулся да вжался в чертову диванную спинку, глядя озлобленными глазами даже не в глаза, а в какой-то амальгамный да алхимический... Беспредел. — Я вовсе не выдуриваюсь, глупый маленький котенок, — медленно и с расстановкой проговорил он, чокнувшись так, чтобы, согнувшись в поясе, упереться обеими руками по обеим же сторонам от Уэльсовой головы, навалиться на того и, дымя горькой сигаретой, поймать завороженный взгляд, вышептывая тем личным интимным полутоном, который предназначался лишь на однажды и лишь на двоих: — Я привёл тебя сюда только для того, чтобы ты подарил мне танец, котик. Вот тебе и весь секрет. Поэтому ты должен понимать, что пока этого не произойдет, мы вынуждены будем провести здесь столько времени, сколько понадобится. И будем, следовательно, приходить ночь за ночью до тех пор, пока ты не сдашься и не прекратишь вручать мне один отказ за другим... Быть может, теперь мой принц пересмотрел свой ответ и сообразил своей очаровательной умненькой головкой, насколько выгодную сделку я пытаюсь ему предложить? Сказав это, лисья скотина как ни в чём не бывало улыбнулась, пыхнула растворенным в смоге першащим пеплом. Сместила правую руку чуть левее и чуть ближе к чернявой голове, намереваясь терпеливо дожидаться положительного ответа, кажется, хоть всю вечность наперед... — Ты совсем, твою мать, тронулся…?! Не буду... не буду я с тобой танцевать! Не буду я ни с кем… — начал было Уэльс, придавленный к растекающемуся болотом месту черной тенью такого же черного веса, приятно покалывающего невидимыми иголками кожу да разгоряченную плоть, а потом вдруг… Потом вдруг разом смолк, оборвавшись на половине фразы. Резко побледнел, резко заострился каждым оскалившимся уголком и, к вящему недоумению Рейнхарта, отпихнув его ладонью в правое плечо, вынуждая убрать руку, с гневом и волчьей злобой уставился мужчине куда-то за спину, оборачиваясь нахохлившейся уличной дворнягой, не знающей ни единого правила сомнительного приличного тона. — И?! — тут же, не позволяя пока так сходу переключиться и понять, что происходит, и не удосуживаясь ни в чём просветить, рыкнуло невозможное создание, дергаясь и подрываясь наверх. — Какого хера вам тут нужно? Вон пошли! Что, другого места нет?! Совсем слепые?! Валите прочь! Рейнхарт удивился ровно на чертову дробленую секунду, пока невидимое да безликое, к которому обратился его ежащийся храбрый котенок, не обрело саданувшую меж рёбер ауру, цвет, вкус, запах да способность издавать очень и очень нехорошие звуки. — Эй-эй, полегче-ка, щеголь! Язык, конечно, у тебя недурен, но по мне — так лучше бы ты его растрачивал на иные, м-м-м, занятия. — Точняк. Небось, в постели-то пока неопытнее новорожденного котенка, а, малой? Юа, задохнувшийся от резанувшего по отключающимся мозгам бешенства, впервые в жизни сталкивающийся с тем, чтобы с ним говорили таким тоном — если в школе и пытались издеваться, так только за несколько… женоподобную внешность, за что быстро расплачивались кулаком в зубы и издеваться живенько прекращали, — перекосился, вспыхнул практически за мгновение, с презрением и испепеляющей стыдливой ненавистью глядя на трех недорощенных свинорылых мразей, за чьими харями угадывались незадающиеся прыщавые понты да нездоровая попытка сыграть в раскосплеенных паршивых тройняшек, разделивших одну извилину на три туши. Все они были достаточно высоки, мясисты, угловаты в кости и белокуры; в последнее, впрочем, Юа не поверил, раскусывая за чересчур снежным отливом дешевую обесцвечивающую краску, проглядывающую на макушке среднего горстью рыжих корешков. Все были потрясающе отвратительны, разодеты в искусственную кожу да такие же искусственные меха, и от всех троих разило пьяной ванилью, сладким косяком, желчью, тупостью, выглушенными в харю протеиновыми коктейлями и какой-то такой... закомплексованной деградацией пробующего последнюю удачу стервячьего недокормыша. — Чего вякнули?! — озлобленно прохрипел Уэльс, поднимая дыбом наэлектризованный загривок. — Убью, блядь, к чертовой матери! Юа не был тем, кто стал бы долго трепаться, когда заместо бесполезных слов можно было доказать своё превосходство и право ногой по яйцам или клыками в напрашивающуюся глотку. Юа не был тем, кто стал бы угрожать, предпочитая всякой пустомельной херне — веское насильственное доказательство. Краем сознания отметив, что Рейнхарт отчего-то просто стоял рядом да задумчиво молчал, не делая ни попытки вмешаться, ни пошевелить языком, мальчишка моментально впал в бешенство еще более беспросветное, отчаянно возжелав взять этот ебучий лисий бокал, шандарахнуть тем о башку заводилы — наверняка вон того, что ютился посередине, — передавить тому стянутым с руки рукавом горло да свернуть нахер шею, попутно избивая ногами остальных двоих. — Ну же, не горячись! К жизни имеет смысл относиться проще, малой! — хмыкнул как раз таки серединный хрыщ, помигивающий подранной коричневой древесиной хитрожопых свинячьих гляделок. — Агась. Мы понаблюдали, что тут у вас веселенького мутится, и пришли заключать сделку! — подхватил тот, что справа — самый вытянутый и нескладный, с красным браслетом на левом резаном запястье да с болтающимися на шее на веревке солнечными очками. — И давай-ка ты, малой, помолчи — сейчас мы обращаемся к твоему бойфренду. Он, кажись, помозговитее будет. Юа, доведенный до белой ручки, собирался нахер, а не слушаться всякую мелкую дрянь, раз уж паршивый Рейнхарт оказался настолько бесполезен, что даже не пытался встать на его сторону. Распаляясь всё бесконтрольнее и истеричнее, проклиная всё неистовее, мальчишка подорвался, почти подскочил, намереваясь от всей души впиться чертовым подонкам в морды… Как вдруг Микель, очнувшись, наконец, от зачастившего придурковатого транса, повелительно вскинул руку. Болезненно ухватился за тощее костлявое плечо, неторопливо то огладил и, вдруг с перестаравшейся силой надавив, заставил растерявшегося, но еще безнадежнее озлобленного Уэльса рухнуть обратно на задницу, тут же опуская тому на макушку ладонь, одновременно поглаживая, успокаивая и пригвождая. — Тише, свет мой, — холодно, мрачно, с какой-то совершенно новой словарной расстановкой проговорил он. Вынул пальцами свободной руки изо рта сигарету, обвёл той всех троих приблудившихся сынков и, выдохнув копну дыма, так и остался стоять, рисуя губами ту опасную ухмылку, к которой человек в здоровом уме — например, прежний Юа, не ввязавшийся еще во весь лисий сумбур — приближаться бы не стал никогда и ни за что. — Давай послушаем, что эти любопытные… джентльмены хотят нам предложить. А после уж воздадим тем по заслугам… Хорошо, котенок? Ни на какое ?хорошо? Юа не соглашался и собирался прямо сейчас это объяснить на пальцах, равно как и то, почему так не доверяет этому паршивому ублюдку-лису и почему тот такая гребаная скотина. Он уже даже раскрыл рот, уже даже тряхнул головой, тщетно пытаясь сбросить с той мешающий чуждый вес, уже злобно зыркнул в сторону предающего с какого-то хуя мужчины… Когда резко стиснул вместе и губы, и зубы, торопливо проглотив горечь всех невысказанных проклятий: связываться с Рейнхартом сейчас, когда его лицо полыхало отпечатками сатанинских воспоминаний о проведенном в Аду детстве, стал бы только кромешный аутист. Он аутистом отнюдь не был, а эти… приблудки… кажется, еще как были, даже не догадываясь о таких вот увлекательных таинствах собственного скудного байопика. — Ай да дело говоришь, бро! — радостно заголосил приблудень серединный. — Слыхал, малой? Вот с кого тебе пример брать нужно, чтоб толковым парнишой расти! ?Ты еще не знаешь, насколько я его и беру, сука…? — хмуро подумал Уэльс, сидя на проклятом диванчике проклятой покорной куклой и не пытаясь ни вставать, ни вмешиваться, ни лишний раз лисьему типу о своём присутствии напоминать. — И что же вы, любезные наши, предлагаете? — чересчур учтиво уточнил Рейнхарт, улыбаясь всё той же исковерканной больной улыбкой мясницкого маньяка из семидесятого по високосному году Техаса. Медленным, но как будто заметным лишь Уэльсу движением он наклонился, чтобы приподнять со стола оплеванную запачканную пепельницу. Повертел ту со знакомой аристократичной брезгливостью в пальцах, ткнулся разок в грубое густое стекло тлеющим бычком… — Больно уж малой рядом с тобой ломается. Может, не хочет, а? Или ты слишком наивный, бро, и не умеешь таких приструнять? Поверь, у нас опыт богатый! Сколько их поиметь успели, этих понтующихся неприкосновенностью малолеток… И не припомнить уже! Это они только с первого взгляда неприкосновенные, а как проталкиваешь им в жопу хуй — так начинают скулить да трясти яйцами, чтобы оттрахали грубо да крепко, отбив попутно всю задницу прошаренной до мозолей ладонью. Уверен, что и твой такой же! — И…? Юа… Практически сдох. Эти суки говорили о нём… такое, безнаказанно пялясь засаленными рожами и пуская очевидные гребаные слюни, что их уже давно следовало башкой к башке, черепом наизнанку и разлинчевать на стекающие кровавой гнилью куски, выродков поганых! Давно следовало придушить, прирезать да прибить, проткнув поверху молотком да ржавыми гвоздями, а блядский Рейнхарт… Блядский Рейнхарт просто… Отмахнулся, да?! — ?И??! — с яростью проревел мальчишка, с неожиданно пробудившейся в теле силой сбрасывая чужую вероломную руку и взвиваясь на спружинившие ноги. — ?И?, значит?! Какого хуя, дрянь ты лживая?! Убить их мало, скотов этих! А ты… ты… ты же просто... ты им... ты... Дальнейшие слова, которые мат-вопли-проклятия, снова подчинились чертовой руке такого же чертового мужчины, что, без предупреждений ударив покачнувшегося юнца локтем под дых, сам же, бережно и сострадальчески прицокнув языком, принялся усаживать еле живого, рычащего и кашляющего от безоружности Уэльса обратно на дрянной диван, заботливо ощупывая тому грудину и живот, целуя в лоб, прожигая убийственными глазами глаза и уже без намека на улыбку выговаривая трём идиотам, которые ни черта своими слепыми стекляшками не видели, тусклое и тухлое обманчивое позволение: — Вы говорите, уважаемые. Мой котенок, как вы могли заметить, крайне тонкая и чувствительная натура, поэтому нам сейчас немножечко не до того, чтобы любоваться вашими… неподражаемыми, хотел бы я сказать, анфасами, да, к сожалению, сказать так не могу. В общем, время — деньги, господа. Я внимательно вас слушаю. Юа, который злость-нервы-боль-ненависть-обида, вдруг впервые так ясно осознал одну простую вещь: за тем количеством слов, которые выдавал в ответ на любую ерунду Рейнхарт, было невозможно выцепить что-то цельное, запомнить что-то цельное, и всякий недалекий ум, робко потоптавшись туда-сюда, останавливался, в конце концов, лишь на том, что услышал в последнюю очередь, не замечая, что до псевдолюбезного обращения его трижды обосрали, трижды опустили, трижды подтёрли им задницу и трижды засадили той в грязную лужу. Придурки, уверенные, что их уже приняли за своих и вот-вот воздвигнут в почетное звание ?Рыцарей Жопы?, наградив соответствующими бляшками, переглянулись, потыкали друг друга заигрывающими локтями. Вдохновленные, наперебой затрепались и загигикали, в упор не замечая всего того холодного бешенства, что, отделяясь от странного притихшего человека, потянулось в воздух отравленными булавками: — Все здесь уже достаточно взрослые — даже ты, малой, — поэтому чего уж таиться? Как насчет небольшой свингер-парти, бро? Мы с корешем обучим твоего мальца уму-разуму — заценишь, после наших уроков он станет шелковым и сам научится брать у тебя в рот. А ты в это время сможешь поразвлечься с Сигги — он из нас троих самый неопытный и робкий, так что под низ ляжет, никуда не денется. Дело говорю, чувак? За спиной Рейнхарта завозилось, засмущалось, замялось и выдало неразборчивый, но однозначно согласный смешок... Юа, ощущающий себя последней шлюхой, которой прилюдно помочились на лицо, даже не смог вдохнуть, чтобы не ободрать себе воздухом всё небо да горловину. Ни вдохнуть, ни выдохнуть, ни разлепить губ, чтобы произнести хоть одно-единственное блядское слово в свою защиту. Еще бо?льшие трудности начались с тем, чтобы заглянуть хреновому Микелю в глаза, отчаянно и безвозвратно боясь увидеть в тех что-нибудь… Сильно не то. Что-нибудь, за чем придется раз и навсегда разочароваться в своей паршивой надуманной иллюзии. Уэльса скручивало и тошнило, Уэльсу искренне хотелось проблеваться прямо на диван и уползти отсюда куда-нибудь подальше прочь, забившись паршивый собакой в обоссанный плесневелый угол, чтобы никого никогда не видеть и никого никогда не слышать. Всё возмущение разом сошло, спало без следа, оставив за собой лишь неудовлетворенную пустоту исковерканного, не привыкшего ко всяким повзрослевшим разрядкам тела. Еще чуть позже, ударив белой вспышкой по позорно намокшим глазам, Юа накрыла злостная тягучая ревность, за которой круговертью да колесом понеслись сводящие с ума картинки, где Рейнхарт, его проклятый Рейнхарт, раздвигал кому-то другому ноги, трогал чей-то еще член, раздевался сам и вгонял в кольцо мерзостных мышц то, чего столь позорно желала получить задница самого Уэльса, который, черти, был всего лишь слишком горд и слишком напуганно-истеричен для того, чтобы спокойно это признать и не отталкивать тянущихся к нему желанных рук. Мальчика перекосило, переклинило, выбило пробки и залило кипятком с затопленного верхнего этажа кислотно-лимонный прощальный свет. Ударило по воспалившимся нервам оголенной струной порванной гитары, разъело хлоркой кровь и стиснуло виски… А потом вдруг Рейнхарт, нарушив вакуум этого страшного бесконечного молчания, огладил кончиками пальцев его — такие послушные сейчас — губы. Подхватил позабытую было пепельницу обратно в руки, сплёвывая туда новую — когда только успел разжечь...? — сигарету и принимаясь неторопливо, уродливо её тушить, точно с каждым разом, как он вдавливал свой окурок в мутное загаженное дно — ломал чью-то хрупкую шею, а остатки высушенной травы, вылезающие наружу под актом агрессивного насилия, размазывались по пальцам да по стеклу подожженными внутренностями, перемолотыми мясорубкой кишками. Юа зачарованно следил за этими пальцами до тех пор, пока те снова не отбросили дурное, перетроганное всеми, кем только можно, пепелистое гнездовище. Пока не поиграли в воздухе костяшками. Пока, стиснувшись в кулак, не хрустнули, заставляя застыть и уставиться против воли расширившимися голодными глазищами, всё еще страшащимися поверить в треклятое доблестное рыцарство утерянных лет. — Вот оно что, человечки… — задумчиво пробормотал Микель, оставаясь пока лицом к лицу с Уэльсом, но всё равно не позволяя увидеть своих глаз, прикрытых сползшими с макушки волосьями, и ему, возлюбленному да пригретому ребенку. — Похвальные, конечно, у вас мечты, да вот… Так получилось, что вы, дорогие мои, подошли, что называется, к альфе и попытались предложить трахнуть на его глазах его же омежку. Единственного, надо сказать. Найденного и избранного спустя половину заваленного таким вот дерьмом жизненного пути, пусть, к сожалению, еще пока и не помеченного. И после этого всего вы надеетесь убраться прочь в добром здравии, я полагаю? — Кулаки его стиснулись с яростной силой, за которой вздулись все вены и жилы, а злость саданула скорчившегося Юа скальпелем по кровеносным сосудам, пока идиоты за спиной переглядывались, шептались, пытались что-то сказать… — Мы не совсем… — Понимаем, о чём ты толкуешь, бро… — О, не беспокойтесь. Никто от вас обратного и не ждал, ущербные вы людишки… Оставив последнее ласковое касание на горящем лбу привороженного бледного Уэльса, Микель выпрямился, поднялся в полный рост, спружинил, повернулся к переменившимся в перетрусившем запахе побелевшим придуркам лицом. Ступил широким и надломанным шагом навстречу. Следом — еще одним, встречая отпорное сопротивление и разом притихший заинтересованный зал, с похвальной интуицией падальщиков-завсегдатаев почуявший запашок приближающегося пиршества... А затем, распяв в стороны руки, раскрыв ладони да согнув острейшими когтями отвердевшие жилистые пальцы, с бешеным рыком проорав сумасшедшее: — И вечер диво как хорош! Так скажите... Не хотите ли вы все вместе сдохнуть, господа?! — бросился на чертову толпу с одним единственным желанием, вытеснившим и душу, и сердце, и подмявшуюся ухмылку на ожесточившихся посеревших губах. В эту ночь выполненных и невыполненных обещаний, танцующих босиком по просыпанному небесному стеклу, его Светлейшество лорд Рейнхарт хотел теперь лишь только… Убивать.
??? — Еще раз спрашиваю: что ты там вытворял, придурок? — вопреки злости, которую должен был бы, наверное, испытывать, Юа упивался совершенно безумнейшим, совершенно счастливейшим и несвойственнейшим ему набором сумасшествий под именем взбалмошной пьяной эйфории. Рассудок, посчитав, что они слишком долго были вместе и больше им, увы, не по пути, гладил своего юного дерзкого носильщика ладонями по щекам в прощальном жесте ?аривидерчи? да с солнечными наговорами на губах. Сердце то сжималось, то трепетало синицей-лазоревкой, ладони капельку мокли утренней летней росой, а под ногами шуршал наметанный с побережья песок, пропахший одурелостью первой любви и радостью последней за жизнь одарённости. — Да что же ты всё ругаешься и ругаешься на меня, котенок мой? — угрюмо отозвался Рейнхарт. Он шёл рядом с Уэльсом, пылая ненавистью и чуть-чуть — обидой: ненавистью на всех, кто посмел раскрыть в этот испорченный вечер свои поганые рты, из которых сыпались черви, говно да пиявки, а обидой — на самого Юа, что по какой-то непостижимой причине сначала кричал, чтобы он всех там перебил к чертовой матери, а потом вдруг ударился другой стороной очаровательной головки и стал кричать обратное, чтобы он немедленно остановился и не смел никого трогать. Шаг мужчины был скомкан, глаза углисто-темны, губы и лицо разбиты в кровь, зато зубы, оставшиеся победителями, скалились волчьим прищуром, обещая откусить руку всякому, кто посмеет сунуться на самоубийственное рандеву. — Признаюсь, твой переменчивый характер очень сильно удручает меня, золотце... Почему тебе решилось пощадить тех, кто посмел положить на тебя глаз и наговорить столько… омерзительных слов? — Да никого я не щадил, тупое твоё Величество... — огрызнулся Уэльс, всё еще видящий, наглядно же видящий — перед открытыми, а вовсе не закрытыми глазами, — как сумасшедший Рейнхарт, свирепея, но сдерживая козырную ярость до самого конца, пережимает горло одному, бьёт ногой под печень другого, разбивает об угол стола голову — виском и скулой — третьему… Всё произошло настолько быстро, что ни Юа, ни кто-либо другой даже не успели толком оглянуться, как перед ними повалились ниц три еще живых, но уже потенциально зарываемых в могилку дышащих трупа. Микель Рейнхарт действовал поразительно расчетливо, Микель Рейнхарт действовал с ужасающей выдержкой профессионального убийцы… и, наверное, именно из-за этого всем присутствующим, невольно навлекшим внимание разошедшегося психопата, алчно жаждущего крови да возмездия, стало настолько не по себе, что в Кики-Баре зародилась… Чертова паника. Безумная чертова паника, подчиняясь правилам которой, люди принялись носиться из угла в угол, биться, стучаться, кричать, вопить, просить о помощи, орать об озверевшем чудовище, звать охрану, натыкаться друг на друга и в прессующем бойлере отталкиваться отрицательно заряженными частицами, чтобы тут же, выхватив из толчеи фигуру высокого окровавленного человека с непривычными латинскими чертами лица, начать кричать еще громче, прокладывая путь к выходу по чужим головам-плечам-спинам. Юа, поначалу ощущающий возносящий хмельный восторг от осознания, что Рейнхарт — именно его чудовище, его ужасающе страшное и безумно красивое ручное чудовище, перегрызающее недругам глотки да истово и ценой собственной жизни защищающее его же честь, вдруг точно так же — только уже отнюдь не восторженно — осознал, что еще чуть-чуть — и это чудовище нашпигуют транквилизаторами, скуют усыпляющим железом, отнимут, сбросят в клетку и запрут там на долгие-долгие годы, если прежде не решат сдёрнуть заживо шкуру да прошить спущенной обоймой сердце. Именно поэтому он, запрыгнув на то со спины, хорошенько матернув да боднув по голове каблуком зажатого в руке сапога, приложил все силы, чтобы привести зверюгу в разум и вытащить из проклятого клуба вон. Именно поэтому, пусть сейчас они — лишь чудом вырвавшиеся сквозь голосящую толкучку да дружно осыпавшие дурное заведение ворохом вековечного созвучного поноса — уже и отошли на достаточно далёко-безопасное расстояние, Юа продолжал да продолжал оборачиваться, страшась увидеть следы огненной погони за сбежавшим из лаборатории дедушки-Франкенштейна ожившим монстром. — Неправда твоя, юноша, — укоризненно и недоверчиво отозвался Рейнхарт, вновь принимая самый что ни на есть домашний собачий облик; волк уснул, сложил лапы да уши, а наружу смущенно выбрался кудлатый лисоватый пёс, прыгающий вокруг со свешанным слюнявым языком. Только пёс — псом, а униматься дурное Величество так легко и просто наотрез не желало. — Зачем тогда ты потащ ил меня оттуда прочь, когда я еще даже не успел со всем закончить? Волк, впрочем, всё равно оставался волком и забывать об этом — во благо собственной шкуре — отнюдь не следовало. — ?Зачем??! Неужели ты реально настолько идиот, твоё Тупейшество...? Затем, ебись оно всё конём, что тебя могли... я не знаю... повязать, блядь, могли, упечь за решетку и только один черт знает, что еще учинить! Хоть это ты способен понять?! — Это я… постой. Подожди… ?Ебись оно всё… конём?…? — вытряхнув из памяти всё менее важное, опять и опять расставляя приоритеты так, как не укладывалось в нормальной голове, подторможенно переспросил Микель, недоверчиво вытаращив на вроде бы прелестного, вроде бы абсолютно одухотворенного божественным касанием с виду юнца. — Что это за… кони еще такие, юноша…? Что за чертовы словечки у тебя постоянно вертятся на языке?! Юа, чего-то такого подсознательно и ждавший, раздраженно чертыхнулся да топнул сгоряча ногой: он же, блядовитые бляди, старался! Высказать старался, что… волновался, что перепугался до состояния псевдо-мавританского Отелло, что думать же башкой нужно! Хотя бы уж в следующий раз! Что… ему-то что делать, если хреново Тупейшество попадется с потрохами, перекочует за решетку и останется там коротать шахматные дни, вычерчивая на стенах крысиные календари, в то время как сам он загнется от одиночества, от которого напрочь успел отвыкнуть, да вот этой вот разбереженной лисьим болваном неуемной привязанности, впервые подкосившей его дух? Что тогда делать, если всё это случится, ему…? — Обычные словечки! — рявкнул разозленный столь неприкрытым нежеланием соображать и понимать он. — Ничем не хуже твоих! И хватит стрелки переводить, Тупейшество ты такое! — Ну, знаешь, юноша… — а чудовище-то, кажется, тоже вот... злилось. По крайней мере, прокуренный голос да руки с кровяным никотином внутри, которые вдруг потянулись и стиснулись пальцами на правом мальчишеском локте — уж точно злились. Юа вдруг запоздало осознал, что освещенные городские улочки они уже давным-давно покинули, и в темноте, которая теперь танцевала в обиходе заполночного блюра, не было видно фактически ничего, если только небо не решал пронзить временным шкварцанием объеденный половинчатый шлепок сырного теста с большими альпийскими дырками-кратерами. Было даже не просто темно — было смолисто-мрачно и неприязненно липко, было холодно-холодно, и изо рта вырывались клубки бешеного машинного пара, такого же лохматого, как белая туманная псина рано поутру, примчавшаяся разбудить до пробуждения голодных овец да восхода шетлендского солнца. Не виднелось ни закончившихся домов, ни прекративших гореть огней: одна лишь темень, одни лишь сине-черные тона спящего севера да изредка — нахохлившиеся призраки повыскакивавших на поверхность насупленных елок, недовольно отряхивающихся во сне от лишней хвои, пропахшей янтарем, дегтем да лекарственными смолками. В такой темноте деваться было некуда: и не убежишь толком, потому что если бежать — так к еще более страшным волкам, да и обманутым глазам всё равно ни черта не разобрать. Лучше даже и не пытаться, потому что переломать ноги-руки-шею — как дать напиться сраному господину лису, и вообще они каким-то чудом продолжали топать по проторенным дебрям, а не нестись камнепадом в ближайшую канаву лишь благодаря всё тому же лису, передвигающемуся инстинктивно и посредством прикосновенческой памяти постукивающих подошв. Ругаться здесь не стоило, не следовало от слова совсем… А поганый Рейнхарт вдруг взял да и удумал остановиться, дергая Уэльса — без того тревожного, без того беззащитного да беспомощного, когда ноги то и дело проваливались в какие-то выщерблины да цеплялись о травянистые камни — за многострадальный болящий локоть. — Что еще?! — тут же нервозно взревел мальчишка, зябко вслушиваясь, как голос его — отнюдь не нежный и не певчий — поднимается к небу, шарахается из стороны в сторону и отчего-то тут же постигает режим вселенского ?erase?, по правилам коего ни один маломальски человеческий человек никогда не сможет доораться до батюшки-небосвода. — Хорош уже пользовать меня, как хренову вещь! И вообще я замерз и смертельно устал! Пошли уже в твой чертовый дом! А там трепись и сходи с ума, сколько тебе влезет… — В наш чертовый дом, — поправил Рейнхарт, наклоняясь так низко, чтобы Юа смог с лихвой насладиться блеском его влажных металлических глаз — и вот как только у него получалось? Как будто, честное слово, вскрывал каждое утро колдовской футляр-роговицу, вставлял туда крохотную инопланетную батарейку и ходил потом весь такой довольный, весь такой жеманный: мол, а я свечусь, свечусь, свечусь, юноша! И вообще я не человек, а сраный лук. Понимаешь? Потому что от меня всегда хочется плакать. Ты, кстати, любишь лук, мой мальчик? Никакой гребаный лук Юа не любил, а потому, щеря зубы и подтягиваясь вверх на носках — в потемках же не так заметно, а значит, и не так унизительно — чтобы хоть как-то повыше да позначимее, с диким оскалом прорычал: — В твой чертовый дом! Поторопись, придурок, и дай мне вернуться! Пока ты не натворил чего-нибудь еще! — Я-то? — со страшным искреннейшим удивлением отозвался луковый лис, порождая в черепной коробке передач черногривого строптивца резкий и печальный треск непредвиденного сбоя. — Я же ведь совершенно безобиден, душа моя! И сколько можно меня подозревать во всяких гадостях? Склоняясь ниже, шепча свой ночнистый инсомнический бред, хренов мужчина дышал уже практически нос в нос, губы в губы, и Юа, у которого снова забарахлил еще и сердечный мотор, стремительно отнырнул обратно, возвращаясь подошвой на твердую шелестящую почву. Вдохнул, выдохнул, приводя зашкалившие перегревшиеся проводки в порядок. Тряхнул головой и, перехватив другую руку Микеля — тоже за локоть, посмотрим, как тебе понравится, твоё Тупейшество! — потащил того тягловым жеребцом дальше, чтобы прекратить торчать под однообразным небом, всё сильнее да сильнее затягивающимся тучами с серыми распоротыми брюшинами. — Это ты-то безобиден? — уже чуть более миролюбиво хмыкнул он, когда понял, что Его Высочество Микель, вопреки всем издёвкам, странностям, коварностям да невыносимым причудам, послушно пошел рядом, позволяя юнцу, старательно отводящему взгляд, хвататься тому за руку и чувствовать, как из временного ведущего снова обращается ведомым. Впрочем, именно такой расклад ему нравился, и настроение осталось танцевать свою польку на одной из достигнутых верхних планок. — Ты кого надуть пытаешься, а? Видел я, насколько ты безобиден! Нагляделся! Еще бы чуть-чуть — и ты бы откуда-нибудь достал ножницы да пошел бы их аккуратненько засовывать каждому встречному в глаз… — Право, я поражаюсь твоим фантазиям, милый мой цветочек! — не без веселья откликнулся заинтригованный мужчина. — Иногда мне кажется, что они работают у тебя даже лучше моих! — Да правда, что ли? — с явным недоверием усомнился Уэльс, чуть цинично прищуривая глаза. Поняв же, что жеста этого никто сейчас не увидит, паясничать прекратил и все лишние ужимки стёр, возвращая лицу стык подобающих тому шестнадцати-семнадцати душистых вёсен. — Ладно, ладно, тут я немного солгал, каюсь, дитя моё. Но когда-нибудь — обязательно заработают. А что же до идеи с ножничками… Зачем столько излишеств, душа моя? Рукоприкладство — дело тонкое, хрупкое даже, я бы сказал, поэтому никогда не трать время на то, чтобы схватиться за лишний предмет. Это, к сожалению, не такое же искусство, как, например, то, что улыбается тебе глазами Джоконды или страданиями внутривенно убиваемого Тициана: чем проще и слаженней твои действия, чем меньше мазков — тем большего успеха ты добьешься. Запомни: Бог дал нам всё, чтобы создавать и сохранять жизнь, но также дал всё, чтобы ее отнимать. В конце концов, почему это обязано называться таким уж грехом, котик? Нас никто не благодарит за то, что мы кого-то в этот мир приводим, и никаких поощрительных небесных пособий несчастные мамаши за свои брюхастые подвиги не получают. Однако же никого из мира уводить мы как будто бы резко не имеем права, что, сдается мне, немного... нечестно. Он ненадолго замолк, затянувшись паршивой сигаретой, разбавляющей сырость запахом внезапного сухого костра, и Юа, ощущающий стекающую по спине каплями дрожь, неуютно да настороженно поторопил, отчего-то уверенный, будто только что ухватился за одну из важнейших в своей жизни зацепок: — Ты это о чём...? — О чём…? Сам посуди, юноша. Я вот не верю, например, будто Создателю есть до нас такое уж великое большое дело. Может, у него нас таких вообще миллиарды миллиардов планет — это только удивительно тугоумные двуногие с синдромом уникальности бытия в атрофированном мозге верят, что планетка наша — единственная на всю громоздкую вселенную систему. Смех сквозь слёзы, право слово... А если это так, то кому, скажи на милость, понадобится в таком-то количестве бесконечных миров пытаться наказывать каждого провинившегося? Думается мне, что Господь оставил позабытое право нам самим утрясать все эти междоусобные мелкие конфликты — от убийства и до рождения, а значит, волноваться по-настоящему следует лишь о том, чтобы собственные собратья по роду не отрезали тебе голову да не воткнули в сердце золотую булавку, воссоздавая перевернутую свою справедливость. В любом случае, душа моя, — обратно приободрившись да зашвырнув окурком в сторону негодующе всполошившейся, но спасшейся от пожарища ели, закончил Рейнхарт, — не нужно пользоваться ножничками, чтобы выколоть кому-либо глаз. Достаточно одних пальцев, дарованных тебе самим Богом. Поверь. А было, подумал Юа, с ним все-таки что-то сильно и сильно... не так, с этим двинутым человеком-чудовищем. Что-то настолько сильно не так, что он вновь непроизвольно задумался о том маленьком незначительном пунктике, из-за которого мужчина вообще заводил подобные разговоры, размышлял о религиях, беспокоился посмертным бытием и наставлял опытным учителем в нелегком пути причинения увечий. Замашки его уже не вызывали сомнений, замашки его светились на довольной оцарапанной морде, и Юа, стараясь вышвырнуть всё лишнее из головы — и так уже спать получалось через раз, через час да с нарывающими нервами до рассвета, — вроде бы беззлобно цыкнул, отворачивая чуть поплывший, чуть настороженный, как бы ни хотелось обратного, взгляд: — Ага. Понял я, как ты любишь обходиться без посторонних предметов... А кто недавно орал, что весь этот чертов клуб возьмет и сожжет? Кто, дьявол забери, размахивал своей сигаретой, зажигалкой да позорился последним тупицей? Впрочем, ты-то не позорился: ты же та еще скотина, ты попросту не умеешь... Это у меня за тебя… гребаный испанский... или какой он там... стыд… — Тоже мне, юноша! — фыркнули рядом. — Что еще за стыд? Я, между прочим, серьезно говорил. Не уведи ты меня оттуда — я бы и спалил всё дотла. Неужто сомневаешься? Юа, не тратя бесценных сейчас сил на размышления, отрицательно качнул головой. — Да не сомневаюсь я ни в чём, дурак ты кудрявый… — Вот и правильно! — обрадовался непредсказуемый придурок с тремя запасными галактиками переносного, быстро заряжающегося настроения. — Я, конечно, всё еще недоволен, что ты не позволил мне довести дело до конца… Но так уж и быть, на этот раз прощаю, роза моей души. Однако запомни, пожалуйста, на будущее, что мешать мне, когда я охвачен игрой, не стоит хотя бы по причине твоей собственной безопасности — а я очень не хочу в пылу ненароком обидеть тебя. Думается, после — мне никогда не удастся себе этого простить… ?Да нихрена подобного. Простишь ты себе всё?, — хотел бы сказать Уэльс, да, отфыркнувшись и отмахнувшись, не стал. Вместо слов помолчал с немного, поразглядывал проявляющийся вдалеке в редком лунном свечении серпантин ухабистой вулканической дороги, по которой по обычным утрам время от времени проезжало одинокое такси — тот чертов дед, над которым Рейнхарт столь безбожно глумился, срывая незадавшийся ублюдский настрой, так больше и не приехал, бросая трубку всякий раз, как узнавал протяжный насмешливый голос… И вдруг услышал то, что за ломаную секунду повергло просто-таки за все возможные и невозможные пределы удушливого возмущения: — Но, славный мой котенок, учти кое-что: больше не будет никаких чертовых клубов! Ты меня хорошо понял? — Чего…? — Отныне нас с тобой ждут только самые безобидные семейные развлечения, в которых никто не посмеет даже словом с тобой обмолвиться. Давай вот прямо сейчас придем, я заварю травяного чайку, достану старые добрые шахматы — где-то у меня завалялся забавный наборчик… — Эй! Кретин недолисий! — в сердцах воскликнул Уэльс, таращащийся на мужчину со вспененным в глазах непониманием и смутным подозрением, что его безбожно разыгрывали, но... Но-но-но, блядь. — Ты совсем из ума выжил?! — А что? Почему ты спрашиваешь, золотце? Ты против шахмат? Или чая? Но это ведь еще не означает, что... — Да причем тут это?! Хоть и срать я хотел на твои шахматы… Это ты меня в клуб свой паршивый потащил, не я сам попёрся! Забыл, блядь?! С какого же хрена ты… Да ебись оно всё конём, честное слово! — Опять ты за своё?! Я же сказал уже, что мне не нравится это слышать! Особенно это, с конями! Даже знать не хочу, что творится в твоей опасной головке, когда ты это говоришь… Учти: не прекратишь хотя бы при мне ругаться — я начну бить тебя по губам, и приятно не будет ни разу. Поэтому стань хорошим мальчиком по благоразумной и доброй воле и просто иди со мной послушно рядом. Без ругательств. И думать забудь о всяких мерзких взрослых развлечениях — ноги нашей не будет во всех этих низкосортных грязных заведениях… Научить тебя брать мне в рот — что за неслыханная дерзость?! Что за чертовщина?! Пакостные же... выродки! Самих их мало в рот брать научить — чтобы со сломанным позвоночником да между собственных ляжек… С этим Юа, к своему удовлетворению, истово согласился, хоть и не подал абсолютно никакого вида. Только вот… — Я и сам прекрасно с тобой справлюсь. Сам тебя научу. Что, выходит, поделаешь, если эти идиоты никогда не слышали о таком чуде, как ?терпение?... — Рейн... Рейнхарт…! — Что, котенок мой? А, черт, не могу. Подумать только, покуситься на мою беспрекословную собственность… Да отчего же ты не позволил мне с ними как следует расквитаться, паршивый мальчишка?! — О боже… Заткнись ты… заткнись ты, чертов тупой маньяк! Свали куда-нибудь в хренову бойлерную печь! И пасть свою зашей, придурок озабоченный! — Почему мне кажется, будто эта гаденькая печка зачастила так же, как и твои гаденькие ругательства? Завязывай-ка с этим, юноша. И куда прикажешь мне от тебя валить, глупый? Совершеннейше исключено. Кстати. Что касается твоих прелестных мохнатых забав! Я тут подумал, что мы могли бы попробовать с тобой кое во что интригующее сыграть, свет моего хвоста, и тогда… — Рейнхарт… — И тогда, радость моя, если я пойму, что игра пришлась тебе по вкусу, даже вопреки всем твоим прелестным лживым словечкам… Где-то я, к слову, видел их, одиноко висящие на витрине уши да хвосты… Но о чём это я? Ах да… — Господи, просто… дел… ай… — Что ты сказал, котик? — Я сказал: просто делай, блядь! Просто... делай. Засунь все свои похабные слова себе же в жопу, засунь туда свой мерзкий больной язык — и делай, что тебе... нужно, чокнутый ты... кретин! Просто, ебись оно всё конём… делай...Хоть что-нибудь уже, наконец.