Часть 13. Бидермейер (1/1)

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,И руки особенно тонки, колени обняв.Послушай: далеко, далеко, на озере ЧадИзысканный бродит жираф.Ему грациозная стройность и нега дана,И шкуру его украшает волшебный узор,С которым равняться осмелится только луна,Дробясь и качаясь на влаге широких озер.Вдали он подобен цветным парусам корабля,И бег его плавен, как радостный птичий полет.Я знаю, что много чудесного видит земля,Когда на закате он прячется в мраморный грот. Отливающая зеленью горячая вода, пропахшая вулканическим нутром, жидким огненным соком — Уэльсу всё еще казалось не укладывающимся в голове, что вода может сразу литься единственно раскаленно-горячей и, самое главное, что ее могут откачивать от подножия жерл да гейзерных источников, пуская по трубам в дома, — аромаслами и прочими причудливыми странностями, которыми в лисьем доме кишело на каждом углу, успокаивала ровно настолько, чтобы Юа, распрямив и разгладив волосы да избавившись от порядком натершей тело неуютной одежды, впервые за долгое время — недели, наверное, две истрепанных и изодранных нервов — позволил себе полной грудью вдохнуть. Сейчас, в несколько необходимом одиночестве, купаясь в своих мыслях и том мокром индийском безумстве, что сотворил для него Микель — три части мускатного ореха, четыре части лимона, две части иланг-иланга и две части дышащего желтой грушей бергамота, — юноше было настолько непривычно, настолько хорошо и настолько ошеломительно незнакомо, что он, как ни старался, не мог ни повторно распсиховаться, ни заставить себя в нужной мере осознать, что связался все-таки с самым отъявленным во всей Исландии психопатом. Ну психопат он там какой-то — и психопат, какая разница, если этот психопат заботился о нём в неисчислимые разы больше, чем прочие, со всех сторон нормальные да здоровые, люди? Юа, по жизни с проявлением в свой адрес заботы не сталкивавшийся, благодарить за ту не умел, но ценить — еще как ценил, пусть и перебороть себя и дать об этом знать наотрез не решался, оставаясь, наверное, таким вот куском нахального, зажратого и эгоистичного дерьма в чутких лунничающих глазах. Рейнхарт сказал, что получившаяся в результате настойка, накрапанная из различных баночек-бутылочек-пробирочек, специально создана по его-де собственному рецепту для раскрепощения и краткосрочного повышения коммуникабельности, и хоть порыва стать толковым человеком и так же толково о всяком важном заговорить Уэльс не ощущал, зато в несвойственном, мягком, упоительно-нежном и доброжелательном умиротворении действительно всеми своими руками-плавниками барахтался, постепенно погружаясь в нечто настолько безнадежно-счастливое, что даже хренов покойницкий манекен, зацелованный потаскухой-смертью и болтающийся в темном сыром уголке у него за спиной, уже не так сильно давил на добитые и перебитые нервы… Пусть и пересекаться с ним взглядами Юа искренне старался не. Туша — вытесанная в полный человеческий рост и на человека до кислого спазма похожая — была настолько подробной, правдоподобной, детальной и слепленной до малейшей родинки или линии жизни по покачивающимся посиневшим ладоням, что принять ее за искусственную можно было только при доброй доле отсутствующего воображения; хватало отливающего черным фиолетом свесившегося языка, кровавых дорожек по рту, подбородку, шее и груди, обнаженных яиц да члена, растопыренных коротких и толстых пальцев, тоже голых волосатых ног, спустившихся на слепые глаза темных патл и надутых узлами мужских мышц по телу, чтобы, наклонившись через борт ванного коромысла, как следует от впечатления проблеваться. Вдобавок, явно считая подобную игрушку недостаточно внушительной или что, Рейнхарт, то ли перерыв хрен знает сколько местных магазинов — они тут, Уэльс помнил, подобной атрибутикой отнюдь не баловались, но нашелся, нашелся, очевидно, один несчастный Брут, где осчастливленный придурок отыскал ее, эту страшную криповатую шторку, — то ли разрисовав — за ним не станется, после самолетов да прочих художеств Юа даже не пытался в его дарованиях сомневаться — обычную занавеску самостоятельно, обжился еще и такой вот красотой, короной которой белые клеенчатые складки покрывали крапленые брызги ударившей фонтаном венозной крови, а если прибавить к этому нежно-бежевые кафельные стены, такой же пол, пугающее своей кривизной мутное зеркало над умывальником и зыбкую холодную пустоту, смешанную с пробивающимся рыбным душком и кое-где наклеенными чешуйками, то становилось как-то так сильно не по себе, что если бы не всякие иланги да хвойные лимоны, Юа бы уже давно убрался отсюда, драпнув со всех ног и громогласно объявив, что мыться отныне станет только снаружи да под дождем. Рейнхарт был сумасшедшим, Рейнхарт был безобидно-опасным, отождествляя собой самое клиническое из возможных сочетаний, и Рейнхарт… Держал, действительно держал здесь эту сраную рыбу.

— Я приноровился мыться вместе с ним, — непринужденно и флегматично пожал плечами желтозверый лис, послушно тем не менее подхватывая на руки огромную, разращенную до метровой длины затихшую рыбину и бережно перекладывая ту в заранее наполненную водой деревянную кадку из стародавних времен, притащенную откуда-то с всё того же злополучного второго — или третьего, черт поймешь — этажа.— Ты серьезно…?Юа недоумевал.Привыкший к вещам простым и понятным, к абсолютно одинаковым людям и таким же одинаковым укладам да явлениям, добровольно не желающим друг от друга отличаться, он никак не мог взять в толк, издевается этот человек над ним или нет: рыба в ванне — всякое вроде как случается... — не то чтобы казалась ему совсем уж вопиющей дикостью, но…Всё же отчасти казалась.— Конечно, душа моя. Я всегда с тобой очень и очень серьезен, — говоря это, мужчина, наконец, переместил забеспокоившуюся тварюгу в предназначенный той переносной аквариум и, любовно погладив двумя пальцами по склизкой пятнистой голове, лучисто улыбнулся опешившему мальчишке, воочию наблюдающему, что тупая вроде бы по природе животина как-то так… не слишком и тупо ластилась к знакомым рукам, мирно свернувшись в своем тазике, будто прекрасно понимая, что неудобство это — сугубо временное и скоро она опять вернется в обжитую, хоть и тоже неудобную человеческую ванночку. — Куда, скажи, пожалуйста, мне еще его девать? Честно признаться, поначалу я не рассчитывал, что всё это настолько затянется и завертится, но… Но вот. Затянулось и завертелось. Как видишь, теперь он живет здесь. С нами. Кажется, уже с два или три месяца. Не думаю, впрочем, что ему тут особенно хорошо: Кот — очень большой мальчик и продолжает стремительно расти, так что однажды он попросту не поместится в мою ванну, и тогда мне, вероятно, придется искать новую… Или, если уж на то пошло, строить целый бассейн под его нужды. Что ты скажешь насчет бассейна, краса моя? Он бы нам не помешал… если бы не суровая погода таких же суровых викинговых пустошей, стало быть.Разобравшись с переселением рыбы, Микель, ополоснув руки, занялся ванной: сам, не возражая ни словом, пошел ту чистить да отдраивать от въевшейся рыбьей слизи, сам смыл и собрал все чешуйки, покидав те к этому вот безумному Коту в таз, и сам, поколдовав с колбочками, сотворил подозрительно закруживший голову пахучий раствор, удивительным и почти мгновенным образом усмиривший пыл горячего на сердце Уэльса.— Так, думаю, будет в самый раз, душа моя. Приятно тебе искупаться, отдохнуть и провести время, а я пока пойду, займусь приготовлением ужина… Что? Чем ты недоволен, мальчик? Я не сделал чего-то еще?— Угу… Рыбину эту дурную… не убрал… — не слишком уверенно и до неразборчивого тихо пробормотал Юа, отворачиваясь к стене и стараясь не глядеть на животное-неживотное, которое, выпучив налитые озерной тиной желтые глаза, как-то…Слишком понимающе на него смотрело, то погружаясь обратно в воду, то вытаскивая наружу голову и принимаясь пробовать сухопутный воздух приоткрывающимся влажным ртом.Отчего-то он верил, что Рейнхарт откажется — и, черти, был бы вполне в своём праве, если бы хоть раз прекратил вестись на его идиотские прихоти, — но тот лишь, подумав немного, снова совершенно добродушно улыбнулся, хитро прищурив хищные — и такие же желтые, что гнать бы в спину да вон — глаза:— Неужто ты стесняешься его присутствия, дарлинг?Уэльс, укушенный не в бровь, а в глаз, вспыхнул, поджал на ногах пальцы, почти-почти зажмурился от стыда и попробовал было возразить, выталкивая из горла что-то жалкое и раздавленное о том, что какой вообще идиот станет стесняться тупых безмозглых рыб, не врубающихся, где синее, а где красное, но, так ничего и не успев, тут же оказался беспардонно перебит согласно покивавшим на все заранее известные тирады лисом:— Впрочем, я и сам не хочу, чтобы кто-либо другой, будь это даже безобидный старина-Кот, видел нагим твое совершенное тельце. Сладко тебе провести время, моя радость. Я позову, когда ужин будет готов. Смотри, не усни только. Я, если ты не возражаешь, буду к тебе время от времени стучаться, чтобы убедиться, что ничего дурного с тобой не произошло.Не обращая внимания на мальчишку, заикающегося, злящегося, горящего, тщетно пытающегося и пытающегося сказать, что не надо к нему сюда лезть и всё с ним будет в порядке, не дебил же совсем, мужчина, тихонько насвистывая себе под нос, подхватил свою кадку, шепнул что-то успокаивающее покачивающейся в образовавшейся тряске рыбине, отродясь не привыкшей к таким вот вневременным переездам, и, подмигнув так и не услышанному Уэльсу на прощание, сноровисто захлопнул за собой ногой дверь, оставляя тощего проигнорированного подростка и дальше клокотать новорожденной затоптанной сопкой. — Повезло же мне с тобой связаться, придурок ты такой, а… — беззлобно прорычал облитый мылом и маслами Юа, растирая уставшие глаза горячими скользкими пальцами с клочками поналипшей пощипывающей пены. Откинул с лица приставшие прядки, проморгался, отфыркнулся от угодившей в рот воды и, повозившись на обильно смазанных чугунных внутренностях, так и норовящих перевернуть его макушкой под воду, сполз чуть ниже, устраивая голову на специальном выступе, где, подняв над собой вытянутые к потолку руки, принялся задумчиво разглядывать просачивающийся сквозь пальцы свет, стараясь понять и принять всё, что с ним успело за короткий вроде бы промежуток, неузнаваемо изменивший самую жизненную сердцевину, произойти… Когда вдруг, свернувшейся комком печенкой почуяв неладное, резко выпрямился обратно и так же резко, пусть и не очень удачно, сел, едва не поскользнувшись, не потопившись и не подняв стены перелившихся через край разлохмаченных брызг. Хотя вот эти, последние, всё же случились, разбудились, хлынули, тучно прошипев лопающимися пузырями, на кофейный кафель, а в щелке тихонько приотворившейся двери, чуть виновато и как-то так очень нехорошо улыбаясь, замельтешила сраная башка сраного очеловеченного лиса, хрен знает сколько времени таращащегося на мальчишку голодными поплывшими глазами непредсказуемой бродячей собаки. — Ты… т-ты, скотина гребаная… какого же хера ты… — хотелось взреветь, заорать, впасть в заслуженное бешенство и надорвать горло так, чтобы то потом еще долго и уныло болело, напоминая о том, о чём напоминать не надо бы, а на деле от этой проклятой беззащитности, парализовавшей тело, вышло в лучшем случае завыть, скатываясь на заикающиеся бессильные хрипы да писки. — Сволочуга чокнутая, ты же обещал, что… Да что ты всё лупишься и лупишься на меня, тварь лживая?! Вали немедленно! Вали, я тебе сказал, урода кусок! На что ты уставился, блядь?! — На тебя, буйная моя красота, и уставился, — с сиплым лающим придыханием, не могущим сулить ничего доброго, сообщили чужие бесстыжие губы, вроде бы куда-то там дрогнувшие и изогнувшиеся, да вот только ни выжженные плутониевые глаза, ни единый другой участочек видимого лица даже близко не думали и не пытались улыбаться. — Я вижу, что на меня! Не слепой же! — Тогда зачем, позволь уточнить, ты спра… — Да заткнись ты! Заткнись, наконец, и убирайся отсюда вон! Какого хрена ты вообще приперся?! Специально эту хуйню с ванной придумал, чтобы сидеть там снаружи и подглядывать, больная ты извращенная мразь?! Прежний Юа никогда не был сильно склонным к такому вот ханжескому, постыдному, позорному даже стеснению, чтобы таиться и затворничать перед другим мужиком, точно он какая-нибудь разнесчастная да розовая непутевая баба — хотя нечто настойчиво подсказывало, что нихера эти бабы и не стеснялись, и сравнение получалось на редкость тупым. Прежний Юа никогда этим не страдал и никогда не заморачивался, еще совсем недавно позволяя себе непринужденно появляться перед Рейнхартом в одном полотенце на бедрах и воспринимая это за нечто абсолютно нормальное и естественное, однако теперь, после всего, с чем этот полудурок успел его познакомить и что между ними произошло, что-то внутри — опасливо-робкое и накрытое девственным одеялом прагматичного рассудка — твердо решило, что лучше постесняться, позакрываться и не рисковать. От греха подальше, как говорится, да с грехом к алтарю. — Я, мальчик мой, всего лишь забеспокоился о тебе — уж больно тихо ты себя вёл и на стук мой не реагировал от слова никак, — с непередаваемой ноткой искренности ответила лисья дрянь, и это настолько обескуражило постепенно распаляющегося и начинающего рвать и метать мальчишку, что тот на время прекратил голосить. Просто опустил в воду руки, чуть округлил недоверчивые глаза и с попыткой отыскать обязательный подвох уставился, обессивно пережевывая верхними зубами нижнюю губу. — К тому же я тут сообразил, что тебе совершенно не во что переодеться, да и щетку ты свою забыл… Вот я и здесь: позаботиться и убедиться, что с тобой всё хорошо. Хотел забежать на минутку, быстро тебе всё это передать и уйти, а потом случайно увидел такого тебя, непроизвольно залюбовался восхитительными юными прелестями и просто не смог отказать себе в удовольствии остаться здесь чуточку на подольше, очаровательный дикий цвет. Уэльс, чего-то такого и ждавший, всей шкурой ведь ждавший, хоть и почти обдуренный и в эту бескорыстную заботу поверивший, неопределенно, мечась и туда и сюда, шевельнул ртом, одновременно вспыхивая щеками, ушами и шеей и где-то в глубине себя радуясь, очень и очень радуясь, что из-за дурного ванного кипятка да продолжающего подниматься пара невозможно, наверное, было понять, что с ним на самом деле происходит. После же, так и не отыскав ни единого подошедшего слова, так и не подчинив дышащего сумасшествием сердца, остервенело таранящего кость и просящегося куда-то вовне, лихорадочно потянулся на ощупь рукой вдоль скользкого липкого бортика, стиснул в пальцах пару первых попавшихся под ладонь шампунных бутылок и, рыча да матерясь, что научившийся пьяному человеческому языку зверь перед закланием, с бешеной прытью зашвырнул теми в паскудную подглядывающую рожу, провожая удары злобным, гортанным, паническим и опять и опять истеричным: — Вон убирайся! Извращуга чертов! Вали с моих глаз, пока не пришиб! Лисий Рейнхарт, на сей раз нашедший всё это ненормально забавным, увлекательным и веселым, не ответил — просто рассмеялся. Продемонстрировал, к полнейшему ступору споткнувшегося и заткнувшегося Уэльса, у которого дрогнула тянущаяся за вторым заходом рука, кончик языка и, ловко втиснув внутрь ванного помещения стопку аккуратно сложенной свежей одежды, коронованную зубной щеткой, быстро юркнул обратно в свою сомнительную нору, удачливо избегая страшного финального снаряда, просвистевшего секундой позже там, где еще только что смеялась лохматая желтоглазая физиономия. Несколькими минутами позже чертов лимонный иланг-иланг, волшебно-фейским чудом усмиривший задыхающегося пеной черногривого зверя, снова взял своё, возвращая разбушевавшемуся сердцу, перебравшемуся жить за теплую пазуху, согретую блудными касаниями чужих протабаченных пальцев, немного временного, нервного и шаткого, но всё еще умиротворения.

??? Юа был мокрым, нахохленным и взъерошенным, но настолько незнакомо по-домашнему уютным, что мужчина, встретивший его с книгой на коленях, вновь поддался бродящему округ черному сумасшествию и вновь прекратил дышать, машинально откладывая на завернутый в тростниковую скатерть столик томик в мятой обложке, а сверху — вытянутые прямоугольники строгих очков в светлой костяной оправе. Он не позволял себе ни двинуться с места, ни заговорить, пока мальчик, нерешительно потоптавшись на пороге, неоперившейся сиреной втекал в комнату, бросая в его сторону испытующие и кусачие взгляды из-под очаровательно-влажной темной челки, свисающей чуточку вздыбленными сосульками. Застыл, будто запнувшись о невидимую преграду, неподалеку от Микеля, с какой-то совершенно новой искоркой любопытства глянув на его очки, а затем, стремительно затушив выдающий потаенное порыв, тут же насупился обратно, одними растерянными глазами, не выказывающими никакой воинственности, спрашивая, куда ему деться и что следует делать в этом огромном чужом доме. — Ох, что это я, в самом-то деле… Ты уж прости меня, мое сокровище, для меня ведь это всё тоже в некотором смысле впервой… — спохватился Рейнхарт. Подобрался со своего места, быстро и настойчиво приблизился к Уэльсу, подхватывая того под хранящий банное тепло локоть и оттаскивая — чуть упирающегося и бормочущего что-то о том, что он и сам вполне способен передвигаться — прямиком к жерлу стрекочущего камина, в разверстой пасти которого, голодно пожирая предложенные поленья, шипел и шкварчал гуляющий облепиховый огонь, наполняющий зябковатый воздух отдушиной во?лнами веющего тепла. — Вот так, вот так, мальчик мой… Садись здесь, я уже всё, что мог, подготовил. Надеюсь, тебе будет достаточно уютно, тепло, сытно и хорошо. Обстановка, еще с каких-то полчаса назад накаленная и напряженная, незаметно и неуловимо переменилась: здесь, в полумрачном световом кругу, не существовало ни склабящихся трупных висельников, ни бесконечно цепляющихся законом пресловутого домино утомляющих ссор, ни низкопробного извращенца-лиса, который вдруг скинул прежнюю сущность да облачился в латы и горностаевую мантию безымянного короля, пришедшего специально за заблудившимся на земной тверди черногривым мальчишкой, и Юа, не находя в себе ни сил, ни причин на то, чтобы что-либо в этом обособленном мирке портить, послушно опустился на приготовленную для него на полу мохнатую серую шкуру, невольно погружаясь в ту подрагивающими пальцами изучающей левой руки. Рядом примостился низенький пузатый столик с двумя дымящимися мисками и поблескивающими сервировочными приборами, желтыми в черную клетку салфетками, рубиново-красными яблоками в плетеной веточной корзинке с белым хлопковым платком. Заварочный синий чайничек, пара странных потрескавшихся стаканов, пахнущих вишневым алкоголем и соленым морем, но являющих нутром пустое ничего. Плошка заснеженных черничных ягод, такая же плошка с сорванными и засушенными голубыми головками маргариток да васильков. Подписанная — наверняка не рукой Микеля — банка с янтарно-оранжевым вареньем, неизвестный и плотный полотняный мешочек на завязках да уютная миска со сладостями, в который Юа узнал горсть кубиковой пастилы, горсть мармелада, несколько плиток темного шоколада, украшенного запеченной клубникой и высушенными розовыми лепестками, и стопку квадратного печенья, выглядывающего из-под двух кусков коричневого кекса, пахнущего свежим крепким чаем. — К сожалению, ничего более питательного у меня не завалялось, — виновато признался Рейнхарт, тоже опускающийся на пол — к удивлению Уэльса, даже не рядом, а по иную сторону столика, принося торжественный непреложный обет держаться поблизости, но порознь, пока спесивый мальчик сам не решится пойти в этот волшебный вечер навстречу. — Завтра мы с тобой исправим это маленькое упущеньице и наберем столько всего, сколько тебе захочется, моя радость, а пока придется поужинать тем, что есть. Так что принимайся за свой суп, пока тот не остыл, и не обессудь, если он окажется вдруг недостаточно хорош: всё же я не шибко силен в готовке и обычно предпочитаю с такими вещами не возиться, но так как день у нас с тобой сегодня особенный… Уэльсу, стесненно посматривающему то в одну сторонку, то в другую, одновременно порывалось сказать, чтобы он немедленно кончал, потому что ужин, по его мнению, и так был практически королевским, а потом сверху добавить, что есть он сам по той или иной причине — потому что не голоден, например — не станет, но… Сказать-то порывалось, да голоден он все-таки, как ни лги, был. Причем — очень и очень сильно. Еда для того, кто годами сидел на дешевой лапше и дешевых же полуфабрикатах, пахла неповторимо и изумительно, а Рейнхарт, как бы ни старался отмахнуться и убедить в обратном, наверняка с ее приготовлением старался, да и… Как объяснить тому — привыкшему к разгульному образу жизни и извечной пачке денег в кармане, — что Юа обычно ничего подобного и вовсе не ел? Если кто и не хотел, не умел и не практиковал заморачиваться со своим существованием, то это как раз таки он, да и средств на всякие разные изыски у него не водилось: в Ливерпуле приспособилось питаться практичными быстрозавариваемыми гречневыми или рисовыми макаронами из супермаркетных картонных банок, а в Рейкьявике в корзинку шли замороженные коробки из относительно экономного магазинчика под названием Bónus, где он был почти единственным, кто разбирал годами скапливающиеся готовые обеды, сухие крекеры — свежий хлеб здесь стоил слишком дорого — да изредка, если вдруг к концу месяца оставались лишние монеты или если случалась большая скидка или побившийся подгнивший товар — яблоки и помидоры. Есть хотелось, еда завораживала втекающими в ноздри чарующими ароматами, да и Рейнхарт, внезапно обернувшийся кем-то сплошь обходительным и внимательным, кто даже не пытался нарушить его личного пространства, по-своему… Приковывал к себе. Настолько приковывал, чтобы, подчинившись, послушно потянуться сконфуженными пальцами за ложкой. Переместить горячую миску на колени, стараясь не обжечься и не пролить, и, продолжая поглядывать на улыбающегося в ответ мужчину, приняться за ужин — пропитанный красной рыбой да зеленой стручковой фасолью, — с нарастающей жадностью черпая тот глоток за глотком. Микель, однако, за свою порцию браться почему-то не спешил; как будто ненадолго выпав из пространства или боясь изнасиловать голосом обосновавшуюся вокруг непорочно-скромную тишину, он, задумчиво приподнимая уголки губ, занимался настораживающим, но по-своему тоже умиротворяюще-завораживающим травничеством: высыпав в принесенную пустующую мисочку чернику и цветочные лепестки, приправив пахучим цитрусовым нечто из развязанного мешочка, принялся всё это неторопливо перемешивать, а после, раскурив благовонной палочкой огонь, поместил и ее саму, и тлеющий пепел внутрь, всё так же неспешно вороша причудливую смесь длинными ловкими пальцами. Буквально через несколько секунд запахло сладким, горьким и немножко укачивающим, точно бы они сидели не в доме, а где-нибудь на зализанной скупым солнцем палубе, пока северный черничный ветер, разрывая натянутую парусину, поднимал их всё ближе и ближе к крыльям носящихся наверху синепалых олуш. Юа, никогда прежде не встречавший такого вот неприхотливого домашнего уюта, дочерпал свой суп, утер ребром ладони губы, осторожно и аккуратно вернул на столик опустевшую миску. Поглядел еще капельку на поразительно тихого лиса и, покусав губу и негромко туда-сюда повозившись, все-таки не удержался, все-таки спросил, промакивая красным махровым полотенцем, умащенным на плечах, длинные, беспорядочно разбросанные по груди, животу да спине волосы: — Почему ты его просто не отпустишь? Микель, кажется, настолько удивился прозвучавшему в усыпляющей невесомости хрипловатому бархату приглушенного вопросительного голоса, что ненадолго в своём неразгаданном занятии прервался, остановился, замер. Поднял на мальчишку глаза, то растягивая губы в начинающей отсвечивать улыбке, то вдруг зачем-то хмуря этот свой высокий зализанный лоб, точно никак не берясь решить, что должен сделать в первую очередь: ответить или всё же понять, на что именно нужно отвечать. — Я не знаю, чем больше сражен, моя радость… Тем, что ты сам заговорил со мной, или тем, что даже удосужился задать мне целый спокойный вопрос, не попытавшись приставить к нему никакой оскорбительной, но увеселительной частички. Однако же я осмелюсь уточнить: о чём конкретно, роза моей души, ты спрашиваешь? Юа, испытывающий и стыд, и неловкость, и обиженное детское сожаление, что вообще встрял и полез, несвязно и угрюмо нечто нечленораздельное пробухтел. Поерзал, неаккуратно сбросив с себя полотенце и вновь за тем потянувшись, на месте, и близко не догадываясь, насколько Микель Рейнхарт, остро за ним наблюдающий, уплывал, глядя на худое, белое, соблазнительно тело с распущенными волосами до подвздошных косточек, одетое в одежду, снятую с большого хозяйского плеча: мальчик кутался в чересчур безразмерную для него белую рубашку и накинутую поверх той меховую жилетку, потешно и раздраженно поправлял закатанные штанины грубых синих джинсов, так или иначе висящих мешком на бедрах да безбожно — или обожествленно, это как посмотреть — сползающих с задницы. Еще чуть погодя Микель сообразил, что полотенце, которым мальчик вытирался, было тоже изначально его, вобрав частички кожи, волос, одеколона и самых беззастенчиво протертых укромных уголков, и теперь, окутав Юа, исторгало уже их общие перемешанные запахи, понукая сегодня же перед сном в обязательном порядке принять ванну, чтобы после, запахнувшись в эту самую красную тряпицу, представлять, что тело накрывает не безразличная нежеланная ткань, а шелк разметанных по груди иссиних прядей… Об этом тут же захотелось сообщить — Рейнхарту вообще по возможности не хотелось ничего от этого создания утаивать, — но последствия обещали быть плачевными, бесценное полотенце могло пострадать, и он, мысленно закусив губы, оставил на сей раз всё при себе. — Об этой твоей рыбине, — прерывая ход развратных, тревожных и интригующих фантазий, прочно засевших в разлохмаченной кучерявой голове, подал голосок решившийся, наконец, мальчик-розочка. — Зачем ты держишь её в ванне, если можно просто отпустить в море, океан, реку какую-нибудь — да куда угодно? Это же рыба, в конце концов. Дикая вроде бы рыба. Там ей явно будет лучше, чем здесь, в этой садистичной тесноте, которую ты для нее устроил. — Я потрясен, изумлен и благодарен, что ты задумался о благополучии лорда Кота, счастье моих серых дней, и, уверен, он благодарен тебе за оказанную заботу тоже… — Проследив за беглым лисьим взглядом, Уэльс уяснил, что гребаный ?лорд? никуда не подевался и продолжал томиться тут же, всё, что у них творилось и говорилось, своими безухими ушами подслушивая: совсем неподалеку, под задней лапой медвежьего чучела, сменившего газету на толстый фолиант червонной Библии. Рыбина булькала в устроенной Рейнхартом зеленой похлебке, всплывала, била хвостом, поливала брызгами пол и с натяжным скрипом переворачивалась, тараща страдальческие глаза не хуже любой собаки. — Но я абсолютно не имею понятия, к какому виду благородных подводных обывателей он принадлежит, и как в таком случае я могу знать, что не прогадаю и не сделаю только хуже, отпустив речную тварь — в соленое море или морскую тварь — в пресный мелководный водосток? Юа непонимающе приопустил и, передумав, приподнял обратно затерявшиеся под челкой брови. — Тогда откуда ты вообще его взял? — А вот это — верный вопрос и самая интересная и невероятная часть истории! — мгновенно оживился дождливый зверь. — Нет, я вовсе нигде его не брал, не отлавливал и даже не имел возможности переговорить с влекущими ответственность рыбаками: у лорда Кота и без того потрясающе грустная, полная лишений судьба. Довольный, мечтательный и осчастливленный, господин лис еще разок перемешал ссыпанные в мисочку травы и порошки, а затем, чуть отодвинув в сторону столик и оставив те догорать, подвинулся поближе к мгновенно напрягшемуся Уэльсу, наглым ненароком прижимаясь коленями к его коленям. Как будто бы невинно и неповинно заглянул в глаза, одарил шальной улыбкой и, по-кошачьи мурлыкнув, принялся за очередную свою историю, давно переплевывая в безумном безымянном марафоне и кровожадных Братьев Гримм, и паясничающего Перро, и всякого голосистого барда, бряцающего на арфе под скудную слезодавящую песню: — Представь себе, что я не большой любитель пищи из супермаркетов — что-то с ней в корне не то, мой мальчик. Нет, бывают, конечно, достойные экземпляры, но всё чаще на языке ворочается нечто неживое и со всех сторон подозрительное, как будто жуешь не труп, а трупозаменитель, а это для меня, к сожалению, очень и очень важно. Но, помнится, случился у меня однажды день, когда я пребывал в сквернейшем расположении духа: хотелось развлечения ради распилить кому-нибудь черепную коробку и вычерпать чайной ложечкой разжиженные мозги. Или, скажем, вскрыть грудину, разрезать лёгкие, съесть их в самом что ни на есть сыром виде, а после отправиться по острову, дабы скупить все имеющиеся здесь ангельские статуэтки — логики и смысла в этом искать не советую, всего лишь бессознательный кратковременный порыв, как он есть. В общем, не суть и не об этом речь, — нисколько не обращая внимания на испуганный оскал мальчика-Уэльса, слегка побледневшего, перекосившегося, отползшего на заднице назад и нервно да машинально ощупавшего грудину с запрятанными внутрь — пока целенькими — лёгкими, чокнутый человек продолжал и продолжал говорить: — В то утро я взял и зашел в один из местных супермаркетов. Hagkaup, кажется. Увидел вполне приличный холодильник, в холодильнике — рыбу и громкую выбеленную табличку, утверждающую, что рыба только-только привезенная, свежайшая, заботливо очищенная, но не распотрошенная в угоду любителям сыграть в славную икорную лотерею. Повозившись немного, выбрал я ту, что показалась пожирнее, да забрал ее с собой, решив, что немного разноображу свой однообразный быт и приготовлю да отведаю на ужин домашней водяной твари. Только вот попав в тепло и сбросив со шкурки покров льда, тварь эта… понимаешь ли, ожила, порушив одним ударом хвоста все мои планы. Как всякий маломальски образованный человек, я знал, что она, лишенная чешуи, всё равно не жилец, и решил оставить ее помирать в раковине, а сам отправился до потемок чего-нибудь почитать да успокоить нервы. И что же ты думаешь? Когда я вернулся, позабыв о маленьком недавнем казусе, этот гад был всё еще… жив. Юа, не привыкший выслушивать чужие жизненные истории и вообще слишком и слишком мало знающий об окружающем странном мире, теперь поглядывал на Рейнхарта — которого вместе с тем всё больше и больше в чём-то паршивом бессознательно уличал — и на его рыбину, несчастно выглядывающую скользкой мутной башкой из кадки, с каким-то, что ли… проникновением. Слабым и подтлевающим, но сочувствием. — Я, мой дорогой мальчик, сам обладаю ярко выраженным жизнелюбием, а потому просто-таки не могу отобрать жизнь у того, кто столь отчаянно на моих глазах за неё хватается. Уэльс недоверчиво прищурил подрагивающие в жидком комнатном воске глаза, обладающие — без его на то ведома — безумным свойством полыхать в сумерках, собирая и отражая весь долетающий свет не хуже поднебесной соблазнительницы-луны, впитавшей побеги вертящегося где-то за гранью досягаемости неприступного солнца. — Да неужели же? — Ты сейчас, дай-ка уточню, пытаешься усомниться в том, что я могу настолько любить жизнь, моя дикая несговорчивая магнолия, или в том, что могу ценить подобное качество в ком-то другом? — пока еще миролюбиво, хоть и с предупреждающим присвистом первого опоясавшего холодка, уточнил мужчина. — В последнем, — злобно отпарировал Уэльс, не желающий повестись на крючок и поверить в то, во что верить рядом с этим человеком было бы, наверное, полнейшим самоубийством. Голос мальчишки кололся терновой язвой и шипящим нагаром вопреки тому, что юное личико продолжало хранить столь изысканную красоту, столь одухотворенные чёрточки и секреты, и Микель, вновь захваченный любованием принадлежащего отныне ему и только ему одному совершенного творения, неохотно, просто чтобы не спускать всего подряд с молоденьких шаловливых лапок, приподнял брови в той пантомиме, за которой обычно по-гамлетовски вопрошают: ?Неужто я так часто лгу тебе, что ты не можешь поверить в самые глубинные, самые непринужденные человеческие признания, жестокое божество лунных нарциссов?!? — Но это именно так, мой дерзкий иноходец. Напомню тебе, что мне становится очень грустно всякий раз, как ты решаешь начать меня подозревать в выдуманном самим тобой обмане. Но, так и быть, я прощу тебе этот маленький баловливый порок. — На новое надутое фырканье мужчина не среагировал, чем знатно кое-кого выеживающегося задел, зато, как будто от нечего делать потянувшись к травам, что тихо-мирно дымились теперь уже и щепоткой добавленной левкои — Рейнхарт успел сообщить, что та так называлась, — подхватил из выкуриваемых пучин палочку-агарбатти, повертел ту в пальцах и, откусив краснеющий угольком кончик, принялся неторопливо втягивать через рот да прямиком в ноздри пугающий ароматный дым, валящий из подожженного погибающего естества. — Меня это успокаивает, моя радость, — пояснил, смазанным кивком указывая на торчащую изо рта палку, от крепкого запаха которой на глаза Уэльса бесконтрольно набегали зародыши слёз. — Ума не приложу, как столь прелестное существо благороднейшей породы En Tremblant может обладать столь ярко выраженной способностью раз за разом задевать мои искреннейшие чувства, но чего не стерпишь ради своей обожаемой розы… Разве не этому нас учил Маленький заблудившийся Принц? Пусть он и весьма плачевно в своих похождениях закончил… О, нет-нет, прошу тебя. Только не надо снова. Не трудись открывать свой дивный ротик. Я слишком сильно ждал этого вечера, чтобы так бесславно с ним распрощаться и испортить то, чего портить не хотелось. А я ведь могу это, милый мой. Испортить. Ты не забывай. Уэльс, угрозу уловивший чутко, надежно, всеми волосками ее гадкий душок впитавший и выпивший, особаченно ощерился, выпрямившейся осанкой и стиснувшимися пальцами говоря, что ни черта он не боится — хотя, конечно, страшно было, но... — и что вообще виноват не он, а это вот тупое да чокнутое Величество в синих латах да с масалой в зубах, корчащее и корчащее мерзкие ехидные рожи и настырно продолжающее нести то бред, то обман, то намеренно замазанную цензуры ради лживую погань. Видом, правда, говорить — говорил, но слов трогать не стал: пожалел, как с ним начало иногда приключаться, этого сраного придурка, где-то в глубине души признавая, что обида его вроде бы имела право и место быть, да и опять же — гребаный пресловутый страх и гребаная пресловутая рожа с неуравновешенными глазищами, от вида которой спину пробирало скачущими туда и сюда склепными мурашками. — Однако же, возвращаясь к истории нашего достопочтимого лорда… — с переключившейся воссиявшей улыбкой, невесть как и по какому рехнутому принципу успевшей вернуться на губы, подытожил Рейнхарт, сплевывая чертово благовоние, по-прежнему исторгающее клубки буйного удушливого смога, прямиком на пол, где тут же заискрила и задышала паленой гарью попавшая под обстрел шкура, — я решил, что раз он отказывается так быстро умирать, то тогда я хотя бы позволю ему отойти в мир иной с достоинством и всеми прилагающимися почестями. Я не поленился заказать ему погребальный венок и зажечь десяток свечек, щедро потчуя прощальной едой с человеческого стола. Несколько долгих часов у нас стояла торжественная тишина, которую я соблюдал со всеми вытекающими, отказываясь заговорить даже с приятелями, что имеют непотребство изредка тормошить меня сквозь сон. Книги, к слову, уверяли, что отмеренный нашей рыбке срок не превысит двух-трех печальных суток, поэтому я позволил той поплескаться в своей ванне до самого прощального часа… — Но от твоих манипуляций тварюга эта, дай угадаю, передумала сдыхать? — заранее догадываясь, какой у истории будет финал — не брат-близнец же плескался в этой сраной кадке, — угрюмо спросил Уэльс. Почему угрюмо — не понял и сам: в конце концов, он слишком часто и по слишком многим поводам то хандрил, то куксился, чтобы иметь возможность разбираться в прописях собственных чувств, и тем не менее… Нечто неизвестное, но настойчивое подсказывало Юа, что дело тут было не в нём, а исключительно в этой проклятой… Рыбе. Гребаной тупической дуре-рыбе, чересчур многое значащей для такого же гребаного тупического дурака-лиса, что по определению отчего-то никак не могло не бесить. — Именно, — отозвалось тем временем Величество, вопиюще не догадывающееся, что творится с его непостоянным мальчиком-фаворитом, рисующим под нижними веками тени настолько черные и унылые, что становилось не по себе даже ему. — Самое поразительное, что на роковой третий день, когда я готовился его уже и отпеть — тоже по всем правилам избранной методом тыка религии, — лорд Кот, только попробуй вообразить, стал неким загадочным промыслом обрастать обратной чешуей. Здоровой, крепкой и удивительно серебристой, чего сейчас уже не разглядеть под слоем налипшей на беднягу грязи — давно я, кажется, его хорошенько не мыл. Говорят, такие чудеса время от времени случаются с одной-другой рыбиной, но… Просто задумайся, юноша, насколько поразительное жизнелюбие! Разве мог я после этого взять и пустить его на какую-то жарку? Боюсь, что в этом случае я бы подавился первым же куском, свалившись с отравлением своей ничтожной подгнивающей душонки. Юа, к неудовольствию их обоих, отвечать не стал. Невольно, изо всех сил стараясь прекратить, но летально не преуспевая, дулся, злился, ненавидел и, в чём категорически отказывался себе признаваться, ревновал, втихую раздирал ногтями свалянную мертвую шкуру, переминаясь в мягких, но не слишком удобных чужих одеждах, и снова никак не мог взять в толк, что теперь со всем этим делать: сейчас его бесили и этот Кот, и этот лис, и этот дом, и даже он сам, сидящий здесь да страдающий пресловутой ерундой. Вконец лишившись способности складывать из мельтешащих в подкорке слов слова другие — более долгие, осмысленные и сложные, — Уэльс, остервенело демонстрируя свой последний удар и всю безнадежность неподвластного контролю норова, насупился, с тихим рычащим фырком отвернулся, украдкой наблюдая — всё из-под той же отросшей челки, — как Рейнхарт, трезво принимающий творящийся цирк за очередной скотский выеб, скоропостижно мрачнеет лицом, пока, благо, не распуская рук и глухо возвращаясь к коптящимся пучкам да тычинкам. С этого мальчишка, заторможенно сообразивший, что именно роспуска рук он тут, оказывается, и дожидался, разбеленился еще больше, задыхаясь заползавшим по скрючившимся пальцам неуютом цвета индийской хны, рисующим на коже ржавые отметки-менди. Не зная, что сделать и каким способом привлечь отстранившееся внимание заткнувшегося, как назло, незатыкаемого человека, неуверенно потянулся и взял со стола плитку чужого черного шоколада, который никогда не любил. Принюхался к запаху румяных апельсиновых корочек, повертел, поковырял, пытаясь разобрать, что находится внутри, ногтями, но, отломив кусок, все-таки принялся без аппетита тот пережевывать, надеясь, что Рейнхарт скажет что-нибудь хотя бы теперь… Однако тот, продолжая бережно пропускать между пальцев чертовы стебли-ягоды-лепестки — теперь он отделял подпаленные почерневшие плоды, истекающие красной влагой, от скукожившихся лепестков, раскладывал те на две кучки, растирал остатками сока прах бутонов и всё это раскатывал по блюдцу, — лишь бросил в сторону беснующейся рыбины, а не Уэльса, ленивый задумчивый взгляд… И что-то внутри Юа, бросившись в петлю болтающегося в ванной покойника и издохнув, окончательно подорвалось. — С чем ты возишься, тупический Микки Маус? — хрипло и грубо спросил он, надвигая брови на переносицу так низко, что заболело в прищуренных глазах, а сморщившейся коже резко не хватило места, вызывая причудливую ноющую неприязнь из тех, когда всё обветрено, шелушится и облезает гадковатой кусочковой коркой. Настолько напряженный, скованный, ненавидящий, обиженный и всё вокруг проклинающий, как сейчас, он, кажется, мог бы воспламениться, сгореть и спалить всю эту комнату всего от одной неосторожной искры, и Микель, исподтишка внимательно следящий за метаморфозами котящегося запальчивого создания, трепещущего аллюром наплывающих бронзовых теней, изо всех сил постарался отвести от глупого ребенка риск перекочевавшего со свечи огнища. — С чаем, моя радость. Я вожусь с чаем, который мы с тобой вскоре вместе станем пить, — со всей той лаской, в которую только получилось вложиться, ответил он, удовлетворенно улавливая беглый, неопытный, невинно-подозревающий, но еще и заинтересованный и немного притухший мальчишеский взгляд. — С чаем…? Вот это — чай…? — Совершенно верно. Или, если еще вернее, пока — одна лишь заварка, которую я пытаюсь должным образом приготовить. Кажется, ничего-то мальчик-Юа, привыкший к вещам грустным и ненастоящим, маленькой своей головкой не понял. — У тебя что, готовой нет? — по-прежнему недоверчиво буркнул он. — Зачем такой чепухой-то страдать? Микель, правда ведь не хотящий разводить опасного прожорливого пожарища, постарался не обижаться, напомнить себе, что дело имеет с неискушенным подростком чуточку отличающегося от него поколения, и отнестись к его вопросам по возможности спокойнее: в конце концов, пусть он и был, должно быть, неизлечимо душевнобольным, но из них двоих все-таки старшим, и прилично старшим, оставался именно он, и, наверное, стоило хоть иногда напоминать об этом и мальчику, по-своему тоскующему без опеки строгой, жесткой, но безоговорочно любящей родительской руки. — Готовая есть. Но ?страдаю? я этим затем, моя юная прелесть, что обыкновенную заварку прессуют под пользованным и перепользованным мертвым железом бесчувственные машины по миллиону раз на дню. Изволь, но такой чай мерзок, как будет мерзка поджаренная на одном и том же масле еда или, скажем, засохшая на заднице твоей пары чья-то еще сперма. И нет нужды так бледнеть — я бы не хотел, чтобы ты и дальше продолжал расти абсолютнейшим ханжеским аскетом, душа моя. Что же до нашего чая: нет, конечно, если очень постараться, то можно найти что-нибудь уникальное и стоящее, с действительной заботой собранное в такой же уникальный стоящий пакетик или баночку, даже на полках универмага, но ведь не факт еще, что человек, занимающийся сбором листьев, не думал в это время о чём-нибудь… не самом пристойном да добродушном в будущий адрес того, кто к этим самым листьям притронется. А еда да питье, если ты не знаешь, влияют не только на наше тело, но и на наш дух — если пища приготовлена с далеко не светлыми мыслями, то плохо станет пусть и не физическому телу, но чуть более ментальной составляющей того же сердца, и я искренне затрудняюсь тебе сказать, какой из этих вариантов хуже. — Знаю, — к вящему изумлению мужчины, отфыркнулся вдруг мальчишка, не ставший ни язвить, ни смеяться, ничего иного вообще. — Хоть это-то мне известно, дурная ты лисица. Только что с того? — А то, — искушающе улыбаясь, хмыкнула эта самая дурная лисица, танцующая в шкодящем воображении с факелом, кинжалом и тремя змеиными головами на царственной шее, — что в таком случае ты должен понимать: нет ничего лучше чая, созданного собственными влюбленными руками, покуда рядом сидит обожествленная красота и сводит тебя с ума. Думаю, должен получиться со всех сторон изысканный напиток, пропитанный не чем-то, а самыми что ни на есть твоими соками, потому что мысли мои все о тебе, радость. Ну, полно, ненаглядный мой. Не нужно так смущаться, хоть это, признаюсь, и безумно мне нравится. — Да заткнись… Заткнись ты, придурок! Это-то зачем было приплетать?! У меня мурашки по коже от твоих двинутых извращений, а никакие не смущения, понял?! Мурашки и злость! — Разве же…? — Разве! — Хм… — вроде бы задумчиво протянул мужчина, что-то там прикидывая, перекидывая и решая, а потом, сволочь такая, забыв, отпустив да отмахнувшись, как от несмышленого приставучего мотылька, воинственно жужжащего на ухо о чём-то, что не могло заинтересовать ни одного двуногого сапиенса, подцепил пальцами цветочную пиалу, осторожно разделил её содержимое на две части и, принюхавшись, стал по горстке — и по очереди — ссыпать в синие матросские стаканы это своё странное зелье, довольно щуря кошачьи глаза. — Так или иначе, непостоянная моя роза, сейчас наша амброзия будет готова, хоть я и не ручаюсь за ту часть вкуса, что зависела от моих грязных рук, а не от твоего нежного присутствия. Юа, сдающий позиции так позорно легко и так оглушительно быстро, привыкнув к паршивым перебранкам и до больной мании нуждаясь в том, чтобы постоянно о чём-нибудь с этим человеком переговариваться или хотя бы переругиваться, уже не мог удержать закрытым рта: — Эй! — напыженно прохрипел он, сжимая кулаки. — Не смей меня игнорировать! — А я и не игнорирую, отрада моего сердца. Как бы я посмел? Вовсе нет. Я всего лишь, к искреннему сожалению, слишком занят и сосредоточен, чтобы беззаботно отвлекаться на твои очаровательные причуды. Поэтому побудь хорошим мальчиком и посиди немножечко тихо. Хотя… тихим быть отнюдь не обязательно. Например, ты мог бы мне что-нибудь интересное о себе рассказать, и я был бы с этого на седьмом небе от счастья. Разве не замечательная идея? — Нет. Не замечательная. Но... что тебе… рассказать…? — Что? М-м-м, дай-ка подумать… скажем, что-нибудь о том, как проходила твоя жизнь, пока в неё не вошел я. Чем не тема для уютного семейного разговора? Нет? Жаль… Я искренне надеялся, что хотя бы сегодня мне удастся немного тебя растормошить. Впрочем, не будем терять надежды. Уверен, что в иной раз успеха я добьюсь куда большего и какой-никакой разговор у нас всё же получится. Юа, беззвучно шевелящий губами, всё смотрящий на этого человека и смотрящий, ощутил вдруг себя странно и беспомощно… Обескураженным. Привыкнув, что Рейнхарт каждую секунду крутился рядом, без устали болтая и всячески добиваясь его внимания, он настолько растерялся, когда тот отказался продолжать идиотский разговор сам, требуя взамен чего-то с него, настолько прекратил понимать, как и почему это произошло, что даже разжал зубы и выпустил из тех истерзанную спесь, с заматеревшей обидой и смурой серостью наблюдая, как мужчина не заливает, как думалось и ждалось, кипяток прямо в стаканы, а, приоткрыв крышечку чайничка, сбрасывает в нутро содержимое обеих посудин — и для чего тогда было столько лишних действий…? Обласкивает тот несколькими мокрыми круговыми движениями против часовой оси, задумчиво принюхивается к отверстию изогнутого носика… — Вот так. Будем думать, что всё должно получиться. Правда, решающий штрих еще только впереди, но… — сказав это, Микель поднялся на ноги, продолжая удерживать в пальцах чайник. Подтек к камину, выудил из сборища мусора рядом с тем длинную увесистую деревяшку и, повозившись да привесив ту в достаточной над огнём безопасности, прицепил за крючковатый сук водогревную емкость, терпеливо присаживаясь рядом на корточки, будто перед веселым походным костром. — Сейчас у нас с тобой будет настоящий чай на настоящем огне, милёнок! — Ми… кто…? Что за… что за слова у тебя сегодня дебильные, идиот ты такой? — слишком с этого ?милёнка? — хорошо расслышанного, но тут же забракованного и рефлексивно повторенного — потрясенный и пришибленный, чтобы даже толком кричать, рычать или спорить, переспросил Уэльс, но ответа — вобрав в себя тень сердитого да летучего мальчика-Питера, угрюмо покачивающегося в уголке на медвежьем кресле — не дождался и на сей раз, будучи снова жестоко проигнорированным издевающимся кудлатым типом, что, любовно постукивая обугливающимся прутом чайничек, уже вовсю ворковал дальше: — Никогда бы не поверил, что однажды стану заниматься безумными домашними чаевничествами, как печально известный господин Шляпник, пусть и чайничек этот в своё время подобрал, забрал и расстаться с ним по доброй воле не смог. Не думал только, что он мне хоть когда-нибудь пригодится. А теперь вот, ты смотри, пригодился... Если честно, для меня это тоже первый раз и первый подобный опыт, и ничего подобного я не делал, покуда жил в своём ненавистном прошлом одиночестве. Вообще-то, положа руку на сердце, особенно упрямый и паршивый детский Юа, прячущийся внутри Юа чуть-чуть подросшего и обычного, всё обдумывал и обдумывал, что самое время основательно разобидеться и тоже прекратить обращать на поганого лиса внимание. Пора прекратить говорить с ним, пора прекратить вообще смотреть в его сторону, чтобы получил тем же самым кулаком по зубам, но… Обижаться — обижалось, а заткнуться — не затыкалось никак. — Что в нём такого? На вид чайник, как чайник… — настороженно и бухтяще буркнул Уэльс, решающий, что если и сейчас его проигнорируют, то он просто поднимется на ноги, заберет свои вещи и уберется куда подальше в глубокую и черную исландскую ночь, отказываясь возвращаться назад. Хотя бы назло. Хотя бы из вредности. Хотя бы из душевного мазохизма и всё той же клокочущей обиды, отжирающей кусок за куском. Хотя бы в угоду тревожащим потаенным мыслям, долбящимся в ноющие виски, что смысла во всём происходящем, наверное, и не было, если однажды между ними всё — а это однажды непременно обещало отгреметь, потому что в иное не хватало сил и умений поверить — всё равно закончится... Но Рейнхарт, хвала или проклятие, его не проигнорировал. — Что такого, ты спрашиваешь…? — рассеянно переспросил он. — Кроме того, что у каждого штриха есть своя особенная душа и свой особенный неповторимый вкус… Скажу тебе, что он, должно быть, самый необыкновенный чайник на свете, милый мой Юа. Помнится, в тот день, когда мы познакомились с ним, нещадно моросило, а меня, веришь или нет, мирские суетные дороги занесли в Пекин. Малоприятное и далеко не привлекательное местечко, по правде говоря: из всех стран на планете я бы меньше всего хотел вернуться именно в великую китайскую республику, где ты окружен абсолютно одинаковыми роботоподобными монстрами в безвкусной и пугающей бело-черной робе… Они даже не похожи на привычных нам с тобой человечков, мальчик! Как-то так жутко и одинаково движутся, будто в страшном заколдованном марше. Или, например, в армии. Точно, в армии, на неё-то они как раз и похожи, хоть и выглядят, как свободные вроде бы люди. Одинаково смотрят, одинаково говорят, одинаково и одновременно перебирают нога в ногу… Кажется, я схлопотал нехилую синофобию в тот год — так называется страх всего, что связано с этой страной и с этим народом, чтобы ты меня правильно понял. Немного успокаивает мысль, что раз название для сего занятного отклонения изобрели, то подвержен ему, вероятно, не один только я... Однако же в какой-то из подворотен мне попался на глаза этот неприкаянный чайничек: он просто стоял там, терзаясь дождем, пока какой-то дед, проповедуя мифы о перенаселенности бренного мира, собирал себе подаяние на скудный обед. Надо признать, юноша, я даже отчасти восхитился: дедок ползал на карачках в слезах, воспевая, что скоро мы все умрем, если куда-нибудь не денемся или не выродимся, а сам цеплялся за жизнь столь страстно, что я не смог не пригласить его на ужин в самый лучший ресторанчик тамошних мест — лучший в Китае, душа моя, это тот, в котором кормят чем-нибудь, за исключением отрезанных от живности членов, гнойных жаб да несчастной и нелегально выловленной собачатины, выдаваемой за курицу или свинью. Думаю, что случилось дальше, ты можешь себе вообразить и сам: добрый дедушка так растрогался, что подарил мне свой бесценный чайничек, который я назвал впоследствии Ли. Хотя, вспоминая события тех дней, мне бы хотелось сменить ему имя, но… Боюсь, тогда я рискую позабыть половину приключившихся со мной происшествий, мой юный трофей. — ?Ли?…? — потрясенно — но уже не настолько, насколько сделал бы это прежде, до знакомства с рыбами, котами и трупами — уточнил Юа, так сильно и замагниченно завороженный чужими безумными историями, что даже не заметил, с какими нотками и с каким почти трепетным удивлением произнес этот короткий плавучий слог. — Ты еще и чайникам имена даешь, сумасшедший…? — Обычно не даю, — бодро отозвался Рейнхарт. Потянулся, подхватил с кресла не то полотенце, не то кусок блеклой рваной тряпки, не то и вовсе атрибут — бывшей — одежды и, обмотав тем чайничью ручку, спешно вытащил раскаленный сосуд из огненного жерла, довольно втягивая ноздрями стремительно заполняющий помещение запах. — А соблазнительный, однако, получился аромат, юноша! Хоть я всё еще и уверен, что это лишь потому, что все это время со мной и с ним рядом находился ты. Ох, снова ты показываешь мне эти недоверчивые глазки? Или зубки? За что же ты так, краса моя…? Но да, так уж и быть, вернемся к дедушке Ли: да, так звали и того человека тоже. Признаюсь тебе в кое-чём страшном: после ужина я случайно узнал, что деньги-то у него, оказывается, водились. И не только, между прочим, деньги: дедуля, сетуя на недостаток места и не понимая, что это не мир, а страна узкоглазых — да не в обиду тебе будет сказано — гомункулов страдает от нехватки пространства-жилья-планеты, терпя нужду спать в придорожных стоячих гробиках, в которых иногда приходится и захорониться, а порой и заживо… В общем, дарлинг, чтобы не утомлять твой слух всей этой муторной тоской, я скажу так: дедуля наш излавливал одомашненных чипованных псин — кажется, таков был его личный фетиш — и, вымещая на тех свою обиду, переправлял в чудные ресторанчики, где всяких там пекинесов да терьеров с припадком эпилепсии маскировали под редкую птицу или зверя, вымачивая в супах да пельмешках цзяоцзы, которых я никогда не разрешу тебе есть и никогда больше не стану есть сам. Уэльсу показалось, что его сейчас стошнит. Чертов Рейнхарт в завидном переизбытке обладал и еще одним сомнительным даром: рассказы его всегда были какими-то… слишком и слишком правдоподобными, яркими и живыми. Картинки вставали перед глазами одурительно и настойчиво многомерными, подробными, расписанными и глубокими, и хотя Уэльсу как будто было посрать и на этого конкретного деда, и на весь паршивый Китай, и на таких же паршивых зажаренных собак, которые никак его не касались, он… Отчего-то все-таки, толком не отдавая себе отчета в том, что делал, разбесился. — И? — рыкнул с непонятно кому адресованной угрозой, полыхая разъедающей воздух базальтовой тератомой в глазах. — Дальше-то что? Надеюсь, ты сделал с этим хреновым уродом что-нибудь такое, чтобы и он сквозь себя пропустил трупы всех этих гребаных псин? Микель с этой его мгновенной и неожиданной перемены настроения, кажется, обомлел. Под уколом общего на двоих обезболивающего наркоза, под пророчеством безымянного комнатного поэта, заоконным ветром стонущего и шепчущего, что раз они оба уже забрались друг другу в грудь, то скоро один другому и сдадутся со всем имеющимся и поличным, мужчина растянул губы в дичайшей оскопленной улыбке, облизнул кончиком языка белые волчьи клыки… И, наверное, забывая, что хотел разлить по стаканам свой долго-долго мучимый чай, что хотел рассказать о том еще много-много ничего не значащей дребедени, перемывая косточки сонному бергамоту да красному королевскому жасмину, отодвинул грубым рывком и стол, и всё, что на том дремало. Пургой посыпался грохот — морской причал ударил в медные кимвалы; скрипнула в полутьме проржавевшая костистая грива, свернулось комком броненосца проскальзывающее в шторках черное небо, а на пол, незамеченные, посыпались сладости, бьющиеся миски, бьющиеся чашки, даже несчастный непробиваемый Ли, истекающий лужами янтарно-голубоватой ягодной жидкости, впитывающейся в страдающий жаждой ковер да набухшие умерщвленные шкуры. К потолку взметнулись цитрусовые истоки княжеских груш, потянуло спелостью соловьиных гроздей да соком пыльцеглазых синих волков, грызущихся от весенней наполненности голубичных вен… Юа, слишком поздно сообразивший, что происходит и что еще только обещало произойти, в ужасе священного ручья, помнящего пляски рогатых галлов, отпрянул было назад. Прогнулся под натиском наваливающегося мужчины, что, встав на четвереньки, одним тигриным прыжком навис над ним сверху, возвысился, подмял сердце, волю и тело и, скаля опасные облизанные зубы, полыхая ничуть не менее опасными глазами, с жаром и рыком произнес, завораживая перекачиваемым жилами да человеческим кровяным ядром ядом: — Ты еще смеешь в этом сомневаться, моя безжалостная шиповничья красота? Иногда я вполне способен оценить умения ловкого пройдохи, сумевшего меня обставить, но если только мне не придутся по вкусу его мотивы… Он был… Близко. Выдыхая вроде бы простые, а вроде бы сокрушительно порочные слова, дыша табаком и незнакомой Уэльсу мужской зрелостью, взбудораженностью, облепляющим животным голодом, незримо отличающимся от голода того, другого, понятного теперь, что просыпался, когда этот же самый человек терял голову и пытался повязать его силой, Рейнхарт подполз настолько тесно, настолько вплотную, что Юа, считающий слишком глупой, слишком неуместной, слишком унизительной попытку бегства, лишь откинулся на спину, вжимаясь плечами и головой в услужливо выплывшее на помощь кресло. Юношу непроизвольно трясло, в груди царапалось взбесившимися орущими кошками, по шее и вниз стекало лихорадочное тепло. В какой миг ему почудилось, будто у него закружилась, унося из-под тела всякую опору, голова. В другой — будто лающие собаки черной Гекаты, окружившие непролазной стеной этот дом и притворившиеся молчаливыми угольными елками, завыли на разные голоса, клыками да когтями стаскивая с небес лунный лютефиск; Юа слишком отчетливо разбирал его, это промозглое завывание, и слишком отчетливо бился в своей собственной агонии, пригвожденно глядя в то сужающиеся, то вновь распахивающиеся заслонкой адовой печи глаза. Когда Рейнхарт сделал свой последний бросок и прижался настолько безнадежно, что еще чуть-чуть — и их губы бы неминуемо соприкоснулись и переплелись, Уэльс попытался упереться тому как специально ослабевшими руками в плечи, оттолкнуть, сбросить с себя прочь, одновременно с тем понимая, что сил его на это никогда не хватит, что желание его предательски поверхностно, что тело уже загорается непознанным ответным любопытством, покорно тянясь навстречу чужой пожирающей власти. — Уйди… с меня… — вяло, глухо, хрипло, раздавленно прошептал он, заранее зная, что Микель не обратит внимания, не услышит, не поведется… Не поверит. — Я так восхищен тобой… и меня так невыносимо жжёт эта нежная мания, что намертво приковывает к тебе, мальчик, славный, хороший, желанный мой мальчик… — странным, таким странным, что Юа едва не задохнулся, голосом прорычал спятивший черный зверь, тугим напором пробиваясь сквозь стену чужих ломких рук. Подался, обдавая истомой и повязывающейся вокруг глотки цепью, еще ближе. Медленно, соблазняя наивного простачка-Авеля на распутное грехопадение, облизнул приоткрывшиеся смуглые губы, заглянул в разорвавшиеся орбиты горящих изнутри иссиних глаз с расползшейся по всей радужке вердрагоновой поволокой, и Юа, ощутив на плоти собственных губ чужой обескураживающий привкус, чужую щекотку и чужой почти-поцелуй, все-таки задохнулся, все-таки жалобно и испуганно что-то пропищал, все-таки резко и одурело подался назад… Чувствуя, как меланхольное тщедушное кресло, тоже поворачивающееся спиной, выбивается из-под него и, растлавшись под недовольным скрипом, откидывается на пухлую пружинящую спинку, а затылок, потеряв опору, кометой несется вниз, обещая вот-вот расшибиться еще и об пол. Правда, вместо удара Уэльс, удивленный, ни за чем больше не поспевающий, не живой, не мертвый и такой по-детски потерянный, ощутил, как голову его подхватывает надежная ладонь вовремя успевшего Микеля, крепко удерживая ту на весу. Как сам мужчина, еще сильнее распаленный, прогибается леопардом в выемке между лопаток, нависая над распластанным на полу юнцом уже всем телом, внезапно показавшимся таким завораживающе-невозможным, таким огромным, потрясающим и привлекающим, что во рту разлилась жаровня ворующей слюну и вдохи засухи. Как его пальцы, принятые и без возражений допущенные, накрывают трепещущую в кадыке и артериях шею, накрывают, изучая, губы и подбородок, а у Юа… У Юа не отыскалось воли пошевелиться, сбросить, согнать, сделать хоть что-либо вообще. Распятый в своём новоявленном колотящемся безумстве, он лежал под этим человеком с разметанными ковром волосами, с часто-часто бьющимся сердцем, с покорностью жреческого танца перед грядущим принесением кровавой жатвы… И даже когда Рейнхарт потянулся ниже, даже когда оказался совсем-совсем рядом и здесь, гипнотизируя взглядом старого бразильского удава, собирающегося его вместе со всей душой пожрать, Юа не посмел воспротивиться. Не посмел бы до целующего предреченного конца, не посмел бы ни за что… Если бы не трижды чертовый, трижды паршивый, трижды проклятый позабытый кошак, что, выбрав самый дурной, самый неподходящий момент для своей чокнутой кошачьей мести, попутно решая в законсервированном мяукающем мозгу, что прекрасный принц попал в беду и нуждается в истинном храбром воителе, не выпрыгнул белым тучным мячом из-за поверженного кресла... Всеми своими оплывшими когтистыми лапами впиваясь взвывшему матерным воплем Рейнхарту в перекошенное от боли лицо.