Часть 12. Ведьма с глазами самой преданной кошки (1/1)
Они странные.Я для них слишком нервный.Слишком чудной.Слишком первый.Слишком отчаянный.Дикий.Злой.Просто какой-то… вообще никакой.Они просто не видели меня у твоих колен,Когда каждое слово берет в явный плен,Когда хочется рядом свернуться котом…Они ничего не знают.А то. — Там, дорогой мой мальчик, кроется наш маленький кухонный погребок, — пояснил Микель, небрежным взмахом двух пальцев указывая в сторону прикрытой обшарпанной дверцы, совершенно не вяжущейся с обликом мрачной, затерявшейся между авантюрным арт-хаусом, вампирской готикой и классическим дымным панком, но тщательно вылизанной — в исконно лисьем представлении, конечно — гостиной. — Ничего интересного мы в нём не найдем, а потому и заглядывать внутрь пока не станем: я, признаться, тоже не думал, что всё обернется таким удивительным образом, и ты столь скоро не просто почтишь меня своим визитом, но и с поличным переберешься под мое крыло, цветок. Вроде бы совершенно обыкновенные слова возымели над Уэльсом то неожиданное действо, от которого его самого пробило насквозь, впервые открывая очевидную для всех, в общем-то, истину: Рейнхарт, каким бы он там извращенцем или психопатом ни был, добровольно забрал его к себе, повесив на шею обязательства кормить, обхаживать, терпеть и разоряться. Он спокойно и охотно соглашался разделить с пришлым мальчишкой свой дом, спокойно и охотно показывал ему его тайники, нашептывал нелепые и забавные иногда — историю получения того самого чучельного медведя, добытого через водку, спор и русский странствующий цирк, например — секреты, бесконечно рассказывал и объяснял, не забывая придерживать за спину или за плечи, чтобы непредсказуемый дикий зверек, по течению экскурсии перебирающий и перемалывающий косточки-корешки, попеременно погружаясь в глубины собственного видоизменяющегося мирка, куда-нибудь не удрал, столкнувшись нос к носу с той или иной детской да пакостной мыслишкой. — За покупкой свежих продуктов мы с тобой выберемся завтра, равно как и за некоторыми иными необходимыми вещами: я, помнится, собирался прикупить тебе новые ботинки, да и гардероб твой расширить отнюдь не помешает… Ну же, давай, проходи, не стесняйся; я сам толком не бывал здесь столь долгое время, что до сих пор чувствую себя этаким обнаглевшим, без спросу вломившимся в чужие хоромы гостем, — хриплым лаем просмеялся он. Провел Уэльса мимо болтающейся на сквознячке кухонной двери, еще раз выбрел на площадку засыпанной песком прихожей, свернул не налево, где потрескивала огнем знакомая уже гостиная, а прямиком от входной двери, где, под никуда не ведущей шеренгой упирающейся в стену тупиковый лестницы, притаилась еще одна невысокая обесцвеченная дверь. — Здесь находится ванная, в которую я тебя непременно в самом скором времени отправлю, как только мы с тобой закончим наш познавательный обход, — пообещал. Снова подтолкнул упоительно покладистого мальчишку под спину и, к вящему недоумению Юа, повел не обратно в жилую комнату сгущающихся красных тонов, где крутилась и клубилась шатенькая вихляющая лесенка, а, обогнув причудливый закрытый закуток за еще одной незамеченной полустенкой — этакий имитированный в минимализме лабиринт призрачных Винчестеров, — открыл пошире распахнувшимся синялым глазам лестницу иную: до неприличия узкую, сложенную из старого подгнившего дерева, исхоженную до отметившихся черных пятен, наверняка страшно скрипящую, лишенную перил и наотрез не-внушающую-доверия. — Пойдем-ка. — Крепкие смуглые ладони требовательно и направляюще надавили на рюкзак, который мальчишка всё продолжал и продолжал таскать на спине, так пока и не отыскав подходящего местечка, где мог бы просто сесть и спокойно, ощущая это самое местечко по-своему своим, перевести дух. — Что значит — ?не хочешь?? Не бойся, она не развалится. А если даже и развалится, то я обязательно поймаю. Тебя, конечно, не лестницу. Уэльс сам по себе был существом достаточно нервным, не склонным к принятию того, что на кого-то можно взять и зачем-то положиться, а потому ни одна из лисьих идей ему по вкусу не пришлась, но, не желая выглядеть в золоченых глазах черт знает каким трусом, он все-таки, глотая скопившийся под языком испуг и кисловатое упрямство, занес над ступенькой ногу и ступил на первую перекладину, морщась от скрипа да визга столь протяжного, что даже забытый плоскомордый кот, затерявшийся в глубине дома, вдруг явил на свет свою тушу и, прянув ушами, запрыгнул сразу на третью ступень, быстрым скакучим комком умчавшись куда-то наверх, куда бы эта странная лестница ни вела. — Паршивый Карп, никак беду пытаешься накликать, сволочь… Клянусь тебе, мальчик, всякий раз, как вижу этого проклятого кота, я теряю три горсти несчастных нервных клеток и половину горсти клеток жизненных! Придушил бы его собственными руками, не будь я таким добрым да сострадательным… Ни на сострадание его, ни на доброту мальчик-Юа, машинально отерший основанием ладони прошибленный и ушибленный лоб да длинные смазанные царапины, не повелся, а вот на кое-что другое, не вяжущееся в обычно простой, прямой и не завернутой ни единым узлом логике, не клюнуть при всём желании — желания, впрочем, не было — не смог: — Ты что… назвал кота… ?Карпом?? Рейнхарт, пожавший плечами с каким-то по-особенному недовольным видом, в котором наглядно читалось, что обсуждению своей ненавистной зверюги он далеко не рад, вроде бы кивнул, а вроде бы и нет, поглядел наверх, где мохнатая бестия скрылась, и лишь тогда, для густоты эффекта разведя руками, ответил: — Ну а что? Надо же было как-то назвать. А карпов, которые рыбки, я люблю. Как учат нас умные гуманные книжки — у каждой твари должна быть не только неповторимая морда, не только неповторимая пара, но и собственное неповторимое имя: иначе от морды не будет никакого проку, а пара всё равно изменит, спутав с парой другой. Уж не знаю, почему так повелось, но всем живущим требуются эти гребаные имена. Да и не живущим, если подумать, тоже требуются, чтобы не пачкали посмертной болью подушки и спокойно валялись у себя в гробах... Но полно об этом, юноша. Час нынче поздний, и я испытываю острую необходимость накормить тебя да хорошенько отмочить в горячей воде, а то ты вон какой продрогший да чумазый, не в обиду тебе будет сказано. Поэтому, с твоего позволения, продолжим эту дискуссию позже, а сейчас вернемся к нашему небольшому вояжу. Юа, в общем-то смирившийся, думающий, что кот вон как по ней шустро скакал, а в довесок еще и прошитый легким оттенком интереса, попытался отнестись к лестнице с чуточку большим доверием и, морщась от раздирающего уши визга, все-таки пошел наверх, стараясь передвигаться быстрее, чем блудливые лисьи лапы, дурашливо пытающиеся его догнать под предлогом всё той же полубабской поддержки. Правда, сопровождающий шум, напоминающий скрёб заточенной вилки по стеклу или отмытой школьной доске, добивал настолько, что, едва преодолев последние ступени, мальчишка не выдержал и, ступив босыми стопами на такой же визглявый пол, с трудом сдержав свою необузданную импульсивную натуру в руках, в сердцах ударил пяткой по чертовым — еле-еле друг к другу подогнанным, занозочным и дырявым — половицам. — Да что за нахер такой?! — щерясь, жмурясь, едва не прикрывая ладонями уши, прошипел он. — Как ты вообще здесь ходишь?! Куда ведет вторая лестница, которая там, в гостиной? Разве не наверх? Почему мы не пошли по ней? — Наверх, конечно, а то куда же ей еще вести, — охотно отозвался Рейнхарт, улыбаясь самой своей добродушной, насмешливой… и немножечко пакостливой, вот же сволочь, да кошачьей — ага, чистокровный, видите ли, лис он, как же… — улыбкой. — В общем-то, я тоже предпочитаю пользоваться именно ей, дабы лишний раз не тратить нервов, но в честь твоего новоселья захотел продемонстрировать все красоты этого — со всех сторон дивного да особенного — дома, а таковых тут, надо сказать, отнюдь не мало. По правде, я занимался обустройством только первого этажа, так что навряд ли что-либо за его пределами пробудит твое любопытство, конечно, да и рыться во всём этом хламе не сильно безопасно... но и это мы тоже сможем однажды исправить, если поймаем нужное настроение. Что же до нашей милейшей лесенки, издающей тонкие оргазмирующие трели изнасилованных старых перечниц, то она, судя по всему, использовалась как потайной спуск к туалету — этакая секретная садовая тропинка для робких неоперившихся девочек, живущих когда-то под этой крышей заместо нас. Хотя я совершенно не могу вообразить, как они умудрялись ходить по ней тайно и как их не перебили допеченные задушенным сном папа? и мама?… Даже у паршивого Карпа не получается проводить свои диверсии бесшумно, а хрупкие лилейные особы, даже если они каждое утро встают на весы и блюют в цветочный горшочек проглоченной накануне пищей, всё равно будут несколько… поувесистее. Вслушиваясь в посмеивающийся, едкий, пульсирующий приподнятой оживленностью голос, Юа, вопреки тщетным стараниям, никак не мог подпустить на нужное расстояние к сердцу тщательно вылавливаемых, оглаживаемых, глотаемых друг за дружкой слов; все эти ?мы? и ?нас? не укладывались в голове, резали кружащийся слух, волновали, смущали и приводили в состояние глупой косульей беспомощности, и мальчик, не понимая, насколько Микель серьезен хотя бы в том, чтобы предлагать ему провести совместную и какую-то сплошь… семейную, что ли, уборку, всеми силами пытался делать вид, что занят чем-нибудь иным. Например, чересчур увлеченным разглядыванием частично открывшегося глазам второго этажа, оказавшегося капельку странноватым тоже, но не в пример более близким к нормальному укладу устоявшегося человеческого жилья. — Как ты можешь увидеть, дарлинг, это местечко у нас используется заместо вневременного склада. Или, иначе говоря, хламо да пылесборника, — подтверждая его догадки, объявил мужчина, конфузливо, но не совсем, постукивая костяшками пальцев по стене из тончайшей — хотя, быть может, исключительно на внешний вид — древесины, запорошенной вездесущей паутиной и комочками соткавшей целостный тополиный узор пыли. — И уютно тебе так жить-то? В помойке такой… — угрюмо буркнул Уэльс, передергиваясь в озябших плечах — дуло тут зверски, даже под полом от застревающего воздушного течения то подвывало, то скреблось — и как всегда не находя ни умения, ни тактичности сдержать свой не в меру ядовитый зубастый язычок. Впрочем, Микель Рейнхарт об этой его особенности отлично знал, а потому даже не обиделся, даже вообще ничего не сделал и не сказал — лишь наново развел руками и, тоскливо потеребив карман брюк, в который забыл перетащить из пальто успокаивающие сигареты, не нашел ничего лучшего, чем разместить блудливые пальцы, привыкшие всё время что-нибудь стискивать или трогать, на узком мальчишеском плече, вызывая во взорвавшихся Уэльсовых зрачках перепуганные нервозные нотки. — Ну что же ты извечно так дергаешься да смотришь с этим болезненным недоверием, золотце? Не волнуйся, я вовсе не собираюсь тебя насиловать. По крайней мере, сейчас точно не собираюсь. Я, знаешь ли, ревностный ценитель прекрасного, а также того, что всякий человек имеет неприкосновенное право на спокойный сытный ужин, принятие расслабляющей ванны с капелькой бергамотового масла и ничем не омраченный сон. Так что не надо шарахаться от меня, дарлинг. Я ничем тебя не обижу. Юа, с третьего удара сердца выцепивший в груде пространных усыпляющих слов то самое, про стоящее над душой мучающее изнасилование, отнюдь не отринутое, а переложенное на какое-то чертово вневременное ?потом?, поперхнувшись скукожившимся в горле воздухом, обернувшимся липким сургучным пузырем, каждой забившейся фиброй вспыхнул. Быстро-быстро покрылся разбежавшимися по лицу близняшными пятнышками, как лесная земляника покрывалась по весне крохотными белыми ворсинками, покуда сошедшее с ума солнце интимно ласкало ее огрубевшими мужественными ладонями. Затрясся, не справляясь с зажившим собственной жизнью нутром, от самых кончиков пальцев на осоловело подогнувшихся ногах, качнулся как будто навстречу… И, со звонким хлопком отбив ладонь послушно отнявшего ту мужчины, всем своим видом говорящего, что ничего иного он и не надеялся ждать, вывернулся из-под его махины, отскочив на два или три калечных заячьих шага, чтобы снова, еле-еле дыша, поднять забитые порохом да дающим искру курком глаза-дула: пусть они оба и слишком хорошо понимали, что ничего глупый-глупый мальчишка не сделает хотя бы в силу физического неравенства, но… Заключенное хрупкое перемирие оставалось шатким, как наметившаяся зеленая скорлупка новорожденного лесного ореха, да и под рукой непредсказуемого мальчика-азиата, умеющего порой удивить не хуже впадающего в скалящиеся припадки мужчины, ошивалось слишком много опасных колюще-режущих предметов и просто того, что можно было с удовольствием пустить в расход, разбивая о коронованную наглостью кудрявую башку на мелкие злобные щепки. В том же, что юнец, ежели вдруг что, попытается как следует его чем-нибудь приложить, Микель не сомневался — зачем сомневаться, если в свое время уже проходили и результата добились как раз-таки положительного? — Да иди ты на хер собачий! — шипя разбесившейся заправской кошкой, прохрипел, еле сдерживая подступающий к глотке крик, ощерившийся Уэльс. — Иди-иди туда, слышишь?! И руки от меня убери! И про это самое трепаться не смей! Дотрогался и дотрепался уже, хватит! Сам же обещал своей мордой лживой, что не станешь ко мне лезть, если я… не захочу… А я и не хочу, ясно тебе?! Ни близко, ни далеко всей этой похабщины не хочу! Микелю столь бескомпромиссная и бурная реакция искренне не понравилась, пусть он всё еще и признавал за мальчиком некоторую оправданную правоту: в конце концов, он его едва не изнасиловал прямо тогда в подъезде, и до этого — в квартире, и до этого — три с половиной десятка раз в одержимо пульсирующих под височной жилой мыслях, но… Но, право слово, не изнасиловал же. Что же теперь столько времени дуться и белениться из-за того, что даже по-настоящему не случилось? — Зачем же теперь еще и на собачий? Один хер, другой, третий — не надо так, мальчик, — приподняв уголок губ в излюбленной спятившей манере, не сулящей ничего хорошего, хмыкнул всё играющий и играющий в свои больные игрища лис. — Скажу тебе по правде: мне вообще не по вкусу та штуковина, на которую ты меня раз за разом посылаешь. Не в таком, я имею в виду, контексте. Столь малопривлекательная роль, прелестник, категорически не по мою душу: я, если ты еще вдруг не догадался сам, хоть и ума не приложу, как бы так могло получиться, предпочитаю брать и только брать, и обратного, увы, тебе от меня не дождаться. Так что ни на какой хер я не пойду. Тем более на животный. Что еще за извращенные пристрастия, краса моя? А такой с виду нежный да трепетный ясельный ягненок… Терпение Уэльса, укоротившее непокорные обломанные щупальца в тот самый злополучный миг, когда очутилось в беспросветной подчердачной узости с единственной перекрытой лестницей и с концами поняло, что в доме этом паршивый Рейнхарт пользовать его может как захочется и заблагорассудится, щелкнуло, пискнуло, жалобно раскрыло все зацементированные аварийные шлюзы и, печально качая седой головой, спрыгнуло в кипящий черный океан, запоздало припоминая, что плавать за свою неполноценную недолгую жизнь так и не научилось. Терпение самоубилось, сгинуло и ушло, вскармливая вспоротой зубами брюшиной подтекших белых акул, и Юа, задыхающийся от нездорового треморного жара, пристыженный, испуганный, начисто выпускающий контроль над ситуацией из трясущихся мертвеющих пальцев, вздыбив на загривке шерсть, с шипением и рыком сделал то единственное, на что у него хватило — или не хватило, это как еще посмотреть… — мозгов: взял да со всей дури двинул ногой об стену, выливая губами четыре десятка перемеженных друг с другом проклятий. Двинул с чувством, злостью и ретивостью вырвавшегося на свободу циркового животного, наплевав даже на то, что нога была босой, а боль, снимающая садистичную плату — куда более отчаянной, чем его запальчивый удар. Спустя пару секунд, когда до обманутого тела начало что-то по разрозненным крупицам доходить, мальчика перекосило, передернуло, обдало ведром ледяной краски на разрывающуюся голову, покуда всё его существо тщетно пыталось не выдать набежавшей на глаза соленой влаги, не сдать кусающих губы всхлипов и не разжать окаменевших кулаков: сделаешь так — тут же взвоешь котом с передавленным хвостом, это Юа знал уже слишком хорошо. Если бы Рейнхарт сейчас тронул его, с усердием и упоительной вспыльчивостью громящего чужой дом — он бы, ей-богу, распсиховался окончательно, поэтому Юа — отчетливо осознающий, что каждым шагом и каждым проступком всё глубже и глубже загоняет себя в предложенную клетку — умудрялся испытывать подозрительное со всех сторон облегчение с того, что тот, мрачнея лицом и с тревогой поглядывая на свою ходячую психующую катастрофу, не предпринял попыток ни притронуться, ни даже толком позвать… До тех, правда, пор, пока хренова расшибленная стена, не просто кажущаяся, а и на самом деле оказавшаяся безбожно тонкой да хлипкой, не покачнулась, не скрипнула под задумчивым этюдом чужой жестокости… И, решив последовать примеру потопившегося терпения, не провалилась в собственное нутро обгрызенными трухлявыми досками, выпуская на волю дымный запашок старой плесневелой пыли, прокатившихся россыпью забальзамированных паучьих трупиков, древних купюрок редкой исландской кроны, женского эгрета в форме приколоченного к цветочной шпильке пера в обсыпке стеклодувных камушков, нескольких клочков желтой бумаги, перевязанных красной шерстяной ниткой, и черно-белой фотокарточки разрумяненной разодетой женщины с пухлыми щеками летучего херувима, но холодным и страшным в своей бесцельности прочертившимся взглядом. — Удивительные нынче творятся дела… — осторожно подступившись поближе, заинтересованно пробормотал Микель, медленно опускаясь рядом на колени — чтобы ненароком не разнервировать вроде бы притихшего да набесившегося мальчишку — и склоняясь над ворошком выпавшего наружу потаенного барахла. — Ты посмотри, краса моя. Кажется, ты в своей очаровательной запальчивости отыскал чей-то стародавний тайник. Подумать только! А я всё это время жил здесь — уже около пяти долгих лет — и ни разу даже не подозревал, какие чудеса может хранить эта вечно сонная да разваливающаяся хибара. Юа за его спиной неприкаянно, с придыхом берущего верх смущения, помялся, не в силах сообразить, что ему стоит теперь делать: продолжать беситься, когда беситься больше не хотелось, или, наконец, угомониться, последовав за вниманием Рейнхарта, отлипшего от него, выпустившего из лап да соскользнувшего в раскрывшую створки крысиную нору. Вроде бы ему тоже стало любопытно, как только может быть любопытно человеку, не привыкшему подпускать к себе этого чувства на расстояние вытянутой руки, а вроде бы и злость всё еще шевелилась где-то на далеких задворках, смешиваясь с таким простым и таким сложным непониманием: как, черти подери, люди вообще выкручиваются из этих несчастных скандальных ситуаций? Как они живут, как решают подобные проблемы, не проливая лишней крови и слёз, и как, после всего, что между ними случилось, снова спокойно говорят друг с другом, не сходя при этом с ума? — Что же ты там всё стоишь и стоишь, моя глупая радость? — позвал между тем лисий Микель, как будто острым нюхом чувствуя, что и как нужно сказать, чтобы шебутного юнца успокоить, и на корню пересекая череду бесконечно-муторных, бесконечно-бесплодных противоречий насквозь прогрызенного теми Уэльса. — Разве тебе не интересно, что нашли твои запальчивые ножки? А вот и неправда, интересно, я же вижу. Так что давай, не упрямься, иди сюда. Юа, пытающийся разжать губы и что-нибудь опять и опять ершистое, сволочное, неуместное ответить, но, себе же на радость, решительно в очередном лживом выпаде не преуспевающий, кое-как поддался, подчинился и неловко опустился на корточки, присаживаясь, впрочем, в некотором отдалении от заметившего — и быстро с этого помрачневшего, — разумеется, его жест лиса. — Кто она такая? Эта женщина на снимке, — помешкав, тихо спросил он, ответом особо не интересуясь и прекрасно, в общем-то, понимая, что знать того Рейнхарт наверняка не мог — фотографии было черт-те сколько лет, да и похоронена она здесь оказалась, судя по виду, с несколько десятилетий, а то и больше, назад, посмертно храня верную память о ком-то связанном со всеми этими лестницами, комнатами, скрипами, пылями и переходами. Однако же Микель, не уставая поражать, знал откуда-то всё на этом свете снова. — Мария Александрина фон Вечера, сдается мне, — лениво и задумчиво протянул мужчина, разглядывая снимок так и сяк. — Слыхал когда-нибудь о такой? Юа, приоткрыв и закрыв рот, даже не качнул головой, а угловато и размыто вильнул одним подбородком: чем дольше он находился с этим человеком, тем лучше уяснял, что слишком много набиралось тех вещей, о которых он общим счетом не просто ничего не слышал, но и не подозревал, что они — фантасмагорические и оглушающе разные — где-то да зачем-то существовали. Прежде мир его был скуп, лаконичен, незатейливо незамысловат и подстриженно монотонен; даже новый город на новом северном острове исторгался из этого мира, заключаясь в одном-единственном переходе от дома до школы и обратно, с пути которого странный мальчик со странными бесами внутри никогда не соглашался по доброй воле сойти. Прежде он не баловал свой мир отвлеченными праздными вопросами, не задумывался о могущих что-то раз и навсегда изменить ответах, отмахивался от всего, что имело привычку кишеть-шуметь-бродить вокруг, задевая смазанным призрачным боком, а теперь… Теперь, рассеянно и хмуро таращась на зажатый в пальцах Рейнхарта снимок, чувствовал себя всё более уязвимым, обделенным чем-то важным, потерянным и — совсем немножечко, через подавленный стон и скрип стачивающихся зубов — обмануто-ущербным: настолько, что в самую пору было устроить вспышку крушащей дурацкие стены обиженной истерии, чтобы только никто не догадался, зачем, из-за чего и почему она его по-настоящему терзает. — Дамочка, что смотрит на нас этими томными прискорбными глазками, говорят, не пострашилась сгубить обожаемого народом кронпринца Рудольфа, а потому все и каждый из потомков той эпохи, лишенных моей лени и нежелания в чужие потемки вмешиваться, втихую или не тихую ее проклинают: думается, наша леди уже давно ископтилась на том свете от такого обилия внимания к своей скромной персоне. Справедливости ради стоит добавить, что к злобящимся толкам вполне могла примешаться постылая человечья зависть, так что принимать на веру всё, что о ней болтают, отнюдь и отнюдь не следует, но... У сей мадам, однако, была не жизнь, а воистинная мыльная опера. По одной версии они с непутевым принцем совершили в запале зашкаливающих чувств совместное самоубийство, а по другой версии людишки толкуют, будто она его никогда и не любила, будто нарочно свела и с ума, и в могилу, мастерски сымитировав собственную смерть, покуда доверчивый мсье Рудди и в самом деле отдал кому-то там свою наивную баранью душу, пытаясь намылиться за ней следом. Вот так мир и лишился очередного наследного правителя, отдавшись в бесчинствующие лапы нового бесправного узурпатора… Как бы там ни было, запомни, что женщины — это страшные, пагубные, попросту беспощадные существа, с которыми не стоит лишний раз связываться, мой милый Юа, если не хочешь грустно и бесславно утопиться в развешенных ими путах. Хорошенько заруби себе это на очаровательном вздорном носике, договорились? Юа, не очень понимающий сути этого разговора, растерянно подумал, наблюдая за абрисом чужого смуглого лица, всё рассматривающего и рассматривающего найденную фотокарточку, что какие ему женщины, когда он вообще не шибко разделял человечество на два — или сколько их там уже стало? — пола и относился ко всем сугубо идентично? Человек, думал он, есть прежде всего человек, имело ли там его тело шары между ног или на груди, и Уэльс привык воспринимать всех за одну сплошную докучливую помеху, не делая ни скидок, ни предпочтений, ни исключений. Ему было нечего, правда совсем нечего ответить, однако Рейнхарт, сменив траекторию взгляда, смотрел на него так пристально и так обжигающе странно, сплетая что-то непостижимое под черной сурьмой длинных ресниц, что Юа вдруг понял — он должен что-нибудь сказать. Просто должен, пока этот человек снова не спятил, не потерял самого себя, не учинил над ним пугающего душевного разврата и не решил чего-нибудь в корне… Не того. — Да наплевать я на них хотел, дурак… — неуютно, смято, но искренне пробормотал он, отводя от забирающегося куда-то в самую душу лиса глаза. — И на баб, и на мужиков... На всех мне одинаково наплевать, так что отстань от меня с этим, ты… Мужчина, тоже не торопясь с ответом, поглядел на него еще с несколько бесконечно долгих секунд, неторопливо оглаживая и выглаживая каждую выхваченную по отдельности прядь, складку или кость, но, к вящему облегчению в глубине поджилок удивившегося мальчишки, немудреными и угрюмыми его словами неким немыслимым образом остался, кажется, доволен, сменяя прозрачное курящееся выражение на скомканную улыбку хмыкнувших пиковых губ. Поднялся на ноги, отряхнулся от забравшейся по штанинам пыли, оставляя было найденные сокровища лежать там же, где они и лежали… Хотя, отчего-то быстро передумав на сей счет, вдруг снова наклонился и, пошарив ладонями по полу и даже в темном древесном лазе, выудив оттуда еще горсть бумажек и безделушек, поднял всё это, свалив на самый высокий из переломанных шкафов, обитающих здесь повсюду. — Иначе эта мохнатая скотина сожрет, — пояснил на приподнятый и недоумевающий взгляд Уэльса. — Он, знаешь ли, гадит в двадцать раз больше, чем приносит пользы. И это с условием, что пользы он не приносит, в принципе, никакой — мышей у меня нет, есть только крысы, что изредка забредают в гости, но крыс мне жалко, да и эта сволочь их всё равно боится. Отерев о бёдра руки и вновь оказавшись с мальчишкой в заискрившейся телесной близости, Микель ослепительно улыбнулся, осторожно подступил на шаг теснее… И, выловив момент, когда Юа как будто успел потерять приличный клочок бдительности, невольно позволяя приобнять себя за спину, быстро подтолкнул того вперед, заглушая возгорающееся в глазах забавное опасение насмешливым, мягким, сплошным болтливым потоком, не позволяющим просунуть ни в какую — попросту несуществующую — щель ни единого вялого слова: — Идем-идем, моя юная радость. Я и так тебя слишком долго промучил — пора и честь знать. Пойдем-ка, покажу тебе комнатку, где ты будешь пока что спать — до тех пор, покуда не пожелаешь присоединиться в коротании долгих и одиноких ночей ко мне, — а после отправим тебя быстренько в ванну; я же постараюсь за это время чего-нибудь на скорую руку приготовить. К слову, мальчик мой, эти занятные вещицы и разговоры меня надоумили… Если когда-нибудь окажемся с тобой в Англии — нужно будет обязательно сходить на балет ?Майерлинг?, в нём как раз в подробностях показывается каверзная жизнь сей загадочной Марии… Не знаю, понравится тебе или нет, но кто мешает нам уйти, если представление окажется чересчур для твоей юной души тоскливым? Ну, что же ты всё так недружелюбно на меня смотришь? И вовсе я тебя не лапаю. Всего лишь поддерживаю, сокровище мое. Полы здесь шаткие, скользкие, проваливаются иногда, я не приукрашиваю, ступени узкие и крутые, а ты у меня совсем, как мне чуется, ослаб… Пойдем же, нам нужно миновать еще одну лестницу… И аккуратней! Третья ступенька имеет свойство отваливаться, когда на неё наступаешь. Я бы давно с ней что-нибудь сделал, если бы не надежда, что однажды этот жирдяй все-таки свалится и переломает себе шею… Наверное, для того я его и кормлю столь отменным образом, душа моя, чтобы подольше, побольнее да понадежнее падал, ежели мне вдруг однажды на этом поприще свезет. Да что же это за выражение в твоих чарующих глазах, упрямая Белоснежка? Не садист, никакой я не садист, неправда. Разве только чуть-чуть. Да и то совсем не там и не в том, где тебе ошибочно думается, глупый ты мой цветок… Если весь второй этаж в целом представлял собой бесславно развалившийся, растекшийся и расползшийся дебристый погром, где в средоточии досок, трухи, щепок, рулонов обоев, ведер с краской и цементом, кисточек, поломанной мебели и сборища дров на зимнюю протопку плавали всевозможные мелочи, навроде женских шляпок с чучелами засушенных кривых птиц, старинных мольных платьев, выпотрошенных игрушек, деревянных лакированных поделок, обожженных поленьев, побитых вазочек кальяна и прочей маловажной ерунды, сквозь которую едва ли получалось продираться пешим ходом, не занозившись и не вывихнув где-нибудь конечность, то этаж третий, отделенный от второго еще более узенькой и шатенькой лесенкой, действительно крошащейся под ногами, оказался практически девственно пустым и, конечно же, снова странным, пусть и сугубо по общепринятым человеческим меркам, подчинившим опостылевший мир. Юа, запоздало сообразивший, что странности в духе Рейнхарта ему нравились куда как больше, хмуро оглядывал изредка попадающиеся завалы, чихал от забивающейся в рот и нос пыли и что-то слезливое, пробитое насморком и не к месту поднявшейся аллергией, бурчал, когда Микель всё пытался и пытался выразить свое тщетное беспокойство. На третьем этаже — хотя на самом деле, как объяснил мальчишке мужчина, был он не совсем третьим, а всё больше половинчатым, недоделанным, застрявшим между этажом вторым и чердаком — не было почти ничего, кроме небольшой тесной комнатёнки с двумя дверьми — из одной они сюда пришли, а другая обнаружилась, плотно прикрытой, на некотором отдалении — и такой же небольшой лесенки о пяти грубо сколоченных ступенях, что вела непосредственно на сам — вполне отсюда видный и вполне даже обустроенный — чердак. Уэльс, которому чердаки всегда представлялись несколько иначе, не мог взять в толк, чем он тогда чердак, если составляет, по сути, такую же комнату, но спрашивать — и настолько позориться в этих своих глупых вопросах, — конечно же, не стал. Только покосился на загадочную дверь номер два, попытался придумать, куда и зачем она, такая чудно? устроенная, могла бы вести, но додумать ничего не успел, невольно напоровшись на взгляд сопровождающего каждую его мысль Рейнхарта. — Там нет абсолютно ничего интересного, душа моя. Чуть позже я тебе это покажу — или ты сам проверишь, если захочешь. А пока — милости прошу в ваши временные покои, мой маленький принц. Хоть я и готов хорошенько самому себе наподдать за то, что привел вас в столь неблагодарную обстановку. Лис нисколько не кривлялся, не паясничал, а говорил всецело искренне, с такой же дурной искренней тревогой вглядываясь в беспомощно отворачивающееся лицо, и Уэльс, не зная, как еще успокоить не укладывающегося в голове балбеса, впустившего его за бесценок в свой дом и пытающегося раскланяться в три спины, тихо, смущенно и стыдливо буркнул, старательно таращась в противоположную стенку: — Всё в порядке с этой твоей обстановкой, ну… Мне вообще всё равно, где и как жить, если на улице спать не надо. Нашел, за что переживать… В маленькой предчердачной комнатенке, обтянутой простенькими обоями такой же простенькой буро-белой расцветки — клетчатые ромбовидные цветы по протертому полевому полотну, — тоже таились то выбитые и переломанные двери, отвинченные от слетевших петлиц, то такие же пущенные на топку предметы бывшего домашнего обихода: Юа, пытаясь чем-нибудь беспорядочно скачущие мысли занять, насчитал три тумбочки и пять разномастных столов, сгруженных друг на друга солидным рождественским снеговиком. Имелся тут и вполне годный стенной шкаф, за зеркальными дверцами которого — как Микель сообщил — покоились постельные принадлежности и кипа еще всякого мягкого да мольного тряпичного быта. Идти босиком было трудно и чуточку болезненно — доски, разбросанные гвозди, рваные клочки, пыль, щепки и известка радостно впивались в кожу, заставляя то стискивать зубы, то почти подпрыгивать, ругаясь вполголоса всем изученным — на обоих уже языках — матом. Рейнхарт на это вновь разводил руками, вновь извинялся и пытался протянуть мальчишке поддерживающую помощливую руку, и вновь Уэльс посылал того на хер, отбрыкивался, крысился, шипел и украдкой оглядывал дремлющие переменчивые помещения, вскорости сообразив, что в коробках, понатыканных по углам, таились, кажется, залежи просыревших насквозь книг, а в пакетах — копны черт знает чьей поношенной одежды, пропахшей горькой уличной полынью да старым нафталиновым маслом. Он уже даже почти решился о чём-нибудь таком спросить, всё ближе и ближе подбираясь к выделенному спальному чердаку, когда под беззащитной нагой ступнёй обосновалось вдруг нечто фатальное, добивающее, что, соприкоснувшись с обледенелой кожей, обдало тугой нервозной болью, дрожью в резко распрямившейся спине, широко распахнувшимися глазами и грубым, воплем сорвавшимся с искривившихся губ: — Блядь! Блядь, блядь, блядь же! — Что, моя радость?! Что с тобой такое стряслось?! Микель тут же всполошился, перекосился, испугался, потянулся было навстречу, но практически мгновенно нарвался на дикий звериный оскал и упершиеся в грудь трясущиеся руки, всеми агрессивными силами отпихивающие его прочь. Синегривый мальчишка, продолжая выть, материться и стонать, отдернулся, отпрыгнул, споткнулся, едва не повалившись навзничь, и, схватившись пальцами за задранную левую ногу, прыгая на правой потешной неуклюжей цаплей, уставился с пульсирующим в глазах растравленным бешенством на растекающийся по ту сторону стопной кожи темный внутренний кровоподтек, оставленный проклятой собачьей игрушкой, черт знает что и почему забывшей в этой идиотской издевающейся комнате. — У тебя что, еще и собака есть, я не понимаю?! Если есть, то почему ты так и не сказал?! Предупредил бы хоть, твою же сраную мать! — продолжая натирать ушибленную конечность, завывать и давиться выступившими на ресницы слезами, гаркнул Юа, напрочь забывая, что, вообще-то, всего-навсего гость и набрасываться на мужчину-хозяина, держащего пусть даже целую ватагу собак да такой же целый прицеп их недобитых игрушек, не имеет никакого права. Микель в ответ на его вопли удивленно сморгнул. Сделал еще одну тщетную попытку притронуться к пораненной мальчишеской ноге, но опять и опять не добился, мрачнея и чернея лицом, ровным счетом ничего, кроме ошалелого газельего прыжка в сторонку да наполнившихся обиженным бешенством осенне-опаловых глаз. — Нет, мой цветок. Собаки у меня нет. С чего ты вообще к этому пришел? — С того! — в сердцах рявкнул Уэльс, отпуская ноющую, гудящую, ощутимо опухающую ногу и тычась потряхиваемым нервным пальцем в невозмутимо валяющуюся внизу игрушку в форме не пробиваемой ни одним зубом, ни одной пулей резиновой косточки с разомлевшей рисованной бабочкой, если и предназначенную кому-то в ?игры?, то лишь натасканному на добродушную бойню квадратноголовому стаффорду. — Какого тогда хера здесь валяется собачья игрушка, если у тебя никакой собаки нет?! — Послушай, мальчик… — Микель, сам того очень и очень не желая, вопреки всем стараниям успокоиться и взять себя в руки, начинал терять истончающееся терпение, только вот Уэльс, распаленный злостью и не прекращающимися сыпаться унижениями да увечьями, этого не замечал, продолжая рвать и метать железным драконом с отвалившейся проржавленной лапой. — Я понимаю, что тебе больно, что я в этом виноват и что поэтому ты на меня злишься, и я бы помог тебе и пройти здесь, и унять твою боль, да ты же мне никак не позволяешь! Я ведь не зря тебя предупреждал, что привел в приличное состояние только нижний этаж, а всё, что не оказалось пригодным, и что мне было просто лень выбрасывать, отнес сюда. Я сам не знаю, что может тут повстречаться — вещи остались в большинстве своём от прошлых хозяев, — потому-то я и хотел бы оставить тебя при себе, но я даже не пытаюсь, как видишь, предложить тебе поселиться вместе со мной внизу — ты же, зуб даю, выцарапаешь мне за это глаза! — Не выцарапаю, — на секунду как будто бы притихая, прекращая полыхать и смотреть с сочащейся изо всех пор ненавистью, процедил вдруг несносный психующий мальчишка. — Нет…? — Нет. Просто выбью их к чертовой матери твоей же сраной собачьей игрушкой! — Надежду Микеля, едва-едва поднявшую неуверенную усталую голову, тут же разнесло испытательным кровожадным снарядом, разбросав мокрые красные ошметки по тусклым стенам, а Уэльс, в упор не желающий понимать, что творит, и что самое бы время прекратить да остановиться, всё никак не хотел и не хотел униматься, продолжая в три разодранных горла истерить: — С какого хуя нужно было снимать с меня ботинки, если ты знал, какое здесь творится дерьмо?! Сам-то ты что-то не поспешил разуваться, хренов кретин! В ботинках сюда поперся! А с меня их снял, будто нарочно издеваться собрался! — Знаешь, юноша… — вытягивая прежде лисью пасть в нехорошем волчьем ощере, прохрипел остающийся всё с меньшим и меньшим самоконтролем Рейнхарт, — я бы все-таки посоветовал тебе столько не ругаться. — Да?! — Да. — А не пошел бы ты со своими советами в жопу?! Хватит уже меня терроризировать, ты! И руки свои распускать не вздумай, при себе их нахуй держи, чтобы я видел! Про руки он успел прокричать еще достаточно вовремя, потому как в следующее мгновение эти самые чертовы лапищи, скребнув по пустоте окогтившимися пальцами, потянулись следом, на сей раз ловя и стискивая свои крючья на пронзенных до новой ослепительной боли плечах. Уэльса от этого соприкосновения дернуло, шатнуло, сотряхнуло разрядом физически ощутимого тока, а затем, перевернув нутром наружу и запрятав под слепившимся кожным слоем прекратившие видеть глаза, столкнуло одним лбом к другому, оставляя голову бушевать от оглушившего, сразу не узнанного удара, и прошипело в самые — закушенные, забитые и онемевшие — губы: — На твоём месте я бы более тщательно выбирал слова, мой мальчик, и старался обдумывать их прежде, чем произносить вслух. Не знаю уж, как ты поступишь, если я решу, что ты столь щедро пригласил меня на взрослое ночное рандеву с этой твоей некрасиво обозванной ?жопой?, но… лучше тебе этого не проверять и не испытывать моего терпения. Равно как и нервов. Я достаточно ясно выражаюсь, хочу думать? К удивлению Уэльса, он не угрожал ему вполне ожидаемыми, вполне пережитыми и до абсурда понятными да испытанными на шкуре вещами: например, тем, что дом этот был его, и что обнаглевший пришлый мальчишка быстро полетит из него прочь, если не научится вести себя так, как полноправного хозяина устроит. Не говорил он ничего и о том, что, дыша его воздухом и пожирая его ресурсы, Юа тоже должен заплатить чем-то равноценным взамен, да и вообще, будучи господином этого гребаного положения, он имел безраздельное право делать то, что ему делать хотелось, и не в заслугах мальчишки открывать рот и жаловаться на условия предоставленного содержания. Нет, вместо всего этого он нёс что-то такое, чего задыхающийся Уэльс никак не мог до конца понять, нёс это каким-то по-особенному страшным в своей спокойной холодности тоном, напирал, тесня и тесня назад, и когда Юа в бессознательной попытке защититься выставил вперед руки, отталкивая рехнувшегося мужчину и выигрывая для себя немного свободного пространства, глаза Рейнхарта сузились, заточились опасными шахтовыми взрывчатками, покрылись чадом темнеющей пелены. Лицо удлинилось, просветило скуластыми черепными костями. Кожа посерела, словно опалилась под просыпавшимся сигаретным смогом, и пока Юа, понимая, что зря он это всё, зря, зря, зря, смотрел на него, пока запоздало соображал, что натворил что-то непоправимое и что все украшения от ?Шанель?, все французские Bulgari, Carli и Petochi возгорались, закрывались и сменялись пыльной коробкой грязной Синдереллы, Микель, устав за этот бесконечно-долгий, выпивший все его силы день, грубо и болезненно рванул тихо пискнувшего мальчишку за волосы, заставляя повернуться к себе спиной. Стащил с ошалевшего, не успевающего — хотя, наверное, всё больше не решающегося — толком сопротивляться Юа рюкзак. Преодолел в два шага ступеньки чердака, зашвырнул туда наугад сумкой, подняв шквал закрошившегося выбитыми древесными зубами грохота и недовольного шипения черт знает что забывшего там вездесущего кота. Озверел от этого еще больше и, возвратившись обратно к Уэльсу, протянул руку к тонкому горлу с забившейся на том синей жилкой… И уже только в последний момент, каким-то немыслимым чудом остановив себя, отказавшись от завершающего грандиозного марш-броска с расстояния трех тысяч километров да прямиком в чужое кровящееся сердце, так и застыл с вытянутой в нерешительности пятерней, тяжело вдыхая и выдыхая оседающий в лёгких волнующийся воздух. — Не смотри на меня этим мучительным взглядом изнасилованного младенца, я тебя умоляю, — едва справляясь с рвущимся из груди клокочущим рыком, прохрипел он, шумно сглатывая танцующий возле кадыка черный комок. — Как видишь, я держу свое обещание при себе, хоть оно и требует всех оставшихся во мне усилий, и не трогаю тебя, когда ты мне этого не позволяешь. Поэтому, если тебе не очень сложно, будь добр — просто пойдем со мной вниз и оставим изучение верхних этажей на недалекое потом. Я подготовлю для тебя ванну и займусь ужином, а ты немного отдохнешь и расслабишься в приятной теплой воде, мой утомленный мальчик. Мы можем сойтись хотя бы на столь безобидном компромиссе, я надеюсь? Отчасти стервозный, а отчасти безоговорочно тихий, незаметный и не чинящий неудобств — если не трогать и не доводить, как встреченную на перепутье леса змею, ласку или ящерицу — характер Уэльса требовал немедленного разобиженного и раззадоренного ответа в духе, что ему вообще на всё класть и что не пошел бы уже этот человек куда подальше со своими припадками, пытающимися задушить руками, швыряемыми сумками, надеждами и прочим дерьмом, но, с другой стороны… Если даже он сумел обуздать себя, если даже он впивался окровавленными зубами в цепь удил внутренних разнузданных чертей, то, наверное, мог справиться с теми и Юа, едко, пылко, хмуро, но согласно вскидывающий заместо кивка подбородок. Памятуя об этом, подбадриваясь этим, мальчишка с сомнением и тревогой покосился на вновь добравшуюся до него руку, доверять которой в узости и затхлости заваленного сумраком неуютного чердака временно прекратил, но, захлебнувшись застрявшим в глотке вдохом, все-таки позволил ей — осторожной и властной — лечь на плечи и, оплетшись жесткими пальцами за выступающие костяшки, увести, подтолкнув, отсюда прочь, искренне надеясь, что после тоже пугающей, в общем-то, ванны всё между ними действительно каким-то немыслимым колдовством… Наладится. Хотя бы настолько, чтобы они научились существовать друг с другом без извечного крово, душе и болепролитного столкновения двух сумасшедших, запальчивых и неукротимо тянущихся навстречу сердец.
??? — Рейнхарт! Чертов Рейнхарт! Блядь… вот же блядь… да блядь же просто… Рейнхарт, твою мать! Иди немедленно сюда! Сюда иди! Сука! Рейнхарт! Микель, только-только отправивший относительно угомонившегося мальчишку мыться, но не успевший даже добавить тому в воду нескольких капель того или иного релаксирующего масла — Юа, посторонним присутствием обеспокоенный, просто оттолкнул его и нырнул в небольшое помещение сам, с грохотом запахнув за собой дверь, — нервно дернулся, развернулся на рёвом раздавшийся истеричный голос, тут же возвращаясь быстрым шагом назад, панически пытая понять, что же такое снова стряслось с его огнеопасной экзотической магнолией, когда та, не дождавшись, когда он войдет внутрь, выскочила вдруг — всклокоченная, дикая и до смерти перепуганная — из ванной комнатки сама, от всего сердца шандарахнув едва не вылетевшей из пазов дверью по закрошившейся штукатуркой стене. — Черт возьми, да что же ты еле ползешь, скотина… Иди быстрее сюда! Быстрее, я тебе сказал! Ну! Несмотря на слегка раздражающую грубость, вызванную, кажется, до предела обострившимися нервами, голос юнца дрожал и вибрировал, то падал вниз и в самом себе захлебывался, то поднимался до начинающих почти-почти визжать ноток, завязывался узлами и едва не срывался до самого настоящего фатального припадка… Отчего Микелю, тоже перекосившемуся в побелевшем лице, впервые за долгое время стало почти по-настоящему страшно. Добравшись, наконец, до мальчишки, он попытался было разлепить губы и спросить, что здесь приключилась за дьявольщина и что в этой проклятой ванной вообще могло настолько страшного обнаружиться, но сделать этого клинически не успел; Уэльс — очаровывающе полуобнаженный, в одних узких драных джинсах, обхватывающих совершенное тело до половины выступающих подвздошных косточек, — едва его завидев, бросился наперехват, безжалостно воруя тем самым все мгновенно вылетевшие из памяти слова, контрольным выстрелом Всевышнего вцепился в плечи поплывшего головой мужчины сгорбившимися пальцами и, полыхая безумством ненормально огромных, стеклянных, похожих на миниатюрные вселенные зрачков, разбитым воем взревел: — Что у тебя там происходит, ёб твою мать?! Что с тобой и твоим сраным погребальным домом вообще не так, сраная ты тварюга?! Это такая шутка дебильная, что ли?! Хочешь, чтобы меня удар хватил, чтобы я сдох, да, а ты потом мог пользовать мой ёбаный труп, некрофил хренов?! Микель всё еще не понимал, Микель от неаккуратных его прикосновений плыл, пусть и успокоить разбушевавшийся цветок потянулся перво-наперво, откладывая всё остальное, как не самое на свете важное занятие, на потом. Обхватил колотящегося ознобом мальчика одной рукой за спину, притянул ближе к себе, чувствуя, как внизу живота закручивается нетерпеливым оголодалым теплом и бьющим в рассудок цепным желанием, пульсирующим в разбухающих жилах да выдающим — если бы, конечно, шипастый подросток не был сейчас так напуган, чтобы хоть что-либо заметить — со всей чертовой башкой. Желание же это, пафосно-эстетическое, в чём-то там интеллигентное, хоть и до распутства больное и грязное, не терпящее мелкого беспорядочного сношения, наружу выходил редко, да и то, как правило, на один-единственный раз: замашки и предпочтения Рейнхарта обычно не приходились по душе никому из тех, кого он на своём пути встречал, да и сами субъекты, с горем пополам подошедшие для нечастых искаженных потех, избирательному мужчине не то чтобы сильно нравились, поэтому расстраиваться, как бы там ни было, в результате не приходилось. По крайней мере, ему. — Ну, тише, тише, малыш, успокойся, не нужно так нервничать, это не пойдет тебе на пользу, слышишь меня? Лучше вдохни поглубже, выдохни, посмотри на меня и расскажи, что тебя так напугало, мальчик, милый, милый мой мальчик, — хрипло отозвался он, лихорадочно путаясь пальцами в потрясающе нежном живом атласе струящегося по точеным плечам волосяного покрова, накручивая тот на мизинцы, склоняясь ниже, ниже, еще ниже и вдыхая дерзновенного аромата вечной цветочной пыльцы, кружащей сердце и вместе с тем только больше вскармливающей да подстрекающей и без того гиблое врожденное безумие. — Я уверен, что там всё в порядке, и всё, что бы тебе ни увиделось — не больше, чем плод твоего разыгравшегося воображения. Ты переутомился, дарлинг, и это совершенно нормально, но, послушай, самое страшное, что могло случиться, это пара крыс, забравшихся в ванну и в ней же померших, или гаденький подарочек от проклятого кошака, решившего насрать на разнесчастный банный половик. Ничего иного, чего стоило бы опасаться, там нет. Если ты мне позволишь, я сейчас же всё… — Да нет же! Нет! Совсем нет! Как ты не понимаешь?! Как ты не понимаешь, что… что… — мальчик выл, скулил, почти что рыдал, скребся ногтями по грудине мягко и терпеливо наглаживающего его Микеля, представляясь маленькой глупой собачкой, с непосильным трудом пережившей первый за жизнь переезд и откровенно слетевшей с катушек от вида своего нового постоянного дома, а потом вдруг, упершись острыми коленками и руками, забившись, забрыкавшись, отпрянул, вырвался, к глубочайшему сожалению, обратно на свободу, нисколечко не различая ни горящих нехорошим фитильком желтых глаз, ни часто вздымающейся груди, ни легкой дрожи в чужих сгорающих ногах. — У тебя там… у тебя там кро... кровь по стенам размазана, идиот! Кровь… Кровь, понимаешь ты это?! И… какой-то полураспятый… повесившийся… голый… там… в ванной… труп! Труп висит! У тебя! В ванной! Труп сраный! И, блядь… — Юа пытался, действительно пытался успокоиться и хоть сколько-то сбавить тон да осадить норовящие разорваться, сдохнуть и убить нервы, но, сколько ни старался и ни барахтался, не мог. Просто не мог, и всё тут. — Ры… ба… Рыба, рыба, понимаешь…? Рыба! У тебя там рыба! В ванне! Плавает. Живая рыба! Почему ты... почему ты просто стоишь тут и смотришь на меня своими тупыми спокойными глазами, когда я всё это тебе говорю?! Ору?! Когда… когда же… Рейнхарт, всё таращащийся на него, вроде бы выслушивающий, но совершенно не меняющийся в лице, только почему-то печально, осаженно, раздавленно, тяжело и виновато вздыхающий и выглядящий в целом так, будто о чём-то, наконец, вспоминал, но вспоминал непростительно и безнадежно поздно, помрачнел, осунулся, отвел, чего еще не делал прежде, вбок взгляд, и именно на этом жесте Уэльса, запнувшегося за собственные губы и застрявшие на тех слова, накрыло очень страшным, ужасным и психически нестабильным подозрением, что… — Погоди… погоди немного… ты что их… ты их… ты же не мог их… специально туда… засунуть…? — не просто севшим, а свалившимся и в корень убившимся голосом жалобно проскулил он, мгновенно теряя весь разом накрывающий жар и погружаясь в пучину пробравшего до костей зябкого холода. — Ты что… совсем… больной…? — Больной, получается, раз ты так считаешь, душа моя, — тихо, грустно, всё еще не поднимая на него глаз, отозвался чокнутый маньяк, выглядящий настолько расстроенным и тоскливым, будто был не гребаным извращенцем с гребаным стажем, развлекающимся самыми нездоровыми трупными способами, а каким-нибудь мелким неоперившимся недоноском, что, разрисовав отодранный от стены кусок обоев мертвецкими головешками расчлененных соседей, радостно понес мамаше показывать эту свою гордость начинающего гения всея искусств. Мамаша, ясное дело, творения его рук не оценила, недоносок разочаровался в бренности жизненного бытия и ушел в опальную разлагающуюся тоску, и в итоге бедная выпитая мамаша осталась как будто бы всецело, что называется… Виноватой. Сравнение было идиотским, но Юа, опуская руки, отступаясь на несколько шагов, ударяясь спиной и лопатками о болтающуюся туда и сюда дверную деревяшку, бессильно таращась и таращась в наливающееся щенячьей пакостью смуглое лицо, никуда не мог подевать того дурацкого ощущения, что сейчас в роли этой самой мамаши выступал именно… Он. — Ладно… ладно… я пока не спрашиваю про труп… хотя сейчас, сволочь ебучая, спрошу… но… рыба… Что, блядонутая же моя жизнь, в твоей ванне делает эта сраная рыба…? Живая рыба, которая там, о господи, просто… просто… плавает же и таращит эти свои жуткие желтые глазенки… на меня… таращит, а ты меня туда… мыться, сука нахуй, отправлял… Рейнхарт, стрельнувший в его сторону нашкодившими, но продолжающими старательно страдать глазами, снова тихенько вздохнул, так, словно речь шла о безобидном незначительном пустяке, о последней, честное слово, ерунде, к которой падкая на истерики неотесанная дурочка придиралась уже по одному тому, что не знала, к чему еще можно придраться. Неодобрительно посмотрел на сдавшего и растерявшегося с подобного обращения мальчишку, зачем-то потянулся ощупать его — не сопротивляющееся, не реагирующее, а оттого покорное да податливое — плечо, надавливая двумя пальцами на выступающую косточку, соблазнительно выглядывающую из-под полупрозрачной восточной кожи. — Живет, дорогой мой мальчик. Рыбка там живет. Так же, как живем ты, я, сраный Карп и кто-нибудь, возможно, еще, изредка появляющийся то там, то тут, когда комнаты, подвал и чердак охватывают загадочные лунные пляски. Я, конечно, виноват, что забыл предупредить тебя сразу — для меня-то, понимаешь ли, это нормальная и привычная обстановка, — но ты, милый мой, виноват тоже: это ведь ты не позволил мне привести ванную в надлежащий вид. Ты сам забрался в нее и закрыл от меня дверь, а если бы не это — я бы убрал и рыбку, и с напугавшим тебя покойничком что-нибудь обязательно придумал… — выбалтывая это, ни разу не понимая, что окончательно ставит на себе кровавую морную точку, а заодно сводит с ума теряющего способность мыслить да говорить Юа, обещающего вот-вот рухнуть в пучины беспросветной не лечащейся паранойи, Рейнхарт, бережно отодвинув того в сторонку, прошел в ванную. Задумчиво оглядел обстановку да сброшенные на пол душевые принадлежности, растекшиеся густыми мыльными лужами, с некоторым удивлением подметив, что мальчик, верно, успел и снять свой одежный верх, и даже подготовить ряд мыл да шампуней, прежде чем удосужиться как следует оглядеться и заметить, что… — Вот… это… этот… он… вон там… — с трудом справляясь с подводящим фальшивящим голосом, клокочущим на иголочке завывающего внутреннего патефона, простонал Юа, указывая нетвердым пальцем сперва на заляпанную красными пятнами, отдернутую душевую занавеску, а потом и на дальний от себя угол, в котором висел, печально понурив лохматую русую голову… — Труп… чертов… гребаный… труп на веревке… в ванной…! У тебя в ванной, психопат! Микель, прицокнув языком, с тихим першащим кашлем подавил неуместное, но искреннее желание взять и в полные лёгкие рассмеяться. — Да он же ненастоящий, юноша! Самая натуральная подделка и глупая карнавальная кукла, прикупленная к осеннему торжеству не помню уже какого года. Всё остальное — плоды твоей фантазии, мальчик. Да, не отрицаю, сюрприз, должно быть, не из приятных, но я… — Так надо было раньше, раньше об этом, сука, предупредить! Раньше сказать, что ты настолько ёбнутый, что у тебя тупые резиновые чучела по углам в веревках развешаны, если не хочешь, чтобы и реальные люди пачками от таких ?сюрпризов? издыхали! — снова срываясь, снова теряясь за ворохом творящегося здесь бедлама, завыл Уэльс, целиком и полностью упуская контроль над зажившим отдельной жизнью сбрендившим телом. Подскочив к удивленно вскинувшему брови Рейнхарту, даже позволил себе приподнять руки и встряхнуть того за скомканный в пятернях воротник, чтобы после, прожигая беспорядочно мечущимися туда и сюда глазами, тыкнуть подрагивающей от гнева и пережитого ужаса рукой на несчастного повешенного покойника, перевязанного за горло плотной конопляной удавкой. — Пре-ду-пре-дить, понимаешь?! Как бы нормальные люди, если бы нормальные люди вытворяли такие ненормальные вещи, в подобной ситуации поступили! Я, уебать тебя мало, только когда заорал и чуть под самого себя не нассал, и нехуй пялиться на меня со своей тупорылой рожей, начал смутно догадываться, что он ненастоящий! А подумал сперва, что у тебя здесь кто-то покончил с собой или что ты озверел и сам его пришиб! Причем в последнее, сволочь ты драная, поверил гораздо больше! — И почему же это, позволь поинтересоваться? Оскорбился он там или нет, этот больной дебильный козел, Уэльса не ебало, но тот, заняв петушащуюся непрошибаемым упрямством позицию, протянул лапу и еще и нахально ухватился за пойманное мальчишеское запястье, вынуждая прекратить туда и сюда рыпаться и насильно уставиться в это его оскаленное лицо, говорить прямо в которое стало, конечно, в некотором смысле труднее, но… Трудности эти сраные Уэльса уже не ебали тоже. — Да потому что я тебя не первый день, тварь ты такая, знаю! Одного трезвого взгляда хватает, чтобы понять, что ты за фрукт и на какое дерьмище способен! Поэтому и решил, что ты его тут повесил! Укокошил сперва, а потом повесил! У тебя же на морде написано, что ты гребаный маньяк, и можешь спорить с этим сколько угодно, я всё равно в обратное не поверю! Рейнхарт, с коротнувшей внимательной тщательностью выслушавший его реплику, ненадолго замер, с колебанием и переменчивой хмурью вглядываясь в юное лицо своего цветочного мальчишки, обдумывая всё это и приходя к неожиданному, но интересному выводу, что если поменять произнесенные слова местами и добавить к ним недостающие кусочки, то можно попробовать выложить весьма и весьма неординарную мозаику. Настолько неординарную, что Микель, вполне осознающий, что любить и принимать его сможет один лишь незадавшийся жизненный самоубийца с растерзанными, но худо-бедно держащимися на плаву нервами, оглушился взрывчатой колотьбой заволновавшегося под ребрами сердца, прильнувшего и к подушечкам пальцев, и к едва-едва шевелящимся подогретым губам. — Может ли это означать, мой славный юноша, что тебя как будто бы не слишком волнует тот факт, что я могу — только гипотетически, разумеется — лишить кого-нибудь ненароком… жизни? То есть… у меня сложилось с твоих же слов впечатление, что такая, право, малость, твоего ко мне отношения особенно… не изменит? Конечно же это должно было шиповничьего мальчишку волновать, и на обратный результат Рейнхарт надеялся мало. Это — по не совсем понятным ему причинам — волновало всех им встреченных — и не встреченных тоже, а мимолетом узнанных, запрятанных за коробки компьютеров, телефонов да телевизоров — людей, для которых убийство того же четвероногого животного считалось перверсивной улыбчивой нормой, убийство дерева — и вовсе никаким не убийством, потому что как же можно убить что-то, что не умеет трепаться, сношаться и срать, а убийство себе подобного, хоть и незнакомого да нахрен не нужного — непростительным крамольным грехом. Микель привык, что так было заложено в этих странных смешных человечках, так им кто-то наказал думать, так нашептывала маленькая зелененькая матрица внутри маленького розового мозга, и мальчик-Уэльс, каким бы возлюбленным ни был, не мог оказаться другим, если, конечно, изначально не сошел с мирского конвейера таким же бракованным, как и сам он, товаром. Только вот, скорее всего, не… — Да плевать я на это хотел… — на полном как будто серьезе, нервозно, но вместе с тем непередаваемо честно всматриваясь в распахнувшиеся от недоверчивого изумления желтые глаза, прохрипел, неуютно ежась под распятым под потолком резиновым взглядом, Уэльс. — Можешь убивать, кого тебе заблагорассудится, какое мне-то до этого дело...? Я никогда ни за какие высокие морали не стоял и всегда считал, что пусть каждый разбирается со своей гребаной жизнью сам. Мне вообще посрать, кто чем страдает… Главное, чтобы ты не развешивал передо мной букетами свои сраные трупы. Настоящие или нет — без разницы. Если хочешь, конечно, чтобы я оставался здесь с тобой... жить… Микель, смотрящий на него и смотрящий, круг за кругом крутящий услышанные слова на тонких нитках вшитых в виски памятных ларчиков, рассеянно, растерянно, разбито и осколочно думал, что никогда, ни разу за всю долгую чертову жизнь не чувствовал еще себя настолько… Не отверженным. Уместным. Обыкновенным. Обнадеженным. Самым по-человечески обрадованным, почти счастливым и таким забавно, таким летуче невесомым, точно уходящий в небо скрежещущий поезд о двух смазанных железных крылах. Микель смотрел, смотрел, смотрел, спрашивал, кажется, вертящееся карусельной пластинкой: — ?Правда, мальчик...?? — оглаживал и выжигал меточное тавро каждым обнимающим взглядом, и Юа, не осознающий, но чувствующий, что что-то между ними прямо сейчас пошло по-другому, по-новому, за одну короткую секунду прошедший все длинные-длинные прошлые дни от выбитой крови на губах до вечных пятящихся не-решений, от испуганных шекспировских проклятий до сумасбродных танцев у бортов уплывающего Солнечного Странника, быстро отвернув заполыхавшее без видимой причины лицо, только и смог, что тихо-тихо буркнуть, отбивая пальцами правой ноги едва уловимый нервозный такт: — Да... Я же ответил тебе… правду ответил, не соврал… и еще на что-нибудь отвечу, если очень захочешь… потом… отвечу… правда.... Только убери уже отсюда свою дурацкую рыбину и уйди вместе с ней сам. По... пожалуй... ста. Ты же... ты же сам хотел… чтобы я... пошел мыться... Микель Рейнхарт, согласно кивнувший, ловко привлекший к себе отвернутое было личико, заглянул напоследок, отодвинув краюхой большого пальца пушистую челку, в пойманные льдистые глаза, идущие метелями вечных ноябрей, столь понимающе и столь пытливо, что Юа, задохнувшийся изморозью в заколовшихся стеклышках разбившейся зеркалом крови, лишь онемело прикусил сомкнувшиеся губы, разрываясь грохотом трясущегося под створками набирающих высоту вагонов сердца.