Часть 11. Дом, который построил Шут (1/1)
Шут был вор: он воровал минуты —Грустные минуты, тут и там, —Грим, парик, другие атрибуты
тот шут дарил другим шутам.В светлом цирке между номерамиНезаметно, тихо, налегкеПоявлялся клоун между нами.В иногда дурацком колпаке.Зритель наш шутами избалован —Жаждет смеха он, тряхнув мошной,И кричит: ?Да разве это клоун!Если клоун — должен быть смешной!? Дом Микеля Рейнхарта, как случается со многими сговорчивыми, не подверженными пылкой гордыне домами, был под стать своему хозяину, а значит, не мог не оказаться в мыслимых и немыслимых смыслах да отношениях тоже вот… Всесторонне чокнутым. Начать хотя бы с того первого, что торжественно поприветствовало споткнувшегося Уэльса у накрытого тихим еловым сумраком порога: арковидные окна третьего этажа-чердака, плотно запахнутые на старинные деревянные ставни, выбеленные светлой краской и разрисованные… — Это что… ведьма, что ли…? — чуточку потрясенно уточнил Юа, во все глаза глядя снизу вверх на достаточно обширный, достаточно спятивший рисунок, просто-таки намертво, кажется, выжженный в расходящейся на мокрую труху древесине: черная всклоченная фигура — будто ударенная в голову током, — оседлав метлу, жизнерадостно резвилась в ореоле длинных задранных юбок, морщила такой же длинный бородавчатый нос и посылала из горсти на землю грозы да молнии, приправленные лягушачьим дождем. Чуть ниже, тоже вытесанная из дерева и налепленная ульем на стену, обнаружилась — на порядочной двухметровой высоте — корзинка для зонтов, в которой, правда, дремали отнюдь не зонты, а… Всё те же пресловутые мётлы. Мётлы большие, мётлы тощенькие, длинные и коротенькие, по-куриному ощипанные и по-совиному пушистые. Мётлы голо-куцые, точно по ним прошлась не щадящая никого метелковая алопеция, и мётлы мохнатые, из подсушенного хвойного лапника да с ворохом чудом удерживающихся на ветру рыжих — и найденных же где-то в здешних скудных просторах... — в крапинку листьев. — Именно так, ведьма. И не только, как видишь, она, — довольно мурлыкнул Рейнхарт с такой рожей, будто демонстрировал самое изумительное на свете сокровище, единственным полноправным — и неполноправным тоже — хозяином которого являлась непосредственно его королевская персона. — Нравится, душа моя? Я очень щепетилен относительно… хм… интерьера своего жилища, и очень долго доводил его до того облика, за которым мне стало бы хоть чуточку уютнее в него возвращаться. Как будто что-то придушенное просквозило в его голосе, как будто холодное и тусклое распалось чахлыми сиплыми брызгами, и Уэльс, мгновенно наплевав на всякие там ведьминские штучки да прибамбасы, торопливо брякнул то единственное, что успело прийти в голову, лишь бы отвлечь этого чересчур чувствительного да эмоционального дурака от ухода в ненавистную полудепрессивную эйфорию. — А метёлки тебе зачем? Тоже... ну... для уюта…? — ?Метёлки?…? — Микель задумчиво прищурился, по-собачьи отряхнулся, сбрасывая с косматого загривка капли сваливающегося с редких еловых лапок предночного сумрака. С небольшим запозданием сообразив, что его юный сожительный гость имел в виду, поглядел наверх да снова улыбнулся, с охотой поясняя: — Я собирал их по разным городам, эти метёлки, а кое-какие даже сделал сам, своими собственными руками. Чего у меня здесь только нет, мальчик: мётлы из старых бретонских трактиров, мётлы из утлых калифорнийских кабачков и королевской лондонской башни, мётлы избенные, практически музейные; есть даже штучка, хотя прямо сейчас указать на нее мне несколько затруднительно, коей некто дядюшка Рузвельт помахивал полы своей хибары… Бо?льшая часть располагается в хламовнике на чердаке, и как-нибудь я тебе обязательно покажу и их. Чтобы не раскрошились и не расклеились — покрыл эпоксидной смолой и капельку их друг между дружкой повязал: так надежнее, да и ветра не страшны. Чуть выше, кстати, если приглядишься повнимательнее, ты увидишь старинный кельтский крест — это вовсе не подделка, а самая что ни на есть раритетная реликвия, дошедшая до нас из тех времен, когда мир еще не пожрала язва отупляющего христианства и он был чуточку более занимательным местечком. Впрочем, сейчас нам с тобой может показаться, что всепоглощающая религия правит бал слишком и слишком долго и что это, должно быть, теперь уже навсегда — из чего многие скудные умы избирают ее единственно-верной… Но если заглянуть в прошлое и полюбоваться ходом времени в сугубо исторических хронометрах, то ты поймешь, что это ровным счетом ничего не значит. Все великие религии, поработившие как минимум половину земного населения, держались на лице нашей многострадальной планетки порой по паре тысяч лет, но даже они, в конце концов, прекращали быть с завершением своей эпохи актуальными и исторгались из быта новыми потомками фанатичных сумасшедших. Мир — очень непостоянное место, душа моя, и я смело уверяю тебя, что однажды всё снова поменяется и распятый Христос раз и навсегда уйдет со сцены, сменившись еще одним неоспоримым доказательством явления сошедшего с небес господнего Бога… Хоть и мы с тобой, скорее всего, этого никогда не увидим. Уэльс, немного неуютно мнущийся под фасадом кажущегося ему не слишком-то приветливым дома, честно дослушал всё до конца, но спросил лишь о том, о чем спросить было безопасно, чтобы опять и опять не забираться в дебри далекой от понимания и интереса темы, и что, если хорошенько подумать, хоть как-то касалось непосредственно самого Рейнхарта да складывающихся вокруг того обстоятельств: — А его-то ты где взял? — Кого, радость моя? — Крест этот свой. — А-а! — накрытая потемками нахальная морда растеклась в хитрющей лисьей ухмылке. — Я случайно наткнулся на него на одном заброшенном кладбище из тех, на которых древние кельты когда-то совершали свои любопытные маленькие приношения, пока путешествовал по старинным местечкам иного, ты подумай только, Уэльса… И, придя к трезвому выводу, что он там всё равно никому больше не понадобится… забрал с собой. — Забрал…? — опешив, переспросил Юа, снова, снова и снова мечтая, чтобы с ним хоть раз приключилось это разнесчастное ?ослышался?. — То есть ты просто взял и спёр с кладбища чей-то могильный крест и повесил его на своём... доме?! — Ну… — лисий сын, нихрена-то не выглядящий ни пристыженным, ни смущенным, почесал двумя пальцами подбородок, выдул стяг последнего докуренного дымка и, отбросив истлевший бычок в обступающие его же территорию елки, с легким таким укором, застрявшим у Юа поперек горла, уточнил: — Не так уж я его и спёр. Прекрати использовать это некрасивое слово. Сам посуди — кому он там был нужен? На то кладбище даже помирающие бабульки в больничных бахилах уже с сотню лет не заходили… Природа забрала обратно причитающееся, лес разросся, и если мы с тобой вдруг когда-нибудь там побываем, то, уверен, не найдем даже следа от прежних курганов да человеческих упокойных памятников. Так что, можно сказать, мне просто стало жалко оставлять эту дивную вещицу догнивать там до конца. Уэльса, круг за кругом вспоминающего те злободневные да напыщенные Рейнхартовы песнопения насчет ?ценно? или ?не ценно? что-то там спереть, дергало и кусало вовсе не то, что кудлатый чокнутый придурок что-то и где-то украл — он и с самого начала не сомневался, что тот может, — а то, что гребаный кладбищенский крест, какой бы там религии он ни принадлежал и сколько бы лет бесцельно ни прозябал, висел на таком же гребаном сумасшедшем доме, в котором ему отныне предстояло жить, отсвечиваясь всеми гранями прямо у ног взлетающей на своей чертовой щетке ведьмы, но… Говорить об этом вслух и тем более спрашивать, как эту штуку удалось вывезти из родной страны да сюда притащить, он, насильно прикусив развязавшийся язык и затолкав подальше неуемное и неуместное любопытство, не стал — подозревал, что нормального диалога по душам у них не получится, а идиот этот, вероятнее всего, обидится да расстроится или вот опять взбесится, выйдет из себя да натворит какого-нибудь… Очередного несмываемого горчащего дерьма. — Ладно… хрен с ним, с крестом твоим… — тихо, скованно и устало пробормотал он, отводя надолго прикованный взгляд от злополучной замогильной ведьмарки и стараясь запрещать себе думать о том, что в таком случае могло поджидать внутри этих жутких осклабленных стен. — Ты все-таки удивительно спятивший тип, знаешь? Микель рядом несколько встревоженно завозился, зазвенел вынутыми из кармана ключами, но, прежде чем открывать дверь да за нее протискиваться, ненавязчиво так наклонился навстречу отшатнувшемуся прытким горностаем мальчишке, сводя вместе темные-темные брови. — Тебя это беспокоит, отрада моего сердца…? Юа искренне хотел бы сказать, что да. Да, черти всё подери. Конечно, его беспокоит, когда отныне предстояло денно и нощно находиться в обществе неуравновешенного клинического маньяка, имеющего пугающие замашки да пристрастия, и когда его, загоняя в беспомощный угол не к месту пробудившихся привязанностей и чувств, притащили в украшенный замогильным орнаментом дом в глуши пустынного черного подлеска, где за много миль вокруг не пахло ни единой крупицей посторонней жизни, но… Сказать он этого — даже половины, даже крохотной недоношенной частицы — не смог: на сей раз потому, что, оказавшись на деле примерно таким же психом, как и каждый, кто проживал на несчастном жерловом острове, не испытывал от мыслей этих ни особенного страха, ни пресловутой глубинной тревоги, ни у кого-то там приключающегося в таких случаях отвращения. Вообще ничего, кроме невесомой оторопи, никогда не засыпающего подозрения и чуткой звериной настороженности, привыкшей следовать с мальчиком Уэльсом нога в ногу с самых первых лет его — всегда какой-то одинокой, искалеченной и неполноценной — жизни. — Нет… — вымотанно, кисло, но без утайки выдохнул он, отпихивая навалившегося лиса вытянутыми руками и подрагивающими от соприкосновения ладонями. — Не беспокоит меня ничего… Иначе я бы просто сюда не пришел.
??? Хоть Уэльс и готовился, правда готовился к тому, что внутри ничего хорошего ждать не могло, реальный результат превзошел все его самые страшные ожидания да хромающую врожденным дефектом фантазию, и прокаженный лисий дом по ту сторону проглотивших стен оказался еще более… Жутким. Юноше хватило того, чтобы, едва переступив порог протяжно пронывшей входной двери и услышав, как в замочной скважине повернулся ключ, запирая зарешеченный путь назад, впасть в состояние посаженного в клеть лесного хорька: он занервничал, заозирался диким затравленным взглядом, обещающим, однако, порвать глотку всякому, кто только посмеет протянуть чертову руку. Дыхание, до этого храбрящееся, что ничего оно-де не боится, моментально сбилось, к горлу поднялся гадкий кошачий комок, и он бы, наверное, потребовал открыть дверь обратно, срывающимся дрожащим голосом сообщая, что передумал и пойдет куда-нибудь отсюда подальше, когда Рейнхарт, ловко уловивший переменившийся настрой захваченной глупой жертвы, размытой в темноте тенью, даже не подумав зажечь успокоившего бы, наверное, освещения, нырнул куда-то вниз, оплетая настойчивыми пальцами его несчастные подскочившие… Ноги. Жест этот получился настолько неожиданным и выбивающим из последней удерживающей тарелки, расходящейся сколотой трещиной по разбитой кайме, что Юа, сменив ступор хоря на ступор ударенного по голове оленя, застывшего посреди пронзенного настигающими фарами шоссе, даже позволил вжать себя спиной в стену, опереться на правую ногу и отдать левую на растерзание чокнутого желтоглазого чудовища, которое, шепнув беспрецедентно наглое: — ?Вот так, хорошо, умница, послушный ты мой…? — просто взяло и… Принялось деловито да с завидной сноровкой стягивать с его стопы ботинок, неторопливо развязывая шнурки, освобождая щиколотку от спрессовавшей искусственной кожи, оглаживая забившуюся дрожью конечность в драном и черном шерстяном носке и невозмутимо, но как-то по-особенному пошло, на шаткой грани всклокоченной асфикции и нервирующей одурманенности, заявляя: — У тебя насквозь промокли ноги, мальчик. Потерпим их еще немного, а завтра ближе к вечеру избавимся от столь непригодных ботинок. Не хватало, чтобы ты по их вине мёрз или подхватил простуду… Вопреки тому, что слова эти привели в еще больший ступор, отозвавшийся где-то на задворках восприятия полыхающим немым стыдом, голос лисьего человека чуточку отрезвил, и Уэльс, поначалу не способный выдавить ни звука или сгенерировать хоть сколько-то осмысленной мысли, попытался захваченную ногу выдернуть да отобрать… Нарываясь, разумеется, на то, что Рейнхарт, заранее к подобным фокусам готовый, стиснул пальцы лишь крепче, другой рукой нажимая на предательскую, непонятно зачем поселившуюся в его теле безымянную точку, скрытую под коленом и отвечающую, наверное, за координацию мгновенно ошалевших ног. Позорно валиться физиономией вниз, заодно подгребая под себя возящегося там же придурка, Юа категорически не хотел, а потому, с шипением и просыпающейся в крови злостью ухватившись взметнувшейся рукой за какой-то настенный холодный крюк, совсем не горя желанием знать, что тот из себя представляет и зачем тут висит, досадливо взвыл, продолжая и продолжая брыкать охваченной в плен конечностью, стремительно теряющей украденное самоощущение: — Чертова же ты скотина! Убери от меня свои лапы! Что ты там вытворяешь?! Что за погань?! Так и знал, что ты всё врешь и что сразу ко мне полезешь! Отпусти меня, дьявол! Не трогай мои ноги! — Не надо нам никакого дьявола, — спокойно, как будто речь у них тут шла о чём-то насущном и серьезном, отозвались снизу. Кромешная сажевая темнота, царившая здесь, обескураживала вящим отсутствием прорезей или окон, и Уэльс всё не мог понять, почему этому человеку хотя бы не включить проклятого света, чтобы он так не орал, не истерил и чтобы не складывалось впечатления пришедшего по душу кошмарного заклания, выбравшегося из открывшегося в полночь детского шкафа. — Что же ты всё зовешь да зовешь его, моя радость? Неужто так хочешь удрать к нему или просто пытаешься заставить меня ревновать? Делать этого, ежели что, не советую, да я и так тебя, мальчик мой, ко всему живому... да и не живому тоже, и то верно... ревную… Отвечая же на твой чуть более безобидный вопрос: я всего лишь помогаю тебе разуться, как ты мог заметить и сам, если бы так не кричал, конечно. — Не надо мне твоей помощи! И дьявола твоего не нужно! И ревности тоже! Засунь их всех себе в задницу, извращенец ты гребаный! — всё так же колотясь, лягаясь, вырываясь, но ни к чему не приходя и ничего не добиваясь, взревел, пытаясь ударить да попасть куда-нибудь коленом, задыхающийся молотящимся сердцем мальчишка. — Я и сам способен снять с себя ботинки! Всегда был способен, твою мать! Убери от меня лапы, я сказал! Какие, к черту, дьяволы, когда ты и сам — он во плоти, поганый рогатый козел! Лисий выблядок внизу вроде бы одобрительно хмыкнул, фыркнул и, сука такая, взял да и стянул с его стопы проеденный дырами носок, после чего, дорвавшись до извращенной нагости и еще одного вопля Уэльса, матерящегося теперь и на другое обездвиженное колено, потянулся за второй — такой же беспомощной и невольно покорной — косульей ногой. Юа всеми правдами и неправдами старался освободиться и всё это остановить, наклониться и на ощупь схватить настырную скотину за волосы, чтобы отдернуть и отодрать, но стоило только разжать пальцы на стенном крючке и отлепиться от вертикальной поверхности, как тело, не чувствующее поддерживающей опоры, тут же покачнулось, едва — так постыдно, что с губ сорвался не успевший заткнуться собачий скулеж — не спикировав в разверзшуюся внизу выжидающую пропасть. — Тише, тише, радость моя, — с искренним, самое страшное, беспокойством, точно вообще не понимая, что творил и чего добивался, выхрипел Рейнхарт, никуда его, естественно, так и не отпустивший. — Мне бы очень не хотелось, чтобы ты причинил себе боль. Будь славным мальчиком и тихонько постой тут, позволь мне поухаживать за тобой. Договорились? И дружеский тебе на будущее совет: не надо называть меня рогатым, цветочек. Я ведь могу понять и превратно, а последствия будут… не самые, знаешь ли, светлые. Юа, к собственному ужасу как-то всё слишком правильно понявший, вспыхнул до кончиков сиюсекундно разгоревшихся ушей. Скребнул по железякам и деревяшкам болезненно отозвавшимися ногтями, побился верхней половиной тела, да так и остался, так и подчинился, так и сдался, тщетно делая вид, что всё еще куда-то там сопротивляется, хоть и дурачить всё прекрасно знающего и замечающего лиса ему пока было не по линии плеча и даже не по линии задницы. — Включи уже… свет хотя бы, а там продолжай… этой своей двинутой шизофренией страдать… Какого черта обязательно нужно торчать в темноте…? — Вовсе не обязательно и вовсе не нужно, — живо отозвался Микель, ползающий и ползающий волнующими прохладными ладонями по голеням, щиколоткам, пяткам да стопам. — Просто тут такое дело, что… Оборвавшись, так и не договорив, преследуя собственные эгоистичные приоритеты, он стянул и второй мальчишеский ботинок, вновь посетовав на бестолковые неугодные башмаки, избавил Уэльса от нового сырого носка. Пощекотал кончиками пальцев зашедшуюся мурашками кожу, от холода и нервов, впрочем, реагирующую не то чтобы шибко, и, окончательно тронувшись бедовой башкой, решил зачем-то… Полезть целовать. Хреновы поджимающиеся пальцы и хренову костяшку ободранной лодыжки. Этими своими холеными губами и языком. Грязные, с пару дней не мытые, пропахшие обувью и липкими мокрыми носками ноги. Целомудренный на все потроха и воображения Уэльс пришел от этой невозмутимой махинации в такой ужас, такой стрессовый шок и такой рефлексивный раж, что, каким-то чудом умудрившись подчинить себе покореженные задние конечности, сумел замахнуться и тут же врезать тупому извращуге стопой в лицо, попадая, кажется, прямиком в чавкнувший да легонько хрустнувший подбородок. Послышался глухой и косматый стон, недовольный низкий рык и крошащийся шелест чего-то странного, смутно знакомого, вроде бы сопровождающего удар, а вроде бы и какого-то самостоятельного, отдельного, здравствующего обособленным уникальным организмом, якшающимся тут и там и одновременно везде… В общем, так или иначе подозрительного. Юа, сжимающийся каждой жилкой и кишкой, был готов и к ответной боли, и к новой уничижающей да, чего уж греха таить, односторонней драке, и к новой вспышке зашкаливающего безумия в лице сумасшедшего аморального психопата, но тот, к зачастившему его удивлению, вдруг не взбесился, а просто поднялся, как будто покачнулся туда и сюда, осязаемой тенью потер ушибленное место, прохрипел отчасти жалобное: — ?Что же ты такой… норовистый-то у меня, мальчик… Не знаешь разве, что чем дичалее жеребец, тем приятнее его обуздывать?? — и, подхватив опешившего мальчишку, не слишком удачно перебирающего ногами, под острый локоть, потащил того прочь из прихожей в накрытую всё тем же сутулым мраком гостиную. Юа не сопротивлялся, с набухающей тошнотой понимая, что деваться некуда, раз уж он оказался настолько болваном, чтобы согласиться сюда прийти: не бегать же теперь, бодаясь и прячась, по чужому дому, в самом-то деле. Юа шел, невольно прокручивая в памяти то, что только что между ними произошло, пунцовея лицом, возгораясь колотящимся сердцем и с нервозной опаской раздумывая, что за рыхлая проваливающаяся чертовщина копошится под его пятками, затрудняя застревающий шаг. По ощущениям она ни разу не была похожа на обыкновенный пол, не была похожа даже на самый изощренный ковер, а, скорее, походила на то, чего здесь по определению не могло затесаться, но… — Если ты невзначай задался вопросом, по чему ступают твои прелестные ножки, то, спешу успокоить, мой дорогой мальчик, это всего-навсего безобидный песок. — Песок…? — недоуменно переспросил Уэльс, потерянно думающий, что, получается, все-таки угадал, и вместе с тем не соображающий, куда, черт возьми, попал и зачем изменчивые насмешливые боги, имеющие чересчур паршивое чувство юмора — даже еще более жестокое, чем у чопорных фетровых англичан, — привели его в это немилосердное ?сюда?. — Песок, — жизнеутверждающе согласился дурачинный лис. — Для расслабления. Иногда я возвращаюсь домой очень вымотанным и недовольным всем, что меня окружает, мои ноги болят, голова болит тоже, и я начинаю крыситься на ни в чём не повинный обыкновенный бренный пол. Он слишком твердый, слишком неудобный, слишком раздражающий и слишком ничего не смыслящий в банальных удовольствиях. Мне нравятся красоты Исландии, но черный песок стал утомлять, поэтому я завалил свою прихожую песком белым, специально привезенным с берегов тоже по-своему северного Балтийского моря. Ах да… Ты же просил меня включить свет! Сейчас я исполню твою просьбу, мой нежный цветок, но придется капельку потерпеть: я не нашел необходимым развешивать в прихожей лампочки, поэтому свет в ней не зажигается. Надеюсь, это тебя не расстраивает? Если все-таки, то скажи, и мы обязательно что-нибудь с этим придумаем… Пока он трепался и трепался, вводя полуослепшего притихшего Уэльса в новое незнакомое помещение, по ощущениям куда более просторное, свободное и не такое клаустрофобичное, мальчику постепенно становилось легче: здесь хотя бы имелись окна, огромные спасительные окна, и тусклый-тусклый свет ползал по очертаниям нагроможденных предметов голубоватыми сполохами да швами. На долю секунды он услышал странное, напрягшее, будто преследующее их по пятам шуршание, но тут же прекратил обращать на то внимание, когда Рейнхарт, сообщив о долгожданном привале, помог юноше опуститься на обивку мягкого… наверное, дивана, а сам куда-то от него ушел, ловко лавируя в темноте и, кажется, страшнейшей захламленности спертого на воздух пространства. — Посиди так немного, моя дивная роза. Сейчас я разведу для нас огонек. Можно, конечно, воспользоваться и заурядным статическим электричеством — тут это дело в полной мере имеется, — но для первого, так сказать, уютного домашнего свидания оно, на мой скромный взгляд, не то чтобы дюже подходит… Уэльсу происходящее чем дальше, тем меньше нравилось. Сидеть одному в полнейшей уязвимости темного, разжигающего нешуточную паранойю места было до скрежещущего зубами предела нервически; пальцы то и дело сжимались в кулаки или принимались обдирать обивку цепляющимися ногтями, губы складывались в обескровленную бумажную полоску, и хотелось, сорвавшись, прокричать, чтобы идиотский и совсем ничего не понимающий лис наплевал на свою затею да быстрее возвращался обратно, вновь оборачиваясь мохнатым чудовищем-невидимкой, но чудовищем хотя бы своим, знакомым, родным на запах и осязаемое тепло. Пахло, к слову, в этих стенах тоже удивительно странно: удушливо-терпко, как в каком-нибудь ушлом подпольном притоне, неприятно сладковато, с примесями маслянисто-восточных благовоний, вечного табака, крепкого алкогольного градуса, скопившейся многосантиметровой пыли, покрытого лаком дерева и острого цитрусового душка. Впрочем, во всей этой вихрящейся и окутывающей канители преобладал все равно запах первый — неразборчивый и опять незнакомый, и Юа, неторопливо впитывая его прислушивающимися ноздрями, всеми силами пытался узнать и постичь, когда Рейнхарт, вновь верно прочитав открытые наладонные мысли, проговорил из разнесчастного очагового угла: — Если интересно, чем здесь пахнет, милый мальчик, то ты всегда можешь об этом спросить. — Да с хера ли оно меня интересовать должно? Не интересует, понял? Воняет чем-то паскудным — и пусть себе воняет, раз тебе так нравится, дурак, — он бы наверняка наговорил чего-нибудь мерзкого еще, но Микель, меняя ход игры по своему усмотрению, на сей раз решил не баловать выкраденного гостя излишним — порой весьма и весьма идущим тому во вред — вниманием: — Это дахунпао, что в переводе со знаменательного китайского означает ?большой красный халат?. Если ты вдруг еще не сообразил, это название чая, мой мальчик, который я заимел привычку каждый свободный вечер распивать и частенько проливать, и история его весьма занятна: жил-был кое-где в безликом городишке некий студент, если пересказывать печально и в двух словах, и однажды он захворал. Проезжающие мимо сердечные монахи попотчевали мальчишку чашечкой чая, благодаря которому он быстро поднялся обратно на ноги, сдал, что там еще нужно было сдать по учебным премудростям, получил желаемую степень с причитающимся по тем временам красным халатом и отблагодарил им самым милейших монахов. Вот это немудреное названием за ним с тех дней и сохранилось — а происходило это всё, мол, очень и очень давно: не зря же сей чаёк принято считать одним из древнейших сортов на планете… Что не помешало ему в наше время стать неотъемлемой частью уличной китайской культуры, привлекающей всевозможных бунтарей, хиппарей и всех прочих… кто там еще кончается на ?рей?. Вот такая не слишком поучительная, но история, бутон моего сердца. Что еще ему оставалось делать, кроме как всеми котяточными когтяшками хвататься за раздающийся из потемок — постепенно, по мере привыкания глаз, обретающих форму — голос, Юа не знал, а потому послушно хватался, внимательно впитывая, как вот страдающие жаждой рассказанные рты впитывали черно-красный драконий чай, каждое обращенное слово. Время тянулось, задевало, растворялось и безвозвратно уходило, Микель возился и бормотал над камином, попутно сообщая, что слишком давно того не разжигал и теперь никак не может отыскать с тем общего дружелюбного языка да избавиться от напроказничавшей сырости. За окнами скрипел черными еловыми лапами ветер, по комнате плавали ластящиеся к ногам чудаковатые запахи, заставляющие терять бдительность, поддаваться, растворяться, понимать, насколько от всего этого дня устал, и почти-почти клевать носом… Когда Рейнхарт вдруг радостно сообщил: — О! Ну наконец-то! Почти занялось! Подожди еще минутку, и у нас с тобой будет живой свет, мой терпеливый мальчик! А на колени к моментально пришедшему в себя Уэльсу с громоздкой неуклюжей тяжестью и чем-то, что проткнуло да прорезало заболевшие бедра, запрыгнуло нечто… Достаточно громадное, кошмарное, живое и волосатое, чтобы свихнуться, рехнуться, едва не остановиться запнувшимся сердцем и на полном серьезе поверить, будто в чокнутом доме с кладбищенскими крестами на фасаде все-таки водятся они, эти восставшие из мертвых упырные монстры. Мальчишка, готовый заорать во всю глотку, но не сделавший этого только потому, что горло мгновенно слиплось и стало выплевывать наружу нехороший астматический сип, подскочил, резко сбрасывая с себя попытавшееся зацепиться за него существо, ударил на ощупь ногой и рукой и бешено заозирался бесполезными слепыми глазами, тут же с концами лишившимися зрения, когда утлую синь резко пронзила вспышка оранжево-желтого пламени, а на плечи опустились удерживающие ладони взволнованного этим его приступом Рейнхарта. — Что, малыш? Что с тобой такое? — низким, встревоженным, гортанным голосом прохрипел мужчина. Обхватил ладонями за лицо и, дернув, силой заставил к себе обернуться, вглядываясь глазами в другие — растревоженные, разбегающиеся и расширившиеся — глаза. — Что произошло? Что тебя испугало? Уэльсу всё еще хотелось закричать, завопить, послать всё к черту и издать целую гряду маленьких добитых звуков, с головой выдающих постигшее его заразное безумие, и он бы сделал это, он бы сделал это, глядя непонимающему Рейнхарту прямиком в морду, если бы заплетающийся в языке голос согласился хоть на секунду подчиниться. Голос же не подчинялся, падал и падал всё глубже и дальше, вместе с тем проталкивая на поверхность ту треклятую гиблую штуку, которая у всех звалась трезвым рассудком, а на самом деле заставляла еще больше сходить с ума, воруя веру в себя, в собственные глаза и пережитые впечатления, а потом трясущейся мальчишеской ноги снова невзначай коснулось то самое ужасное нечто, безо всякого стеснения вжимающееся волосатым вибрирующим боком в горящую щекотливую голень. — Что за… что же это за… — кое-как выпутавшись из услужливо разжавшейся мужской хватки, мальчик, с трудом проталкивая в лёгкие бодающийся воздух, в недоверии и зачаточном зародыше хихикающей истерии уставился вниз, предчувствуя то подвох, то заговор, то какой-то сжирающий заживо здешний секрет, и увидел… — Вот же… черт… это же… это… — Это кот, моя радость. Всего-навсего кот. Хотя, устами и глазами младенца, как говорится, глаголется истина… Эта бестия больше похожа на мерзопакостного рождественского Крампуса, чем на милую безобидную зверушку, которой ей подобает вроде как быть. Увидел кота, да. Всего лишь самого обыкновенного кота с жирным мохнатым телом, белой с рыже-бурыми пятнами-подпалинами шерстью, ободранным, смешным и кривым коротким хвостом и толстой приплюснутой мордой, похожей на вбитый в стену пластилиновый кирпич. Кот как кот, однако Уэльс, никогда в своей жизни не державший домашних животных и вообще никогда ни с кем настолько близко не общавшийся, чтобы этих самых животных в чужих жилищах встречать, всё никак не мог прийти в себя, понять, успокоиться и собраться по разрозненным бестолковым кускам: явление спокойно болтающегося возле ног зверя казалось ему странным, удивительным и немного ускользающим от приходящего в тупик осмысления. К тому же, именно от Рейнхарта — пусть тот что-то такое и упоминал — он ничего подобного почему-то не ожидал совершенно, а потому, подняв голову, лишь чуть пристукнуто, чуть ошалело уточнил: — Значит, у тебя есть кот? — Есть, как видишь, — хмыкнул тот, особенно довольным при этом не выглядя. Вздохнул: тяжело, сигаретозависимо — эти его порывы сивоглазый мальчишка даже научился уже различать — и с присвистом. Скорчил по направлению зверя неприязненную кривую мину и, требовательно надавив Юа на плечи да опустив того обратно на диван, велел: — Садись, мой мальчик. И не вздумай баловать этого гада своим вниманием. Ты — мой, а его я вообще здесь видеть никогда не хотел. Юа, с интересом пробующий на вкус совершенно обескураживающие впечатления, послушно уселся на задницу, засунул между колен руки, переводя блуждающий взгляд с кота, гипнотизирующего плошками не мигающих, привораживающих, заглядывающих прямиком под шкуру поплывших глаз, на приведшего его сюда мужчину, что снова куда-то отправился, принявшись перерывать содержимое развешенных вдоль стен предметных полочек. Кошак между тем, будто нарочно дождавшись, когда хозяин, хозяином не считающийся, отвернется, раскрыл ехидную да зубастую розовую пасть, покачался из стороны в сторону медленным тучным метрономом, подкосился в лапах, с трудом выдерживающих приличный вес перекормленной тушки, плюхнулся, перекатившись, на спину, приняв относительно человеческое сидячее положение, и, раздвинув задние лапы, принялся вылизывать себе круглые яйца, заискивающе поглядывая на неуютно мнущегося на диване гостя, которому, в отличие от тупого мужлана-сожителя, можно было с достоинством продемонстрировать, на что он — умный, интеллигентный усатый джентльмен — способен и что умеет делать помощью одного языка. Юнец, который слишком выбился из колеи и потерялся за ворохом до сих пор не связавшихся в прочную нить событий, маленьким мистером-искусство, правда, любоваться долго не стал: только сейчас сообразив, что гнетущий мрак отступил, а в камине застрекотал согревающий огонь, заскользил просветлевшим полудетским взглядом по находящимся в гостиной вещицам, постигая всё большее и большее ощущение, что жизнь в чём-то, где-то и когда-то обошла его стороной, лишив изрядной доли того, что движело иными людьми. Например, тем же Микелем, его сумасшедшим котом и такой же сумасшедшей норой. Вроде бы для-всех-одинаковые-стены, обклеенные обоями оттенка красного бургундского вина, покрывали многочисленные подвески из металлических подков, всевозможных крестиков, стимпанковских часовых шестеренок, старинных календарей, черно-белых открыток, статей, журналов, фотографий, перьев и черт знает чего еще. Из-за того, что кровавая настенная масса то и дело прерывалась и чем-то перебивалась, пространство приобретало некий параноидальный узор, некую безликую тень скалящегося черного шакала, охраняющего проходы в египетские гробницы, и Уэльсу в какой-то момент даже поверилось, будто это вовсе никакая не комната, а далекая подземная усыпальница, мистерия алой чаёвни, куда иногда по вечерам приходит князь-Иисус, озаренный явлением духа на пшеничном львином челе. Потолки были очень и очень высокими, не привычно-белыми, а орехово-деревянными, сложенными из досок нависающего куполом второго этажа, и никаких люстр с тех не свисало тоже; кажется, единственными источниками света служили камин, расставленные по всему видимому пространству свечи да высокий торшер в форме потира: резная его ножка поддерживала чашу-абажур, покрашенную клинописью разевающих пасти хищных кошек да смятых архаичных страниц. Юа обнаружил несколько гротескных, но уютно-викторианских столиков, заставленных причудливейшими штуковинами: от средневековых декоративных солнц до подыхающего в своем горшке безымянного растения с упавшим розовым бутоном. От непонятной хреновины на ножке, увенчанной хрустальным шаром сгинувшей гадалки, в котором клубились не то округлые жвачки в оттенках всевозможных красителей, не то просто отполированные резные шарики с закрывшегося стеклянного завода, до вполне себе величественного и внушающего… чучела полноростного медведя, скромно рассевшегося в зашторенном углу на каштановом табурете с потрепанной газетой в когтистых лапах и стаканом давно остывшего и теперь медленно испаряющегося чая, на дне которого плескалась откуда-то взявшаяся летне-малиновая заря. Под ногами переминались красные же ковры с натканными верблюдами, а диван, на котором затих потрясенный Уэльс, и два пододвинутых к камину кресла тоже тонули под кровью тяжелых бахромных покрывал да запыленных смертью шкур. Но самой удивительной, наверное, всё же оставалась лестница. Сложенная из едва-едва соприкасающихся друг с другом ступенек, она, образовывая по-своему захватывающий приютный навес, начиналась прямо за спинкой дивана, рисовала крышу-площадку, а затем, чуть извиваясь, уводила куда-то в накрытый семью тиарами сумрака верх, сквозняк с которого доносил до ноздрей запахи апельсинового померанца, ветивера и зеленого жасминового чая, перемешанного с грубым одеколоном, стариной коробчатых книг и пущенной на выброс сношенной кожей… — …мой милый мальчик…? Юа? — От голоса, прозвучавшего вдруг так близко, словно кто-то вернул уснувшему миру резкий звуковой шквал, Уэльс, окаменев в плечах, нервно дернулся, повернул туда и сюда голову… и встретился глазами в глаза с возвратившимся Рейнхартом, что, успев сбросить в кресло теплое уличное пальто, ненавязчиво уселся с ним рядом, разглядывая со смесью тревоги и застывшего в зрачках повторенного вопроса. — Ты настолько замечтался, что даже прекратил меня слышать…? Не стану спрашивать, нравится ли тебе здесь, потому как не могу с честностью ответить на этот вопрос и сам. Мальчик, долго таращившийся на него с невменяемым стеклянным выражением, чуть позже, наконец, сообразил, что окружающие запахи опять поменялись и всё сильнее и сильнее терялись под выплывшим откуда-то неприятным спиртом, источник которого обнаружился в примостившихся внизу пальцах Микеля, удерживающих раскупоренный пузырек из темного аптекарского стекла и клочок пожеванной свалянной ваты. — Это для чего? — недоверчиво и подторможенно спросил он, вновь поднимая глаза и впервые по-настоящему замечая, что и на подбородке, и на скулах, и просто на лице мужчины плотно обосновались темно-фиолетовые, налитые багрянцем синяки… от его, наверное, ударов. И без ?наверное?, конечно, тоже от его. Взять хотя бы тот, последний, который ногой навстречу и каплями крови из разбитой нижней губы, за который его так почему-то и не проучили, в назидательных целях приложив обо что-нибудь стервящейся головой. Должно быть, и сам он выглядел немногим лучше, а то и хуже, если припомнить, с какой страстью Рейнхарт стучался его башкой о проплывающие мимо стены… — Продезинфицировать твои раны, конечно. Хоть и делать это, вероятно, несколько поздно… — думая о том же, подтвердил странно притихший и странно домашний присмиревший человек. — Я бы попросил у тебя за них прощения и был бы даже в своей просьбе искренен, мой маленький глупый принц, если бы ревность не продолжала жечь мне нутро и если бы мне не приходилось постоянно вспоминать, как этот проклятый тип тебя… лапал… Извини уж, но после такого сдержать я себя при всём желании не сумел бы. Юа бы по привычке послал его к чертовой матери и к чертовому папаше тоже — и к бабушке, и к дедушке, и к гребаным детям да такой же гребаной собаке-тумбочке — вместе со всей этой болезненной белибердой, если бы не успел убедиться, что всё это в корне бесполезно. Если бы не ощущал себя сейчас столь будоражаще-откровенно, если бы огонь не трещал ворчливыми подгнившими поленьями, спрыснутыми пахучей жидкостью для розжига, а мохнатый плоский кот, продолжающий покорять очень и очень похожими на хозяйские наполеоновыми глазами, не подобрался еще ближе, касаясь озябших ног самыми кончиками потрескивающей от наэлектризованности лосненой шерсти… Черт с ним, с этим безнадежным лисом, с этим котом, с этим днем, с этой жизнью, со всем — подумав, решил Уэльс. Пусть стирает эту дурную кровь, пусть делает с его лицом всё, что захочет, только бы оставался рядом и не пытался нарушить охватывающее рассудок спокойствие выходящими из-под контроля непримиримыми вспышками. — Одного не могу понять… почему ты живешь так далеко? — к собственному удивлению — и еще большему удивлению вскинувшего брови Микеля, — спросил зачем-то он, когда мужчина, придерживая его лицо за подбородок, принялся осторожно протирать мокрой холодной ватой разбитый в кровь лоб, сожалеюще кривя красивые — вот же черт… — губы. Чуть помешкав, посчитав, что если уж говорить начал, то сливаться и затыкаться будет трусовато и глупо, неуверенно добавил, стараясь отвести взгляд от чужого рта и уставиться куда-нибудь вкось: — Добираться же неудобно, не по кочкам же и камням этим дурацким постоянно скакать, и жутко тут как-то, пусто совсем… Было отчасти больно, но настолько мелочно и смешно, что Уэльс только щурился и шипел, поскребывая ногтями по диванному покрывалу и старательно отводя глаза, чтобы не позволять Рейнхарту, обернувшемуся его личным карманным факиром, подчинить да заставить пойти на поводу у закипающего в крови одержимого безумства. — Потому что, пусть мне и нравится знакомый тебе дивный городишко с цветными крышами да скверно бодрствующими в ночной час улочками, я все-таки предпочитаю места несколько более… уединенные, мой любознательный мотылек, — мирно проговорил Микель, продолжая бережно оттирать с высокого, чуть хмурого — до легкой морщинки посередине — лба запекшуюся корочкой кровь. — Здесь намного тише и спокойнее, чем на перепутье немногочисленных и в общей своей массе славных, но время от времени лезущих наружу гнилым нутром людей… Хотя, сознаюсь тебе, что бываю я в этом доме чудовищно редко и бо?льшую часть времени провожу как раз-таки в тех самых шумных и грязных городах, которые так не люблю. — Почему…? Юа всегда верил и всегда в своей глупой вере придерживался, что такие вещи, как потемки чужой каждодневной жизни, его волновать не должны и делать этого никогда и ни за что не станут, но сейчас впервые понял, насколько же он в своих выводах ошибался и насколько сам теперь, изменив себе прежнему, панически хватался за скользкую страшную мысль, что вдруг Рейнхарт однажды прекратит появляться здесь: и в этом доме, и в этом городе, и попросту в его жизни. Вдруг он замучается, наиграется, устанет, заскучает, вышвырнет и оставит одного, увлекшись где-нибудь и с кем-нибудь чем-нибудь… Иным. Стало от этого настолько тухло, липко и мерзко, что мальчишке, смурнеющему лицом и поджимающему тонкую линию бессильно прикушенных губ, даже почудилось, что в груди зашевелился и попытался умереть от подхваченной внезапно лихорадки запрятанный внутренний ребенок, и он так по-бабски, так по-людски ухватился разжимающимися когтями за этот хренов труп, пока сердце, рехнувшись, кровило и кровило выбитой красной смолой, а сволочной лисий тупица, абсолютно не понимающий ничего тогда, когда понять было так нужно, продолжал и продолжал над ним каждым случайным словом измываться: — Иногда мне случается отлучиться, и порой этот срок может растянуться на месяц или даже два. Ничто никогда не держало меня на одном месте, поэтому я позволял себе вдоволь пошататься по новому городу до тех пор, пока не начинал тошниться им по утрам. И когда дороги снова возвращали меня сюда — идти в место, которое принято называть домом, с каждым разом хотелось всё меньше и меньше; иногда я и не шёл, снимал квартирку или комнатку в центре и коротал ночи там, решаясь вернуться сюда только тогда, когда блевать хотелось от чужого шума, грязи и обилия таращащихся в спину назойливых морд. Парадокс, но, вопреки моей любви к уединенным и тихим местечкам, я не очень хорошо переношу одиночество иного сорта, малыш… Он уже давно прекратил трогать его лицо, и теперь, выбросив на пол проспиртованную вату, просто сидел рядом, оглаживая внимательным изучающим взглядом. Касался им, проникал под кожу, почти-почти раздевал и как-то так по-особенному сводил с ума, что Юа, терзающийся между непризнанной самим собой панической ревностью и внезапным десятком безумно важных вопросов, которые так хотелось спросить и задать, не удержавшись, тщетно пытаясь съязвить и закрыть в брюхе нарывающую рану, брякнул: — И поэтому ты завел себе кота? — Поэтому я завел себе тебя, мальчик, — хмыкнул Рейнхарт, на сей раз без прежней неприязни — с одной лишь меланхоличной задумчивостью — покосившись на распластавшееся на боку мурлыкающее животное. — А эта дрянь приблудилась сама. Каждый раз, уходя отсюда, я оставляю раскрытым какое-нибудь окно и надеюсь, что она свалит куда-нибудь от голода и тоски, но — что бы ты подумал! — нет. Категорично нет. Всякий же раз этот паршивый кот остается здесь, обмывает меня матерным мявом и продолжает корчить ехидные сплюснутые рожи, катя к ногтям из мести обосранную миску. Юа, чуточку успокоенный сменившимся круговоротом куда более безобидного разговора, не заставляющего так безбожно кровоточить и страдать, попытался представить, что в его прежнем доме жил бы кто-нибудь такой — пушной и молчаливый, и неожиданно пришел к заставившему чуть приулыбнуться выводу, что это вовсе не так уж, наверное, и… — По-моему, это не так и плохо… — несмело, неумело, стараясь обходить стороной чужой взгляд, пробормотал он. Микель с какое-то время помолчал, покосился с сомнением на свою зверюгу, тут же вернувшуюся к презрительному вылизыванию яиц и напоказ подставленного сморщенного заднего прохода… — Быть может, и не плохо… — пожав плечами, отрешенно, не выявив ничего, что получилось бы прочесть и прочувствовать, проговорил в итоге он. — Но дело в том, мой мальчик, что я попросту ненавижу котов. Слишком уж они своевольны да себе на уме и им, по сути, глубоко на тебя накласть: только корми, пои и получай когтями по морде, когда протянешь руку за ответным теплом… Вот так и повелось, что между нами отродясь не водилось ни хороших, ни задушевных отношений. Я имею в виду, между мной и каждым встречным котом в целом. Я все-таки лис в душе, юноша. А лисы, как известно, те еще собаки. Где же ты видел собаку, что станет дружить с котом? Он посидел еще немного, рассеянно поглядел по сторонам, как будто на время позабыв, где и почему находился… А после, поднявшись вдруг на ноги и даже не попытавшись нарушить хрупкого душевного равновесия застывшего цветочного мальчишки, сморенного чудаковатой, но впервые настолько уютной вечерей, каким-нибудь новым нервирующим непотребством, спокойно склонился над тем, протягивая руку ладонью вверх, и, хитро улыбнувшись уголками согревшихся до чайной мороси глаз, приглашающе прошептал: — Пойдем-ка, малыш. Продолжим нашу небольшую экскурсию перед принятием ванны да непритязательным, но теплым и в кои-то веки домашним ужином. Юа, боящийся, так искренне и так страшно боящийся, что не выдержит, поддастся этому всему и где-то там же раз и навсегда умрет, поспешно отвернулся, делая вид, что занят разглядыванием лениво прислушивающегося кота, запутавшегося когтистой пухлой лапой в его штанине, но руку… — Да хватит… хватит уже меня так… называть-то… просто... прекрати это, дурак... Руку эту, терпеливо дожидающуюся, сумасшедшую, горячую, крепкую, до мурашек и подкожного воя необходимую, несмело ухватившись трясущимися влажными пальцами, уже через сорок, тридцать, двадцать, пять несчастных, еле-еле выдержанных секунд… Принял.