Часть 10. Самолет с гербом грифона (1/1)

Когда рассказ о Доме обрел начало,к нему никто не мог подобрать слова.И я не помню, что там еще случалось,но помню много всякого колдовства:Он не был нам чужим, но и не был нашим —обычный дом на улицах городских,со стаей шумных внутренних барабашек,ворующих зарядники и носки,с запасом разноцветных высоких кружек,среди которых несколько именных,и чувством, будто здесь ты кому-то нужен,и все твои дороги не так темны. — Знаешь, мой инфантильный принц, о чём я мечтал с того самого первого мгновения, как некто свыше позволил мне увидеть тебя? — бархатным голосом, никак не связывающимся с тем сиплым растревоженным рыком, которым он еще совсем недавно дышал, промурлыкал Рейнхарт, окидывая притихшего, взъерошенного, тщательно зализывающего волосы, хмурого, побитого и сутулого мальчишку донельзя счастливым взглядом. На высоком, запачканном, спрятанном под челкой, но всё равно пробивающемся лбу кровоточила глубокая царапина, больше похожая на разбитый всмятку продольный порез, искусанные губы покрывало запекшимся до грубой резкости красным. Косматые и ночнистые ноябристые глаза сочились лесоватой дикостью и лазоревым непониманием складывающейся ситуации, и от этого спятивший Микель дурел только больше, всё теснее подбираясь под чужой тощий бок, всё жаднее склоняясь над всклокоченной темной макушкой, чтобы вдохнуть каплю сладкого, щедро источаемого юностью аромата миндально-молочного оршада. Задав очередной свой — блажной, неуместный и наверняка с вопиющим подвохом — вопрос, он вдруг целиком и полностью заткнулся, будто набравшись вечного буддистского терпения для постижения такого же вечного буддистского ответа, и Уэльс, которому было слишком нервно-тошно-плохо-больно, которому принципиально не хотелось идти ни на какое сближение и играть по насильно всунутым в глотку лисьим правилам, все-таки отозвался, но отозвался с холодком и пренебрежительно сплюнутыми словами, где-то там же неуютно осознавая, что говорить, как ни странно, оказалось не в пример легче, чем терпеть сводящую с ума тишину и пожирающий до костей промозглый взгляд: — Нет. Не знаю. И знать, если что, не хочу. Но понятно, что ебать тебя это — не ебет, так что давай, вещай, что ты там вещать собрался, хоть и слышать я этого, еще раз повторяю, не хочу. Дождливая лисица как-то так рассеянно, растерянно даже сморгнула, словно имела тупость ожидать чего угодно другого, а не полученной — заслуженно, между прочим, полученной — в конце всех концов угрюмой да озлобленной резкости. Чуть угловато нахмурилась, посмотрела на напряженного мальчишку нечитаемым поплывшим взглядом, в котором однозначно вспыхнули и аккуратно отмелись в сторонку нехорошие кровожадные огоньки. Попыталась было снова подтянуться к выкраденному, по сути, подростку, но снова нарвалась на остервенелое — и еще более отчаянное — сопротивление: Юа стремительно и рвано отшатнулся, растянул ту дистанцию, которая изначально имела не больше пары-тройки дюймов, до пятидесяти дробных сантиметров и, озверело зыркнув из-под замазанной кровью челки, терзаемой ветром провожающей в жуткий путь пустоши, предупреждающе оскалил зубы — мол, не смей ко мне подходить, больная двинутая сволочь. Наверное, мальчика понять было можно. И нужно. Микель и сам ощущал… некоторую степень не самого привычного конфуза по поводу того, что недавно между ними происходило. Или, если быть правдивее, по поводу того, что он сам, своими собственными руками, пытался сотворить, впечатывая Юа головой в каждую встречную стену, отнюдь не в шутку того душа, забираясь пальцами под одежду, оставляя синяки и порезы, перегибая беззащитное испуганное тело через оседающие перила и с жадностью впиваясь зубами в изодранную до кровоподтеков и внешних царапин шею. Но, неподкупные черти всего мира, сказать — искренне сказать, — что чувствовал себя сильно виноватым, он тоже не мог: потому что с какого дьявола дрянному упрямому мальчишке нельзя было просто взять и рассказать ему свою маленькую смехотворную правду? С какого дьявола обязательно нужно было устроить памятное открытие пробежавшего и раскинувшегося между ними циркового балагана, едва не выкинуть самую огромную в жизни глупость, едва не покинуть крохотный скалистый островок и едва… Не улечься — нарочно или нет, с этим Микель пока разбираться и верить на слово не спешил — под тушу паршивого пропойного учителишки, которому до сих пор нестерпимо желалось вскрыть аорту и свернуть, предварительно завернув брезгливые руки в перчатки, хренову шею?! Только вспоминая об этом, опять и опять прокручивая перед услужливо фантазирующими глазами увиденное, Микель почувствовал, как тело его заново заполнила густая льдистая ярость, так и не нашедшая для себя снимающего пар выхода: грудь принялась подниматься и опускаться чаще и поверхностнее, в печени и боках заскреблось, завыло и обожженно закололось. Пальцы, никак не утихомириваясь, то и дело пытались скрючиться на манер вонзающихся в несуществующую глотку когтей, перед пульсирующими глазами темнело и плыло, и пора было срочно что-нибудь с этим делать, чтобы не поддаться новой пьяной агонии и не потянуться чинить синегривому дьяволенку, всеми силами избегающему теперь его прикосновений, заслуженную, как бы от мыслей этих ни хотелось откреститься, боль. — Я хотел рассказать тебе что-нибудь о том, как сильно ждал именно этого дня, мальчик, и еще о том, насколько же неимоверно безумно влюблен в твою походку и вообще в тебя всего, но раз ты не хочешь меня слушать… Не думаю, что имеет смысл открывать мой грязный рот и напрягать твой нежный слух не заслуживающими твоего внимания… вещаниями, так? Уэльс вновь скосил в его сторону беглый поперечно-мятный взгляд — недоверчивый, подозревающий, настороженно-чуткий и как будто тоже капельку сконфуженный: вопреки всем выходкам, оскалам и срывающимся с языка дерьмовым словечкам, он отдавал себе отчет, что был виноват в произошедшем и сам. Был виноват в чём-то даже сильнее открытого идиота-лиса, если уж на то пошло. Был виноват настолько, что не понимал, как и почему тот продолжал улыбаться своей прежней пространной улыбкой, продолжал тлеть и гореть распиханными по карманам, никуда не подевавшимися навязчивыми чувствами… Делая всё это с несколько секунд-минут-часов назад то есть, потому что теперь, после его ядовитых словесных опусов, тлел он разве что неприкрытой чадящей серью да запавшим под глазами желанием кого-нибудь — желательно непосредственно его — медленно и безвкусно убить. Следовало попытаться ответить — хоть что-нибудь, что угодно, в кои-то веки ведя себя как нормальный, признающий сотворенную оплошность человек — и постараться затягивающийся вокруг непробудный кошмар оборвать, но ответить у Уэльса не вышло, губы наотрез отказались разлепляться, и, покосившись на идущего рядом высокого мужчину еще одним мутным взглядом, он, незаметно вжав голову в плечи, сделался с концами хромым, забитым и немым, оставаясь таращиться строго себе под ноги да позволяя проплывающей мимо пыльной пустоши тут же, выпрыгнув из-под запнувшихся о травянистые камни ботинок, увести да унести их обоих в жидкий седой туман. Рейкьявик был городишком маленьким, позволяющим обойти себя вдоль и поперек примерно за половину — если ветра дули в спину, конечно, а не в лицо, как уяснил к этому моменту и Уэльс — дня, и Юа, с искрящим на кончиках пальцев рвением хватающийся за любую проскользнувшую мимо мысль, потерянно думал, что такое вот место — скромное и робкое, приспособившееся к неспешному образу жизни и лютеранским да готическим сюжетам девственно-мрачной природы — никогда по-настоящему не смогло бы отыскать достаточно свободного простора для пижонистого, алчного и породистого чудища по имени Микель Рейнхарт. Для Рейнхарта, ощущающегося всесторонне исполинским и необъятным, Рейкьявик был слишком тесен, слишком сжат, слишком безнадежен и слишком чужд, несмотря на их вроде бы искреннюю и обоюдную друг к другу любовь. Еще чуть позже, когда мужчина с глазами укравшего и выпившего бразильское солнце леопарда окончательно вывел пойманного, забранного и конвоируемого мальчишку из оставшегося за спиной заселенного прибрежного клочка, Юа стал монотонно думать о том, считалась ли эта новая земля всё еще Рейкьявиком или же уже категорически не считалась; сперва они прошли по непримечательной гладкой и черной дорожке сквозь желто-буро-зеленоватые поля, за чертой которых отрезались и растаяли последние силуэты невысоких цветных домишек из жестяных стенок да крыш, а потом стали незаметно и плавно погружаться дальше, дальше и дальше, покуда путь не вывел в края бесконечной закостенелой пустоты, никогда прежде не встречавшейся повидавшему так мало подростку. Пустоши Исландии, вот теперь уже обернувшейся Исландией дикой, истинной, монолитной, неразделимой, не помеченной чертогами и подножиями ни одной окрестной деревеньки, серели твердыми грязными шляхами с тучами прибитой книзу пыли, готовой в любой момент сорваться в небесный рейд и лишить кого-нибудь способности дышать; иногда мимо них что-нибудь несуразное и потрепанно-железное — три легковых машины, один грузовичок и один междугородний допотопный автобус — враскорячку проезжало, и тогда пыль действительно поднималась, и Микель, не слушая никаких воплей и отбрыкиваний, насильно закрывал мальчишке своим шарфом или ладонью — или и тем и другим — рот и нос, но песок да мусор в лёгкие попадали все равно, пробиваясь наружу перемеженным с чиханием слезливым кашлем. Низкое небо, пошитое неделимой ниткой с землей, склабилось над головой непроглядной вихрящейся смурью, откуда-то наползали поздние осенние не то дымы, не то туманы, не то и вовсе дивные да гиблые мережные мрежи. Иногда, когда они ненадолго редели, далеко впереди проглядывались смоченные акварелями очертания строгих горных шапок, а затем всё снова стиралось, заканчивалось, безвозвратно уходило, и единственными мирскими ориентирами оставались вышки двойственных электрических столбцов, провисших в сдоенных проводах, скучная пыльная дорога, ведущая в никуда, нахлобученное седое небо в табаке да сам лисий Рейнхарт, бесшумно и чуть сгорбленно вышагивающий рядом. Тот туман — немножко иной и по происхождению еще менее понятный, — который продолжал сплетаться вокруг, ни на минуту от них не отбиваясь, усердно подтирал и стачивал мир-за-спиной, путался между колен да налипал на волосы и скрывался за ухом Уэльса, посмеиваясь голосками попрятавшихся в камнях шаловливых эльфов; юноша, остро ощущающий нагнетающую, настораживающую и чужеродную его природу, то и дело забирался пальцами в свалянную в комок гриву и почесывал себя то за одним ухом, то за другим, неуютно и растерянно хмуря тонкий бархат сползающих на переносицу бровей. — И всё же, мальчик… — когда человек-чудовище, ведущий его безымянной мертвой дорогой, заговорил в следующий раз, прошло, наверное, не меньше глухого удручающего получаса, эмоции успели приопуститься и в одном сердце, и в другом, жилы и вены больше не сводило опасным желанием импульсивной расправы, голос звучал пусть и хрипло да ломко, но железно и надежно, и в целом Уэльса окутало стойкое ощущение, что этот вот Микель вернул, наконец, над собой утраченный было контроль. Теперь, старательно избегая произошедших недавно неловкостей, он пытался говорить с ним так, как будто ничего и близко не приключилось, да придерживаться одновременно отстраненной и важной для обоих темы, и мальчишка, баюкающий успокаивающую легкость от звуков заученного, пригретого да жадно впитанного голоса, методично подгрызал зубами норовящие разжаться губы, ни за что не позволяя сказать себе чего-нибудь исконно… не того. — Я так и не могу поверить, что причина твоих долгих изнуряющих отказов крылась… в том, в чём она, собственно, крылась. В абсурднейшей, как на нее ни посмотри, чепухе. Просвети меня хотя бы, радость моя, как и каким способом до нее вообще можно было додуматься…? Как можно было захотеть бросить всё это и… меня тоже бросить… и убежать отсюда ради… Ради, собственно, чего, а…? Кажется, он и впрямь не понимал и от непонимания этого болезно страдал, и Юа, закусивший губы, впрочем, только плотнее, ощутил укол еще более острой, еще более тошной и закрадывающейся туда, куда не просили, вины. Выждав с несколько удручающе молчаливых минут, но так и не добившись от него ответа, Рейнхарт меланхолично, покусывая осыпающийся фитилек, докурил свою сигарету, сплюнул наземь умерщвленный бычок. Преодолел пару десятков погруженных в тихий сыпучий камень метров и, забравшись пальцами в карманы да вынув из тех смятые клочки изжеванной бумаги, которые все-таки отвоевал и отобрал, принялся с каким-то абсолютно новым странным выражением вглядываться в раскосые убегающие строчки, к вящей его растерянности сообщающие не о том ревностном, но справедливом, что прекраснее молоденького восточного цветочка на свете нет никого и что все поэмы-стихи-признания должны посвящаться исключительно ему одному, а о том отвратительном и богомерзком, что… Что те сраные хреновы тварюжки, которые это писали-карябали грязной бездарной рукой по дешевой замаранной салфетке, просто-таки открещиваются, отнекиваются и отказываются от удивительного дерзновенного мальчишки, в раздражающей грубой манере ссылаясь то на вящую нехватку денежных средств для продолжения его взращивания, то на недостаток растраченных сил, а то и вовсе на банальную утечку прежнего — весьма и весьма сомнительного — желания. — Да черт возьми… а заработать что, не судьба, я не понимаю…? Родить, получается, родили, а дальше — как знаешь и се ля ви…? — в сердцах прохрипел Микель, бросая на покорно бредущего обок подростка внимательный, но мимолетный взгляд. — Это и есть твои непутевые родители, малыш? Если так, то я и вовсе прекращаю видеть корень проблемы: уверяю тебя, что сумею позаботиться о тебе куда лучше, роза моя, и ни средствами, ни вниманием, ни желанием в этом приятном деле не поскуплюсь. Живу я, как ты, должно быть, догадался и сам, один, никаких так называемых наследников оставить за собой не успел, чему теперь рад даже еще больше, так что всё, что мое, становится отныне и безраздельно твоим. Юа, вяло и остолбенело поглядев под ноги да вперед, всё в ту же сгущающуюся пыльную даль, едва уловимо качнул головой, неожиданно для самого себя не огрызаясь, не выпаливая на скорую руку, что оно ему нахрен не нужно и что засунь ты себе свою идиотскую заботу куда подальше, придурочный фигляр, а, ловя свечно-теплый, незнакомый, мягко окутывающий за плечи уют, только тихо, прячась подбородком под воротником и прикрывая лицо швыряемыми туда и сюда волосами, пробормотал: — Нет. У меня нет родителей. То есть тех, настоящих… полноценных… как у других, которые… чтобы родили и оставили жить при себе. Эти — скорее что-то вроде приемных. Наверное. Почти. — Не бывает худа без добра, как они говорят… — Чего Уэльс точно не ожидал, так это того, что Рейнхарт, опять заграбастав его плечо грузно опустившейся ладонью и опутавшись возле костяшки стиснувшимися пальцами, возьмет и, утвердительно — то ли самому себе, то ли своим мыслям, то ли кому-то, кого видел лишь он один — кивнув, выпалит вот это. — Знаешь что? К черту родителей. Я тоже, если обобщить и отпустить некоторые нюансы, о которых ты сейчас навряд ли захочешь слушать, рос без присутствия оных. — Это был первый раз, когда с ним говорили об этом так, говорили об этом вообще, не отругивая за упоминание о чертовом не кровном родстве, которое волновало мало, но оставляло давно потерянную надежду на что-нибудь, чего не хватало последние десять лет, и уют внутри от этих слов разбух настолько, обещая вот-вот перестать помещаться в груди, что мальчик не удержался, приподнял глаза и принялся мельком разглядывать этого непостижимого лиса, чеканящего с одной стороны строгий, а с другой — развязный и рваный шаг; смятые письма всё еще находились у него в пальцах, и пальцы эти бегло и рассеянно то обрывали края, то складывали и раскладывали пожелтевшую бумагу в обескрыленные калечные самолетики. — Если нет того, кто захочет о тебе спохватиться, доставив своим вмешательством некоторую головную боль — мне же и легче тебя похищать, мальчик мой… Однако же, не могу не полюбопытствовать, что должно значить это твое очаровательное неуверенное ?почти?? Уэльс, где-то в глубинке себя непроизвольно греющийся и плавящийся, но искренне не умеющий ни просто нормально разговаривать, ни подавно откровенничать, чуть искривился в ударившемся в смятение лице, пожевал губы, пробуя на вкус и это малознакомое ощущение. Так и не придумав, как должны называться спрашиваемые с него слова, в конце всех концов, снова уйдя под воротник, глухо и глупо брякнул: — Не знаю. — Не знаешь…? — Микель удивленно приподнял брови, всецело обращая к нему сбитый с толку взгляд. — Как это может быть, мальчик…? Уэльс действительно не умел. Действительно не привык, не успел ни научиться, ни толком столкнуться, и действительно какой-то частью себя не хотел начинать во всём этом копаться, доверяя свою дурацкую жизненную историю черт знает кому, с кем он спятивше шел в чужой и чуждый дом, с непоколебимой легкостью обещавший его приютить, но… Именно из-за того, что он согласился, молча всё принял и так до сих пор и не развернулся назад, отмалчиваться и дальше было как будто бы нельзя. К тому же… После того, что между ними успело приключиться — от первого свидания, за свидание истерически не принимаемого, до терзающих и убивающих долгих недель по разные стороны выстроенных баррикад, — ему все-таки хотелось… Хоть немного, хоть в чём-нибудь, хоть как-нибудь побыть с этим человеком до головокружительного неприличия честным. — Они жили в Ливерпуле, это в Британии, и остро нуждались, как я понимаю, в деньгах. Какое-то время они мне твердили, что взяли меня из приюта потому, что я-де приглянулся им необычной внешностью, а они всегда тянулись за экзотикой, но на самом деле за иностранного ребенка просто выплачивали большее пособие: по крайней мере, я видел, что на всё остальное, кроме паршивых денег, им было посрать, и полноценно говорить на английском я научился совсем не рядом с ними, а уже в первой своей школе. Я был предоставлен сам себе, мог шататься, где, с кем и сколько хотел, даже если не хотел, и мне было… наверное, нормально. Близилось совершеннолетие, благодетельные пособия в скором обещали закончиться, и чтобы не погружаться в приближающуюся задницу и их намечающийся психоз, я согласился перевестись сюда по обмену — оценки мои вроде как были достаточно высокими, чтобы провести здесь год или два. С тем только условием, что дорогие… псевдородители будут хотя бы оплачивать мне квартиру, пока я здесь учусь, иначе пришлось бы уезжать обратно — школа согласилась оформить перелет, но не согласилась, понятно, платить за мое жилье и карманные расходы. Правда, как видишь, долго они не продержались и жизнерадостно передумали, стоило мне уехать и стянуть с них тем самым всё, что они там каждый месяц за меня получают — квартиры-то здесь подороже будут… Как-то так всё и получилось, в общем. Не то чтобы оно меня сильно волновало, и не то чтобы я так уж предпочитал одно место... другому, конечно… ?Пока в моей жизни не появился ты?, — отчаянно вертелось на языке, но Уэльс, остервенело тот прикусив, лишь поджал губы и торопливо вперился обратно в проплывающую под ногами землю, давая понять, что монолог — самый долгий из тех, на которые он позволил себе практически за всю свою жизнь пойти — окончен. Микель, как бы там ни было, искренность его оценил с просквозившей в обдавшем взгляде благодарностью. Помолчал, неспешно обдумывая то, что услышал, с гарью и спичечным хлопком затянулся очередной сигаретой и, к вящему нежеланию скукожившегося под боком мальчишки, опять вернулся к чертовому болезненному вопросу, никак не оставляющему в покое: — И всё же ты так просто согласился сдаться и уехать обратно? Вот так легко, позволяя дернуть себя за невольничий поводок, когда… — Юа не хотел, правда не хотел на него смотреть, не хотел слушать и слышать, не хотел даже дышать и чувствовать, как опоясывающие плечо пальцы стискиваются всё плотнее и плотнее, но лицо против воли потянулось навстречу, глаза вобрали глаза другие — опасные, дымные и желтые, — дыхание сорвалось на загнанный бесшумный бег, звуки — и не только звуки — впитывали уже не уши, а раскрывшаяся и вывалившаяся наружу изнывающая душа. — Когда у тебя появился я? Неужели я ровным счетом ничего для тебя не значу, мальчик? Или все-таки значу, но твоя глупая гордость, через которую у тебя не хватает силенок перешагнуть, значит гораздо больше? Юа не мог, совершенно не мог выносить этого взгляда долго, а потому, багровея и одновременно бледнея, попытался заставить себя через силу отвернуться… Чтобы тут же ощутить, как его требовательно перехватывают ловчими пальцами за подбородок и резко вздергивают обратно, наклоняясь настолько близко, чтобы встретиться и перемешаться, как мешались вокруг туман и сигареты, дыханием в дыхание, отдаваясь рябью взволнованных колких мурашек вниз по содрогнувшемуся телу. От Микеля всё еще веяло кусающим за ноздри алкоголем, хоть Юа и точно видел, что пьян тот больше ни на грамм не был, еще разило вечной табачной горечью и чуть-чуть — эфирным индийским пачули, пропитавшим, кажется, кудрявые завитки волос да воротник тяжелого полупромокшего пальто, и дурак этот никак не понимал, что сыпать признаниями — особенно такими оголяющими и что-то навсегда ломающими — было совсем не в привычках Уэльса. Сыпать признаниями вообще не в привычках и не в духе многих напланетных людей, если уж на то пошло, и плевать, что этим самым они — редкостно безнадежные безмозглые тупицы, усложняющие себе пытающуюся пойти навстречу доверчивую жизнь. — А у меня что, был выбор? — сквозь зубы прохрипел побелевший мальчишка, опять, опять и опять стараясь отвести выдающий с головой взгляд, но опять, опять и опять нисколько в этом не преуспевая. — Это дурацкое письмо пришло день в день тогда, когда хозяин моей квартиры приперся и сообщил, что деньги больше на его счет не поступают и что до начала октября мне лучше из его дома свалить, потому что задарма он меня там держать не будет. Ну и что я должен был в таком случае делать…? Ты же и сам продолжение этой идиотской сцены сегодня увидел… Рейнхарт заметно скривился, ненадолго отвернулся, выдохнув чадящий пар в подветренную сторону, на сей раз не став глумиться и потешаться над обычно выпускающим коготки котенком этой своей ?поганой взрослой отравой?. Обернувшись к не очень терпеливо, напуганно, сконфуженно ждущему ребенку вновь, прищурил заучивающие, что-то там непостижимое выискивающие глаза, всматриваясь в чужие радужки так внимательно, что по спине Уэльса пробежал нервный стальной холодок. — Увидел, и правда… — по-вечернему тихо отозвался он, вдруг беря и опуская на горячий лоб содрогнувшегося мальчонки узловатую крепкую ладонь, аккуратно убравшую с глаз челку и принявшуюся медленно-медленно выглаживать прорастающий детский пушок да замерзшую нежную кожицу. Стоило лишь на пару секунд приопустить ресницы, как весь трижды сумасшедший день, овеянный кромешной, слишком долго не дающей себя рассеять потемочной мглой, озверело наваливающейся изо всех земных и небесных щелей, буйными пестрыми фанфарами начинал трубить на оборотной стороне пульсирующих век, наливая тело то толкающей под кадык злостью, то почти одолевшим, свалившим и заставившим себя принять треклятым бессилием…

В тот истошный миг он успел поверить, будто уже никогда не догонит, не схватит и не вернет этого невыносимого упрямого мальчишку, выстукивающего под разодранным в клочья привязавшимся сердцем.Никогда не достанет, никогда не стиснет на тонком горлышке или такой же тонкой щиколотке алчущих пальцев, никогда не заглянет — чтобы в разделенной на двоих близости и с шальной теснотой — в пьянящие глаза, полыхающие буйной строптивостью того зверька, которого били и били, свежевали и свежевали, не оставив ни возможности допустить, что где-то и с кем-то всё может получиться иначе. Никогда не притронется, не погладит и не сорвет с желанных до душевной болезни губ упоительного мокрого поцелуя, неизвестно, познанного во всей обескураживающей полноте или пока не познанного не то ангельски девственным, не то чертовски распущенным уже не ребенком, но еще и не совсем оформившимся юношей.Рассудок его обернулся порослью кислой лесной земляники призрачной белой покраски, рассудок его сочился красной сладкой водой, невидимо налипающей на подушки хватающих воздух когтей, и за своим новым старым безумием он уже почти по-настоящему верил, почти по-настоящему кричал вслух рвущиеся уродливые проклятия, за которыми Юа Уэльс просто-напросто измывался над ним, играл, выстраивал жестокие потешающиеся условия и ждал, когда же он, наконец, перережет заскорузлому дракону глотку, спалит на костре вышедшего из моды белого коня, вырубит под корень три последних земных леса и перебьет короля с королевой, высвобождая маленькое юное чудовище из-под опеки овитой ядовито-летними плющами заслуженной башни.В тот истошный миг Микель терялся, не существовал, втихушку сходил с прекращающего сопротивляться очередной проказе ума.Несся по растягивающимся как в кошмарном сне ступеням, крошащимся прямо под ногами далекой осенней листвой с покинутых сухих континентов, глотал окаменевшими лёгкими засолившийся кровавый воздух…А потом, достигнув запретной пещеры в который раз отвергшего принца, вдруг резко, запнувшись, остановился, в растерянности и непонимании уставившись на незнакомых чужаков, апатично расхаживающих по выбеленным мертвым полам, спокойно передвигающих старенькую пожитую мебель и небрежно отшвыривающих запомнившиеся вещицы мальчика-Юа, что, точно так же непонимающе хмурясь, неприкаянно застыл на пороге, следя за происходящим с задыханной тоской ослепшей выброшенной собаки, потерявшей себя настолько, чтобы даже позволить Рейнхарту, мгновенно избравшему для излияния добивающего бешенства новую размножившуюся жертву, встать с ним плечом к плечу, накрывая ладонью дрогнувшую напряженную руку.Микель еще помнил, как с рыком проговорил, спрашивая не приунывшего буйного подростка, а чертовых человеческих тварей, осмелившихся марать своей грязью пол, по которому ходил-порхал его звездный цветочный избранник:— Какого же дьявола здесь происходит, скажет мне кто-нибудь или нет?!Ему должны были ответить эти поганые карикатурные людишки, потому что он, гори оно всё, обращался к ним, но ответил отчего-то обычно молчаливый Юа, туберкулезно выкашливающий обескровленными губами какую-то со всех сторон инвалидную разгадку их затянувшейся маленькой тайны:— Разве и так не понятно? Они же всем своим видом говорят, что мне пора отсюда валить, чертов лис…Паршивые человечки в паршивых белых комбинезонах, похожие на выползших из очередного кинематографического опуса генетических мутантов, не обращали на них внимания с упоительной, немного пугающей даже коллективной исполнительностью: трогали драгоценную смятую простыню, потрошили шкаф, сдвигали или ссыпали со стола не слишком аккуратно разложенные мальчиком школьные учебники…Наверное, окончательно Микеля переклинило тогда, когда он увидел, как ту самую памятную эльфийскую книгу, значащую в своей незначительности слишком и слишком многое, схватили за корешок и потащили в какую-то пыльную картонную коробку наравне с вязаным свитером в белую точку, пропахшим первым совместным дождем сине-розовым шарфом и наполовину опустошенной тыквенной банкой.Наверное, именно тогда Юа, содрогнувшийся и резко поднявший на того лицо, почувствовал, что мужчина с глазами про?клятого инковского золота может взять и…Перебить их всех.Наверное, именно поэтому он, отвернувшись, решившись, надышавшись перед последним нырком и проругавшись некрасивым крепким словцом, сдался, разжал пальцы и всучил — силой запихнул в долго не реагирующие ладони — ему те самые злополучные письма, отчаянно вглядываясь в белый настенный камень, пока Микель продолжал скользить остекленевающим взглядом по косым размашистым строчкам…И, наверное, именно поэтому не нашел мочи ни воспротивиться, ни как следует отбрыкнуться, когда тот, торопливо засунув хрустнувшую бумажонку себе в карман пальто, вдруг, едва не переломив Уэльсу тихонько скрипнувшее в суставе запястье, так просто и так злостно-спокойно вошел в отдаляющуюся от них квартирку, сохранившую в плинтусах и пыльных уголках, в стеклах и случайных отметинах по меловым стенам неожиданную круговерть общих выпитых воспоминаний.Не произнося ни слова, мужчина осмотрелся, наклонился, выцепил из груды того, что молчаливые рабочие мулы чопорно складывали в готовящиеся на выброс хламовники, и эльфийскую книгу, и подаренный им самим песенный диск, оставив, впрочем, остатки пекановых конфет лежать там же, где они и лежали. Никакой мальчишеской одежды он тоже брать не стал, школьных учебников, и без того порядком презираемых и ревностно-противоречивых — тем более.Пройдясь по комнатке ровным шагом, не укладывающимся в голове образом излучающим истинно гаерскую пренебрежительность, вроде бы бегло, но тщательно проверяя каждый уголок и расталкивая локтями да посылая к чертям завозмущавшихся белых рабочих, которые английский понимали явно худо, а потому и получали теперь хриплый бигбеновский лай — акцентирующий прокуренными американскими оттенками, пойманными и узнанными впервые, — Рейнхарт подхватил позабытый Юа браслетик из засушенных луженых ягод, пару пустых тетрадок с приглянувшимися чем-то обложками, расческу с застрявшими в зубьях волосками, набор из резинок, зубную щетку, стопку мертвых удостоверяющих документов и…Собственно, самого Юа, которого, по-хозяйски развернув к себе спиной, без лишних вопросов принялся сноровисто пользовать, запихивая в извечно мешающий наплечный рюкзак собранные небогатые богатства, после чего, такого же растерянного и ничего еще толком не понимающего, развернул обратно, тут же склоняясь, опуская на узкие плечи ладони и заглядывая в накрытые потрясением недоверчивые глаза, замазанные кровавыми растеками из раненной головы.— А сейчас ты пойдешь со мной, мальчик. Или, точнее будет сказать, ко мне. Всё ясно?Глупый цветочный выкормыш ожидаемо не ответил.Хлопнул ресницами раз и другой, опасливо прищурился, выглядя так, будто додумался заподозрить в самом большом, самом жестоком, самом больном и вероломном за жизнь обмане, после чего, помедлив с пару секунд, разумеется, отшатнулся.Вильнул растерявшей рассудок подбитой газелью, врезался набитым рюкзаком в косяк глухо проворчавшей двери и, мутно помотав головой, точно всё та же газель, жарким саванным днем повстречавшаяся с назойливым скотным гнусом, норовящим забраться в нежные створки атласных ушей, еще крепче стиснул столкнувшийся запершимися зубами безгласый рот.Микель, ни на что иное особо и не уповающий — по крайней мере, не теперь, после отыгранных подъездных концертов, совместных потасовок, нелепых маленьких драк и еще более нелепых причин, — устало вдохнул, выдохнул. Чувствуя не ко времени подступающее раздражение, обещающее закончиться бесславной кончиной кого-нибудь из копошащихся за спиной ублюдков, вроде бы всего лишь выполняющих свою жалкую возложенную работенку, а вроде бы и ни черта, попытался хоть как-то успокоиться, сипя интимным собачьим шепотом и внутривенно молясь, чтобы дурной дичалый мальчишка не усугублял намечающегося пожара хотя бы сейчас:— Послушай сюда, Юа. Победителем, что бы они там тебе ни говорили, всегда является тот, кто успел занять в кинотеатре жизни одно из первых ограниченных мест. Я же, прости меня за бахвальство, давно уже позволил себе выкупить весь этот чертов кинотеатр целиком. Понимаешь, к чему я клоню? — Судя по холодеющему, подрагивающему, уносящемуся в космос льду чужих заморских глаз, ничего Уэльс не понимал, а потому Микель, трезво посчитав, что в таком случае времени тратить не следует, просто взял и, дернув невольно пискнувшего мальчишку за запястье, заставил того отлепиться от стены. — Я без проблем, уговоров и споров сумею дать тебе всё, чего ты только захочешь, и даже больше. Гораздо-гораздо больше, чем ты можешь себе представить. Я буду заботиться о тебе и приносить к твоим ногам всё, на что упадет твой дивный заинтересованный взгляд, маленькая несмышленая роза. Единственное же, чего я прошу от тебя взамен, это позволить мне остаться рядом и позволить забрать туда, где тебе будет явно лучше, чем было здесь. Позволить мне просто любить и оберегать тебя, мой милый инфант.Говоря это, вышептывая почти на самое розовеющее ухо, куда как более отзывчивое, чем те же перепуганные глаза, Микель осторожно, страшась спугнуть раньше обезопашивающего срока, за которым бы у Юа не получилось никуда от него убежать, подталкивал мальчишку за плечи и грудину, теснил, наступал, заставляя того — слишком обескураженного, пойманного, прочитанного, а потому беззащитного в пробежавшей наконец-то слабине — пятиться, отступать, запутываться ногами и душой в ловко сплетенной паутине.Они уже даже переступили попрощавшийся на вечные веки порог и миновали половину первых одиннадцати ступеней, когда Уэльс, заметно сотряхнувшись, кое-как вырвался из поглотившего оленьего оцепенения.Хлестко вскинул боднувшую воздух голову, заострившись гипсовыми черточками и опушенными ворсинками, и хлестко же, давая понять, что уже не глупый, уже чуть более взрослый, уже прекрасно знает, как ломаются сердца и хрустят по всему телу такие же ломающиеся следом кости, прорычал, упираясь трясущейся белесой ладонью Рейнхарту в грудь:— От... отцепись от меня, ты! Отстань! Зачем я вообще тебе настолько дался, я не понимаю?! И куда ты меня собрался тащить?!— К себе домой и собрался, как только что и сказал, — не без некоторой степени досадливой усталости ответил Микель, в полной мере осознающий, что всё, что он нашептывал этому болвану на ухо, и всё, что обещал, до того клинически не доходило. Очевидно, из-за этой самой усталости, приправленной поверху несколько не к месту возвратившейся старой ревностью, ни к чему конкретно не обращенной, но оттого не менее грызущей, следующая его реплика получилась чуть более угрюмой, хмурой и попахивающей знакомой мальчишке предостерегающей угрозой: — Или же у тебя есть варианты куда более предпочтительные, мой дорогой?Мальчик, порой проявляющий поразительную склонность к неосознанному мазохизму и собственной выпрашиваемой погибели, как будто снова ничего не понял, как будто ничего даже не потрудился услышать, расслышать, заметить и зарубить на носу. Вместо шевеления своими маленькими очаровательными мозгами он — иного, впрочем, никто и не ждал — в очередной раз попытался отвернуться и так по-детски, по-непроходимому броситься прочь…Точно так же непроходимо и упрямо оказываясь схваченным за край рюкзака, внезапно показавшегося в кои-то веки удобным, беспощадно возвращенным обратно и вынужденным опять и опять таращиться снизу вверх в распаляющиеся желтые стекляшки нависающего над ним бразильского леопарда.— Да отпусти ты меня, слышишь?! Отпусти, убери руки и дай мне отсюда уйти!Окончательно поддавшись не умещающимся внутри эмоциям и наново капельку рехнувшись, юркая черная фурия, озлобившись, практически впав в нагнетенную животную панику, оскалила острые зубки и, извернувшись, попыталась познакомить Микеля — вновь, к синеглазому сожалению, умело увернувшегося — с хиленьким жилистым кулачком…После чего, предупредительно прихваченная за кадык и познавшая притершееся усилившееся удушье, лишь, не рискнув, однако, фривольно забарахтаться, гортанно захрипела, испепеляя заточенной в зрачках месячномертвой косой.— Отпусти… ублюдок… пусти… меня… пус... ти!— Допустим — только допустим, — я тебя послушаюсь, разожму руки и позволю упорхнуть от меня на свободу. Но что ты станешь делать тогда, храбрая, но глупенькая пташка? — не без всё того же предупреждения, наждачно царапающего слух, поинтересовался Рейнхарт, настолько утомившийся от однообразных детских игрищ, что уже почти-почти готов был плюнуть на недавно произошедшее и повторно дать чертовому мальчишке по голове, вырубить его и, перевалив через плечо, насильно унести прочь, не слишком заботясь последствиями всего этого внепланового, но приходящегося по сердцу киднеппинга.В самом-то деле, что такого страшного случится? Покричит, побрыкается, пообижается, попроклинает, предпримет несколько попыток куда-нибудь сбежать, а после смирится, привыкнет, добровольно останется...Ведь останешься же, юный дичалый зверек?— Да уеду я, ясное дело! Или ты совсем дурак и так и не понял, к чему тут всё это творится?! — рявкнул этот петушащийся малолетний идиот. С таким рвением рявкнул, вздыбив всю свою шерсть, что Микель, которому так не хотелось идти на крайние грубые меры, не выдержал и, осклабившись не самой добродушной перекошенной ухмылкой, все-таки обрезал внутренними ножничками такую же истончившуюся внутреннюю нить покалеченного нестабильного равновесия.Задержал на выдохе дыхание, как будто бы слегка разжал пальцы на горле мгновенно присмиревшего, удивленно уставившегося в ответ Юа…И там же, по пройденному уже трафарету раздвинув не успевшие заколотиться жеребячьи ноги коленом и с силой впечатав мальчишку спиной в стену, навалился на того собственным просмоленным телом, вбивая страшный дымный вопрос в приоткрывшиеся от болевого потрясения губы:— И что? Тебе, выходит, настолько не терпится уехать, мальчик? От меня, отсюда? Это то, о чём ты мечтаешь?Юа хотел, каждой идиотской кишкой хотел заорать, что да, да, да, это то, о чём он, лишенный с детства всякой мечты, мечтает, что хочет именно этого, что тошнится с преследующей помешанной физиономии, оглаженной вечным несходящим загаром да невидимыми ранами от красного шиповникового куста. Что жаждет, всеми орущими и рыдающими порами жаждет убраться вон, вернуться на замызганные английские улочки, где копоти больше, чем падающего на подоконник солнечного сора, и снова чеканить пустой сгорбленный шаг под пустым грязным дождем, вспоминая, что где-то и когда-то, на заброшенном всеми мирами островке, у него случилось немыслимое для седеющего сердца сокровище: пять тыквенных таблеток, половина чудовищного человека да обрывок испортившего всё на свете письма.Он хотел, он пытался выдавить это из отказывающегося горла, но, проклиная себя и ненавидя, всё же так ничего и не смог: открестился, закрывшись на семь морских замков, отвернул в сторону лицо, упрямо отвел взгляд и, продрав до крови губы, так глупо и так беспомощно проклял да обматерил вслух паршивого Рейнхарта, ломающего его нынче сумасшедшую, сбойнувшую, а некогда привыкшую к пустынной стылой серости звериную жизненную тропу.— Вот… — спокойнее, понятливее, мягче прошептали чужие смуглые губы, накрывая горящий лихорадкой лоб и прожигая тот до черепной костяшки осторожным медленным поцелуем. — Вот так. Наконец-то ты стал вести себя как хороший мальчик, мой прелестный Юа…Не было сил даже воспротивиться бьющим пощечинами наглым словам, не было сил даже оттолкнуть этого дьявольского человека, всё навек перевернувшего и поставившего вверх тормашками, и Уэльс, вконец теряя себя и теряясь под опустившимся на шею странным кожаным ошейником, порожденным заболевшим предавшим воображением, лишь разбито пробормотал:— И что… мне делать теперь…?— Теперь? — тихо, чуть удивленно, чуть успокаивающе переспросил Микель Рейнхарт. Приподнял за подбородок его лицо, заранее зная, что отныне ему это без слов и пререканий позволят, огладил подушечками пальцев острые точеные скулы, а затем, улыбнувшись хитрыми лисьими бляшками, мурлыкающим сумасшествием прошептал, с головой утопляя в растекшемся по жилам неподъемном тепле: — Теперь тебе придется делить крышу напополам со мной, мой юный трофей. Стены, лестницы, не достойный тебя обиход, Кота да Карпа и однажды, когда ты научишься чуть больше мне доверять и не видеть во мне закадычного врага, кое-что, быть может, еще…Юа, понявший всё лучше, чем хотел бы, вспыхнул до корней волос, торопливо метнулся взглядом прочь, поджал до манной смерти побелевшие губы…И, отпихнув от себя не такого уж и сопротивляющегося мужчину, с грохотом нарочито тяжелых, но неуверенных, а оттого тормозящих шагов поплелся по ступеням вниз, вжимая в плечи голову да горбя спину так, точно надеялся за одним или другим пролетом обернуться глупым простынным призраком да навек в этих серых бетонных сумерках потеряться.??? Чем дальше они продвигались, тем настойчивее менялся окружающий мир, похожий на калейдоскоп мельтешащих в детских руках фотокарточек и картинок, запущенных по шустрому проекционному кругу: голые горы и бурые пригорки терялись за густой хвойной зеленью, а зелень — за повторяющимися выбелено-каменными пятнами, приходящими на смену, казалось бы, раньше, чем даже получалось полноценно вдохнуть. В одну горсть склеившихся минут перед синялыми мальчишескими глазами мелькали опрятные округлые холмики с торчащими тут и там гладкими булыжниками, сточенными ветром и ливнями, после — потянулись вдруг занесенные полегшим сеном воющие пустоши, покрытые то хрусткими заморозками, то всё еще держащейся на корнях травой, терзаемой с севера на восток роем свирепствующих озимых шквалов. Потом всё это сменилось — так, будто и не было никогда… — вновь, и навстречу выплыло крохотное задумчивое озерцо, наверняка разлившееся здесь когда-то из-за дождей, да так и не сумевшее впитаться в окропленную скальной крошкой почву; на ряблой водной глади прикорнули две тощие бесцветные утки и всесторонне странная, сумасшедшая, выкорчеванная и сорванная деревянная табличка, покачивающаяся на бараньих волнах: на той красовалась рисованная по фанере краснозобая индюшка, сотканная из узора заляпанной краской ладони, а чуть ниже, под лапами да толстым пернатым брюхом — потертая, но с чувством прописанная английская надпись:?Добро пожаловать в Исландию, в которой всякого человека от всякой лягушки отличают лишь две непостоянных вещи…? — Миллионы лет порой не самой удачной эволюции да одно неосторожное заклинание, как знает каждый уважающий себя тутошний гражданин, — услужливо подсказал Микель, улыбнувшись чеширской лисьей улыбкой. На удивленно вскинутые мальчишечьи брови улыбка эта расплылась шире, и мужчина, едва не напевая от удовольствия да зарядившего хорошего настроения, вытолкнувшего пережитое и перемолотое старое, охотно пояснил: — Так должна звучать полная запись, но ее, к сожалению, украли у нас ветра, дожди и это вот чудное смелое болотце. Если память мне не изменяет, раньше на перепутьях тех дорог, где мы с тобой сегодня прошли, частенько попадались такие вот шутливые, но весьма мудрые приветственные столбики. Говорят, к слову, что человечий род отношения к этим делам не имеет, чему я вполне охотно верю, и их, стало быть, понатыкали там легкие на каверзу эльфы. Заманчиво, не правда ли? — И куда они потом делись, эти столбы? — вроде бы немножко бурчливо, а вроде бы и с искренним интересом спросила прислушивающаяся сивогривая роза, недоверчиво поглядывая на продолжающего лыбиться мужчину. — Кто их додумался спереть? — ?Спереть?…? — Рейнхарт, всё играющий и играющий со своими сигаретами, кажется, в каком-то смысле доигрался и окурком, заехавшим в горло, подавился. Закашлялся сквозь рваную, но удивительно негрубую ругань, выплюнул застрявший дым и порох и, смахнув с ресниц слезы, к вящему недоумению Юа, опять рассмеялся. — Да никто их не ?спер?, юноша. Увольте, но такие… развлечения, назовем их так, у здешнего населения не во вкусе. Тут принято считать, что если уж и спереть, как вы выразились, что-либо — то хотя бы что-нибудь того стоящее, чтобы не жалко было, если поймают с поличным, пойти по миру с клеймом да опороченной совестью… С чем я, в принципе, согласен, ибо риск за бесценок у меня не в чести. И потом, я — да и не только я — искренне верю, что каждой вещице — причитающееся ей место. Столбы эти смотрелись здесь весьма гармонично, а ты, юный мой адонис, не забывай, что это — Исландия, и боги ветров тут весьма и весьма своенравны. Видно, не угодило им чем-то невинное баловство, вот и унесли всё с собой, оставив лишь нашу одинокую лягушку купаться в таком же одиноком пруду. Неразговорчивый мальчик-Уэльс, всё еще до конца не доверяющий его словам, отвечать на них не стал, и Микель, решив дать ему, и без того ступившему на путь нелегких испытаний да безвозвратных перемен, немного времени прийти в себя, принялся успокаивать наползающую скуку способом несколько… авангардным. Или, выражаясь проще, нелепым и идиотским, как мысленно порешил Юа; видно, чертовы читанные-перечитанные письма по-прежнему не оставляли мужчину в покое, потому что когда он обернулся к тому в следующий раз, то так в недоумении да растерянности и завис, вытаращившись на то, как дождливый лис, совсем, должно быть, спятив, тыкался подожженной сигаретой в сложенный бумажный листок, старательно выжигая в том какую-то вопиющую… Хрень. Юа смотрел на него долго, машинально перебирая спотыкающимися тут и там ногами, и лишь когда эти самые ноги, лишенные сопровождения предостерегающих глаз, едва не заставили остальное тело сверзиться с кручины как по колдовству поднырнувшего под них холмика, усыпанного острыми горными осколками, Уэльс, туша глотками холодного воздуха переваренный отстукивающим сердцем испуг, неуверенно спросил: — Что ты… делаешь…? Рейнхарт, словно бы взаправду всецело погрузившийся в свой собственный — богатый на выдумки и безграничные ежедневные открытия — мирок, удивленно вскинул глаза, прищурился, проморгался сквозь налипший на ресницы ветреный смог, после чего незамедлительно расплылся в новой счастливейшей улыбке, напрочь стирающей из памяти Уэльса те резкие чудовищные черты, что еще недавно уродовали снова красивое, снова молодое и озаренное завидным добродушием лицо. — Неужто тебе интересно, душа моя? — довольно мурлыкнул перерощенный да кучерявый лисий кошак. — Я решил проявить крупичку творческого подхода и выгравировать на этом паршивом сортирном листочке славный символичный герб, прежде чем запустить его в прекрасный последний полет. Уэльсу подумалось, что он имел неудовольствие ослышаться. С другой же стороны… Нихрена не подумалось. Когда он вообще ослышивался, в конце-то концов, если все кругом только и делали, что несли настораживающий улыбчивый бред и дружно, по нажатию спускового крючка, соревновались в езде — у каждого исключительно по-своему уникальной — многострадальной разваливающейся кровли? — У тебя опять началось оно, да…? Это… чертово помутнение… — мрачновато, не рассчитывая ни на какой ответ, пробормотал он. Вздохнул. Попинал закатывающиеся под ботинки скользкие камушки и, как-то и не желая ни за хер собачий обижать радующегося своей новой хреноте Рейнхарта, и чувствуя вкус неуютного покалывающего любопытства, все-таки переиначил показавшийся чересчур резким вопрос: — Что за герб? Пределу счастья, охватившего озаренное смуглое лицо, не было ни границ, ни рамок, как не существовало тех и для буро-серых окружных пустошей, стрекочущих на вершинах ледников да непредсказуемых, изредка открывающих для фатального зевка рот взрывоопасных вулканов, на земле которых чокнутые на всю голову исландцы радостно плясали, спали и жили, не помня и не задумываясь, что под ними тикают стрелки той бомбы, что будет пострашнее и урановой, и радиевой, и какой угодно вообще. — Боюсь, мои художественные навыки не слишком хороши, но я хотя бы постарался передать главные черты основного сходства… Это герб сей замечательной страны, мой милый мальчик. Что скажешь? Похоже? Хоть немножечко? Нисколько не заботясь, психопат он в чужих глазах или не психопат, Микель доверительно протянул Юа истерзанный сеточками смятых трещинок листок, истыканный сигаретной головкой настолько, что разглядеть подтаявшие буковки уже почти не получалось, и Уэльс… Зачем-то и отчего-то спокойно тот принял, послушно сжал в пальцах. Слеповато поразглядывав и припомнив хоть раз в жизни пригодившиеся уроки старперного Хинрикссона, который учил, будто на всякое искусство смотреть нужно с какого-никакого, но расстояния, отодвинул от себя мельтешащий огненной чернотой лист в вытянутых руках, щурясь сквозь налипающий синий морок — время давно уже перевалило через хвост короткого осеннего дня. Повертел головой и так и этак… И вдруг, к вящему своему изумлению, увидел во вроде бы бесконтрольных точечных конвульсиях, сотворенных прицельными, что железные выстрелы, одержимыми пальцами… какую-то, наверное, птицу: не то орла, не то ястреба, соседствующего с извергающей полымень… Ящерицей. Посередине значился заштрихованный квадратом крест, слева от которого прикорнула непонятная рогатая масса, а справа — нечто длинное и пространное, но имеющее вполне человеческие руки, в которых зажимало не то деревянный ствол, не то просто палку, не то и вовсе какой-то там магический посох усердствующего Гендальфа… — Неужели же совсем ни на что не похоже…? — восприняв затянувшееся мальчишеское молчание исконно по-своему, расстроенно выдохнул кудлатый и чокнутый-чокнутый дурак, с которым, как Юа запоздало уяснил, не получалось даже долго злиться или выставлять напоказ привычные зубы, добротно сбрызнутые скорее отпугивающим, чем по-настоящему ядовитым ядком. — Похоже, — смущенно, стыдливо, неприученно, снова и снова уходя подбородком и ртом под приподнятый воротник, буркнул он. — Я вроде бы даже помню эту хренову... птицу? Что-то такое висит у нас в зале собраний. В школе, в смысле. Кажется, вот сейчас желтоглазый смолящий маньяк с чудаковатым именем, постигнув летальную стадию обхватившего сумасшествия, мог плюнуть на всё, коленопреклонно прильнуть к его ногам, обхватить те руками, отереться щекой, позволить затянуть на себе ошейник и злобно зарычать на всю округу, с сердцем и душой остерегая избранного на пожизненную судьбу мальчишку с поселившимися в глазах хворающими ноябрями. Он был счастлив, он был чертовски счастлив, и слишком живое лицо кричало об этом, горело этим, благодарило этим, заставляя Уэльса вновь и вновь старательно утыкаться носом в дурной, непонятно как — одной ведь сигаретой, чтоб его... — выложенный рисунок. — Это и на самом деле птица, душа моя. Орел или, что вероятнее, грифон с грозным северным именем Gammur. Рядом с ним пышет яростью свирепый дракон Dreki, а по обеим сторонам щита, изображающего серебряный — жаль, что нельзя таким способом передать краски — латинский крест, топчутся бык Gri?ungur и великан Bergrisi. Они четверо — духи-хранители Исландии, называемые здесь Landv?ttir. Духи отвечают, как это обычно бывает в каждой стране, за восемь частей света, охватывая по две части на единую душу, и вместе со своим гербом были приняты в народную массу, если мне снова не изменяет память, только после тысяча девятьсот сорок… четвертого, что ли, года: после того, как здешние земли вкусили гордость своей независимости да так таковыми и остались. Юа, давно полюбивший слушать этого странного человека, не мог не думать о том, что кошмарно истосковался по этим вот дурным вечерам, когда такой же дурной Рейнхарт так просто и непринужденно говорил с ним, когда рассказывал былицы или небылицы — не так ведь и важно, — выуживая всё новые и новые воспоминания из поразительной подсердечной энциклопедии. Когда пепел приближающейся ночи, завывающей где-то на склонах колоколен да холмов, колыхался от сгорающих за миг сигарет и когда прочие люди, больше похожие на наколки для обрисованных кисточкой набросков, исчезали из мира, становясь безликими тенями таких же безликих бродячих ветров. — Одного никак не пойму… Откуда... просто откуда ты всё это умудряешься всякий раз знать? — нерешительно спросил, потому что спросить что-нибудь хотелось, он и, привлеченный плавными движениями лисьих пальцев, осторожно забравших у него листок и принявшихся что-то из того лепить, стал внимательно наблюдать, как неказистая бумажонка становится уже вовсе не такой уж и неказистой, отращивая слабо оформленные крылья да складываясь в невесомый аэроплан. — Я люблю читать, сердце мое, — с блуждающей на губах улыбкой ответил Рейнхарт. — И слушать, о чём толкуют то там, то здесь… В свое время мне многое пришлось повидать, и не зря же говорят, что даже у стен есть уши. А раз есть уши, то имеются и языки, если только знаешь, конечно, за какую ниточку нужно дернуть, чтобы их развязать. Я же говорил, что смогу научить тебя куда более любопытным и занятным вещам, нежели любая из существующих ныне среднестандартных школ, помнишь? Юа, на самом деле всей своей мотыльковой сущностью околдованный тайной прошлого этого человека, о котором пока не осмелился бы — по вине гордости или, может быть, страха — спросить, что-то тихое проговорил под самый свой нос, пригладил встающую дыбом челку, поплотнее закутался в продуваемые худые одежки, но заставить себя отвернуться уже не сумел. Продолжая брести рядом, сбиваясь с тускло очертанной тропы и с трудом взбираясь на рушащиеся под подошвами всхолмия, старательно отнекиваясь от протянутой для помощи — играть в беспомощную розовую девицу уж точно никак не хотелось — руки, он наблюдал и наблюдал за привораживающим мужчиной: за его пальцами, за рассеянно гуляющей улыбкой и тлеющими сигаретным лоском глазами, не осознавая, что начинает дуреть и сам, начинает поддаваться идущей кругом охмеленной голове, начинает сливаться с ритмом покоренного подкостного сердца, волоком тянущегося навстречу распростертым когтистым лапам… Они всё поднимались и спускались, тонули в камнях и — теперь уже без старого неуютного напряжения — молчали, поглощенные секретами друг друга, приоткрывшими выглянувшую на просвет щель, когда Микель, наконец, остановил удивительно присмиревшего юнца танцующим взмахом волевой руки. Улыбнулся тому, нырнул за худую спину — пусть Юа и взбунтовался для виду, но вырываться или отойти пытаться не стал — и, довольно щуря крапленые мастью глаза, распахнул врата лётного поля, отпуская погорелый бумажный планер в его первое и последнее окрыленное путешествие. Юа, не могущий уговорить себя пошевелить и пальцем, застыл, объял крохотную белеющую фигурку, быстро поглощаемую тяжелой кварцевой темнотой, прощальным взглядом, глядя как та, набирая высоту и скользя по длинным изящным волосам выпущенного из сундука стариковского ветра, поднимается всё выше и выше, дальше и дальше, коронованной гербом птицей унося все прежние проблемы и болезни, открывая тропку для новой, неизведанной пока еще жизни… — А мы, кстати, почти и пришли, — уже там, потом, где-то, сильно-коротко скоро или нескоро мурлыкнул над ухом Рейнхарт, осторожно сомкнувший на его груди горящие сильные руки, и Уэльс, напрягший ослепленные высотой глаза, мазнувший теми по туманящимся впадинам да предстоящим взгорьям, вдруг действительно разглядел серую ленту широкой, обезлюженной, извивающейся странно-знакомой каменной рекой дороги, что граничила с колючим серотравьем, утопала в редких хвойных стволах, пряталась под толщей вечернего чада, сползающего с подножий не таких уж высоких и крутых, но все-таки внушающих трепет гор… И приводила, отзываясь в голове вроде бы никогда не слышанным: ?Листья ходят следом, скоро и лес за тобой придет?, — к облюбованному елью да карликовой березой огромному мрачному дому о двух с половиной этажах, темных пока стенах и захлопнутых сумеречных окнах, отражающих молоко разлитого отцом-оленем тумана. — Ну что же, как говорят в таких вот случаях… Добро пожаловать домой, мой милый цветочный мальчик. Пусть в этом доме и сквозит, пусть в нём бывает тепло только по вечерам да редким солнечным полдням, но отныне он — такой же твой, как и мой. Так давай уже возвратимся в него, плотнее запахнем рамы, разведем огонь и вкусим из наших совместных ран, заштопавшихся в этот упоительный день, набежавшего да терпкого эдемского вина.