Часть 7. Лисий Хвост (1/1)
Лис устал ждать чужих никогда не взрослеющих принцев, он открыл магазин,там торгуют вином и корицей, лис читает стихи, он объездил, наверно,полмира…И уже ничего, не зовет, не болит — отпустило.Да, из всехгорожан Лис, пожалуй, достойнейший житель, с ним любая красотка мечталабы жить — или выпить.Наш Лис знает секрет, и поэтому самый везучий —его больше ни-кто, ни-ког-да, ни-за-что не приручит. После злосчастного происшествия в Хадльгримскиркье, лишь чудом не отгремевшего страшным минором под отпевающей белой колокольней, Рейнхарт впал в то странное состояние, которого Уэльс раньше за тем не наблюдал: мужчина всё так же куда-то вёл его, всё так же выкуривал одну за другой нервозно чадящие сигареты, всё так же двусмысленно поглядывал, когда думал, что мальчишка чем-нибудь увлечен и в сторону его не смотрит, но при этом при всём… Он больше совершенно не пытался с ним заговорить. Терпеливо сносил всю запальчивую, самобытную, черт поймешь откуда набравшуюся колкую брань, если окруженный доставшей тишиной Юа начинал понимать, что в тишине этой ему уже отнюдь не уютно и хочется слушать, слушать и слушать успевший пригреться выхрипленный лисий лай. Отворачивался, как будто добродушно улыбался, сверялся с табличками на сменяющихся цветастых домах, точно внезапно позабыв, где они находились и куда вообще держали путь. Чертов придурок уперто молчал, плавал в тех треклятых широтах, до которых никак не получалось достать, и Юа, которому не было настолько вязко, раздробленно и паршиво еще ни разу за все семнадцать лет, в конце концов не вытерпел, психанул, плюнул, махнул рукой и решил, что и пошло оно всё, что он свалит отсюда прямо сейчас, раз уж Его Величество Мистер Лис так занят своими идиотскими переживаниями, чтобы настолько откровенно на него накласть. Не замечая даже, что обижается и делает это весьма и весьма беспричинно, если доверять привычной стрелке устоявшейся компасной логики, давшей первый крупный сбой, Уэльс уже почти заявил об этом вслух, почти сбросил руку хренового Микки Мауса с горящего плеча и почти демонстративно остановился, вонзаясь шипастыми копытами в искрящий от трения камень, когда мужчина, опередив его всего-то на одну четвертую подорванной аммиаком секунды, чуть растерянно окинул взглядом выросшую напротив дряхленькую витринку, за которой столпилось сборище бесчинствующих книжных книг и выдранных откуда можно и нельзя страниц, старых-старых постеров да откопированных лазерным принтером прошлолетних портретов, прицепленных бельевыми прищепками за протянутые вдоль стекол веревочные лески, и, обратившись к обескураженному мальчишке, вроде бы с прежней беспечной улыбкой проговорил, сплевывая в примостившуюся рядом урну недокуренный сигаретный огрызок: — Собственно, вот мы и на месте, мой юный цветок. Вот теперь он и в самом деле вёл себя так, будто между ними ничего не произошло: будто никто не ломился с криками в двери к заснувшему Богу, будто никто не напевал печального откровения о том, что у того — расписание и ограниченные часы рабочего приема, а ночью всякий храм закрыт, потому что служат в том такие же обыкновенные, спящие в своих кроватях, уставшие и зашоренные, слишком быстро выходящие из строя люди. Будто мальчика с собирающимся остановиться сердцем не обнимал еще совсем только что рыдающий Христос или смурной Тор, признаваясь в плечо, что и самого его к какому-то там недостижимому Богу не пустили добравшиеся до небес заразные человечки, и будто пальцы его не пахли нервной цедрой да по?том полегших за пустую прихоть вымерщвленно-пепельных кедров. Ничего этого не было, нет, тебе всего-навсего приснилось, показалось, привиделось, милый, глупый, славный, наивный ребенок, — шептали, перемигиваясь змеиными созвездиями, горящие желтые глаза. — Ничего не было, и ты, прошу тебя, тоже поверь в это. Хотя бы на один-единственный вечер, невыносимый мой тернастый бутон, чтобы я знал, что следующий день для нас наступит, настанет, придет. Просто поверь в это. Просто поверь… Мне. Юа, должно быть, и впрямь сходил заодно вместе с ним с ума, если умудрялся слышать то, чего никто не говорил вслух, поэтому, негласно бесформенному голосу в голове подчинившись, дав надломившуюся костную слабину, отвернулся, окинул мрачным расплывающимся взглядом всё ту же бумажную витрину, поддержанную чахлым светом танцующих в беспорядке подвесных ламп. Невольно принимая правила чужой подминающей игры — выдуманной или всё-таки настоящей, — тихо спросил: — И что…? Хочешь сказать, что ты тащил меня в... книжный? Это и есть твое ?особенное местечко?, Рейнхарт…? Микель на это приподнял уголки губ, покачал так медленно, словно ему вдруг стало смертельно лень, разлохмаченной кучерявой головой. Огладил кончиками аккуратничающих пальцев челку напрягшейся дикой зверушки, что в кои-то веки не попыталась от него удрать, оставшись стоять чутким папоротниковым кустарничком, и, подтолкнув ту к незамысловатой невзрачной дверце, выложенной стеклом да деревянной мозаичной рамой, прошелестел стертой типографией с поблекшей форзацной страницы: — Нет. Не просто в книжный, душа моя. В Боукен. А Боукен — это… Впрочем, еще немного — и ты всё поймешь сам. Юа с интересом, которого совсем от себя не ждал, разглядывал письма. Удивительно охряные, сморщенные, магнитом притягивающие фотокарточки. Выстаренные сепии и современные цветные снимки, отображающие словно бы одних и тех же людей в разные эпохальные отрезки, хоть и в голове не укладывалось, как один и тот же человек мог присутствовать и там, и тут, и сто лет назад, и двести, и как будто бы всё еще находиться здесь, среди нынешних зевающих живых. Юа смотрел на красно-белые пачки из-под выпускаемого в первом Лондоне печенья, или на те пачки, печенье из которых выпекалось еще в той фабрике, где теперь стоял хостел с именем ?Кекс?. На упаковки из-под впервые опробованных в Исландии сигарет, на банки из-под раритетной одновкусной газировки времен первой мировой войны, на отксерокопированные страницы и рисунки из-под карандаша бродячих художников Австрии или Гренландии, чьи тела давно уже гнили где-нибудь в неизвестном Хайгейтском склепе. В Боукене, как оказалось, не существовало просто стен. Не существовало просто полов или просто потолков, не существовало просто шкафов. Зато существовало всё это книжное. Книги царили здесь повсюду, ревностно устанавливая с охотой принимаемую власть. Книги сами втекали в книгу иную, страшную или Красную, жалуясь и плача, что в большом мире их отменили вместе с дикими пандами и хорошими новостями, и теперь они вынуждены гореть, пылиться, теряться под зубами крошечных лимонных гусениц и уходить к отцу-небу, оставляя все октябри, ноябри и сентябри тем, кто пока умел узнавать вкус взятой под решетку свободы. Книги делились на книги одинаковые и книги строгой диаметральной противоположности, приправленные толстым слойком густой серой пыли, образовывали затерянные Кносские лабиринты, Критские тоннели, стойбища для окентаврившегося Минотавра и ложе для пропавшей в постельных утехах блудницы Ариадны. Книги пестрели карнавальными обложками и теми языками, которых не получалось даже за язык принять, книги учили искусству маленьких лисьих шагов, нависая громоздкими башнями и рушащимися куполами, самими стенами и самим — неповторимым и торжественно-волнительным — воздухом. Уэльс, осторожно продвигающийся по тонким опасным тропинкам, проложенным чутким бумажным зверем между таким же бумажным лесом, недоверчиво, но зачарованно косился по сторонам, боясь, что если только протянет руку или не дай Бог чихнет, наглотавшись скопившегося космического песка — то порушит все Эйфели и все Килиманджаро, все горы Бёйла и вулканические Лаки; за столпотворениями смешавшихся фолиантов таились столы, за которыми прежде полагалось посидеть и почитать избранное творение вечности, а теперь туда нельзя было и подступиться — как посетителям и потенциальным покупателям, так и потрепанному панамочному персоналу. Книги толпились в шкафах, на шкафах, на полах и в полностью занятых креслах, на столах и под столами, на подвесных полках и даже в лениво и натужно покачивающихся гамаках, постепенно перемешиваясь и с абсолютно дикими, странными, но тоже магнитно-притягивающими предметами: например, полотнищами с древнеисландскими сагами, предлагающими потренировать навыки и прочесть всё в точности так, как на тех было записано, расставляя самовлюбленные ударения и выглаживая загривки своенравных и своевольных дифтонгов. — Поверь, получается очень не у многих. Вернее, почти ни у кого не получается; на позапрошлой неделе сюда заглядывал один известный в Европе профессор, а не вышло и у него — кажется, позора он не пережил и с тех пор черт знает куда затесался… — задумчиво пробормотал над чутким мальчишеским ухом Микель, очарованно перебирающий ловкими музыкальными пальцами сами просящиеся в руки томики и брошюрки, обложки мягкие и обложки твердые, обложки разрисованные компьютерной мертвописью или кисточкой живого смеющегося иллюстратора, а то и вовсе, что случалось чаще всего, бескартиночно-пусто-черные. — Но если ты вдруг справишься — тутошние суровые викинги тебя непременно от чистого сердца вознаградят, тронутые всей глубиной голубой крови и ликующего, пусть и приобретенного, а не врожденного, патриотизма. Одарят стопкой ветхих журнальчиков, скажем — раритет, не оставляющий меня равнодушным, — и не возьмут за свой подарок ни цента. Так что, не желаешь ли испробовать на вкус проказницу-удачу, а, юноша? Он, как ни крути и как на него ни смотри, снова походил на знакомого себя, раздражая почему-то каждым вторым произнесенным словом, не несущим вроде бы ничего издевочного или плохого, и Уэльс тоже снова, скрипя зубами и вяло размахивая отбрыкивающейся рукой, пытался заехать уворачивающемуся лису по макушке, в негодовании и своеобразном раже рыча под отголоски проклятого одуряющего смеха: — Да что ты привязался-то? Сам, если тебе так надо, и практикуйся, придурок хренов… — Так я уже, — улыбались, перевешиваясь мальчишке через плечо на пару со всей бестолковой головой, привораживающие желтые глаза. — Моя печатная коллекция время от времени пополняется здешними бесценными реликтами, да вот только я стараюсь не злоупотреблять щедростью пылкой души такого же пылкого старины-Олафа — иногда мне кажется, что этот самый Олаф, который работает тут уже добрых шестьдесят лет, давно мне не рад и вот-вот начнет некрасиво лгать, едва завидев меня на пороге, что магазин, к сожалению, закрыт… Так что, как видишь, мне пришлось пойти на хитрость и разбавить нехорошее общество самого себя очаровательной свежей кровью. И вот, вуаля. Мне это — успеха я, надо сказать, ожидал не сильно — удалось, и пока что мы оба тут вполне желанные и ничем не отличающиеся от других гости. Юа, машинально подхвативший из книжного беспределья обыкновенную синтетическую подушку, с одной стороны которой разевала розовый рот отпечатанная Мэрилин Монро, а с другой — паслись карикатурные зарисовки белых пухлых овец, злобно и даже слегка оскорбленно цыкнул, на всякий случай замахнувшись подобранной ерундовиной на довольно ухмыляющегося остолопа: в шутку или нет — не понимал пока и сам. Поморщившись, как можно более скованно и недобро рыкнул: — Так, значит, ты для этого меня сюда притащил? Чтобы тебя не выперли волшебным пенделем под зад, паршивый расхититель? Паршивый расхититель от подобного заявления ожидаемо возмутился, а вот искренне или не слишком — понять опять не вышло. Покачнулся, попытался поудобнее развернуться, при этом едва не врезавшись лбом в тяжелый рыболовный крюк, сползающий с потолка в переплетении канатных сетей и ошметков некогда свежей рыбьей чешуи. Машинально поддержал пятерней удумавшего соскользнуть с мимоходного стенда плюшевого медведя, при этом так толково и не разместившись во внезапно сузившемся тоннеле, из-за чего, очевидно, плюнул и стал продвигаться в его глубь спиной вперед — лицом при этом умудрился всецело обернуться к неуютно ерзающему Уэльсу. — Это что еще за предположения, душа моя? Не то чтобы они хорошие или приятные, знаешь ли. Не скрою, мне хотелось еще разок спокойно тут прогуляться, не ощущая на себе пристального неусыпного надзора, да и сыграть в дивную языковую игру хотелось тоже, но ничуть не меньше хотелось продемонстрировать это местечко тебе. К слову, мне бы желалось сделать тебе кое-какой сюрп… Наверное, Микель Рейнхарт просто слишком много трепался и так ничему и не учился в этой нетерпимой неприветливой жизни, и та, порой уставая от бесконечно выливаемой порожней болтовни, искала и находила всяческие — иногда чуточку перестаравшиеся — способы неуправляемого балбеса заткнуть. Всё, что успел к тому моменту сделать Юа — это шкурой почуять стремительными скачками приближающееся неладное, и где-то там же позади продолжающего брести спиной вперед лиса вырос очередной непредвиденный стеллаж — тончайший и робкий, неприкаянно передвинутый в угодья печатной звериной тропы. Юа на этот стеллаж таращился во все глаза, Юа — очень и очень глубоко внутри себя — догадывался, что последует дальше, но вот предупредить или толком сообразить, что предупредить вообще нужно, так и не сумел, когда лицо Рейнхарта, перекосившись поначалу незапятнанным детским недоумением, а после — привкусом отразившегося в глазах разочарованного подвоха, распахнуло взлетевшие ресницы, раскрыло в немом вскрике рот и, сделав последний глоток перед сокрушающим акульим дайвингом… Вместе с остальным телом полетело по прямой вышвырнутым катапультным снарядом, снося к чертовой матери и сам стеллаж, и притаившийся за тем закниженный шкафчик, и удравшие в дебри взметнувшегося бурелома столы; к потолку поднялся ворох выпотрошенных страниц, карточек, открыток, журнальных маркерных вырезок и писем, написанных кофейным чернилом по ровной, белой и просто разлинованной вручную альбомной бумаге. Вниз, валясь громыхающим горным камнепадом, посыпались тома и томики, никому не нужные бестселлеры прошедших лет и патетичные лгущие энциклопедии союзных республиканских племен, пришибающие матерящегося — впервые на памяти Уэльса — Рейнхарта и по макушке, и по груди, и по ногам, и по животу, и по одному крайне интересному, крайне настырному местечку, от столкновения с которым мужчина взвыл, засучил ногами и, стараясь прикрыть хотя бы голову, попытался уползти прочь, на самом деле лишь еще беспросветнее увязая в топком голодном болоте захватывающего мудрого познания. Следующей, задумчиво покачавшись на задетой полочной грани, опрокинулась картонная коробка с завернутыми в конверты пластинками и твердой обложкой Гарри Поттера, разрисованного неудачными, спущенными с оборота картинками, на которых Мальчик-Который-Выжил больше смахивал на Дядю-Который-Не-Дожил, хлебнув с излишком ядовитой горючей настойки. За коробкой грохнулся бренчащий стимпанковый будильник, неизвестно что и почему забывший именно здесь. За будильником — забавная имитация отрывного календаря, дни в котором отнюдь не заканчивались жалкой приевшейся тридцаткой, а радостно убегали дальше, доходя до семидесятых, а то и вовсе сотых чисел, позволяя на мгновение пожалеть, что из-за чужих застопорившихся правил никогда нельзя будет взять и сказать, что сегодня шестьдесят третье марта или триста шестьдесят четвертое декабря. — Вот же… неудача какая… получилась, черт… — рычал и фыркал барахтающийся в обвале лис, обложенный причудливо соткавшейся книжной юбкой, точно светская распутная барышня — подпыточным колокольным кринолином. Однако, к недоумению Уэльса, который на его месте поднял бы настоящую буйную истерию, странный зверий человек не злился, не кричал, не бесился — наоборот, даже позволил себе растерянную помятую улыбку, глядя, как мальчишка с хитрющими глазами мстительно да по-кошачьи жмурится, а после, вдоволь открывшимся зрелищем налюбовавшись, сам наклоняется, раскидывает ногой набежавший страницепад и словно бы нехотя протягивает ему руку, бурча под очаровательный, чуть наморщенный носик: — Хватайся давай, придурок... Или так и хочешь до конца дня просидеть…? Микелю повторять дважды не пришлось. Продолжая улыбаться — теперь уже неприкрыто и по-ребячески счастливо, — он крепко взялся за предложенную руку, с чувством оплел кисть, ненароком задевая зардевшееся нежное запястье, и, не особенно пользуясь оказанной тягловой помощью, выбрался из шахтерского завала, попутно отряхнувшись да принявшись что-то там с себя незамедлительно счищать, тоскливо отпуская начавшую оказывать сопротивление ладонь. — Пыль, — пояснил, хотя никто его и не спрашивал. — Несмотря на все красоты, здесь ужасающе много пы… — он чихнул, — ли. Договорив, чихнул опять. Запустил в растрепанные каштаново-темные — если как следует приглядеться и поймать среди угольной черноты нужный редкий отлив — пряди неприюченно перебирающие воздух пальцы и, бессильно разведя руками, под конец просто взял и рассмеялся, утопая в подозрительно благожелательно настроенной мордахе ярого, катастрофичного, но каждой фиброй привораживающего стервеца. — Ага, — со злорадным игривым довольством хмыкнул Уэльс. — Зато отменный получился сюрприз; ты же там что-то про него болтал, так? Может, в следующий раз меньше станешь чесать языком. И… научишься смотреть, куда идешь… тоже. Это, последнее, он произнес настолько глухо и настолько нерешительно, будто всецело сомневаясь, что вообще стоило раскрывать рот, что Рейнхарт не сразу сообразил, что и к чему произошло: мальчик-то, по всей видимости, умудрялся своим причудливым образом за него беспокоиться и таким вот мудреным способом выражал, что не мешало бы быть чуточку поосторожнее, и от этого, застывшего болезненной ледышкой под кольнувшим сердцем, воображение и содрогнувшуюся кожу вновь обдал разъярившийся высотный ветер под семидесятиметровой озаборенной крышей, и внутри всё сжалось, заныло, забилось, рухнуло сквозь пальцы и черт знает куда потекло, потому что… Он ведь тогда совсем не… Хотел. Он сам, какой бы отмазкой это ни казалось и как бы по-идиотски ни звучало, не заметил, как натворил это всё и как чуть не… — Послушай, милый, милый мой юноша, мне очень нужно перед тобой… — он правда хотел извиниться и попытаться объяснить, что недоглядел, не просек, не понял, как всё так обернулось, что нахождение рядом с Юа, пахнущим пыльцой дикого прудового цветка, просто-напросто заставляет его сходить с — и без того не слишком надежного — ума, под распыляемым опиумным гимном радостно и добровольно прыгая в разверзшуюся по правому борту бесконтрольную пропасть… Он хотел, он собирался и уже почти сделал это, когда из-за завалов нахохлившихся сморщенных шкафов и книжных приисков внезапно выплыла с запозданием среагировавшая на шум голова — седая, всклокоченная, с влажными заплывшими глазами и пастельной рыболовной панамой на макушке, добротно утыканной всевозможными приманками, наживками, блеснами и крючками. Голова эта, потерявшая скрытое за остальными нагромождениями туловище, а потому как будто бы гуляющая жутко-сама-по-себе, похмурилась, поглядела в страдальческом негодовании и на учиненный погром, и на самих Рейнхарта с Уэльсом, вполне неплохо устроившихся посреди страничных камней, запруд и затягивающих подводных течений. Просунула в обозримое пространство временно проявившуюся руку в задранном рукаве клетчатой синей рубашки и, решив, что делать ей здесь нечего, только прокаркала старым добрым вороном-пислингом, приголубившимся под мохнатой лапой матушки-Зимы: — Опять ты…! Говорил же, что нечего тебе сюда ходить…! А раз приперся, раз не послушал меня, раз всё тебе мало и мало, то убирать будешь всё это сам, понял? До закрытия осталось часа полтора, вот и управляйся, как хочешь… Не успеешь, драная твоя шкура, и больше не будет тебе никаких… раритетов. Микель, будто отчитанный перед позорной доской незадавшийся школьник, побледнел, переменился в спавшем пристыженном — вот уж чего Юа никак увидеть не ждал — лице, вытягиваясь по стойке-струнке и обреченно косясь на обернувшиеся дюнами бумажные залежи, а Уэльс… Уэльс, тихо отведя в сторонку взгляд и для надежности прикрывшись прячущей от всего на свете челкой, впервые так искреннее и так беззлобно-весело ухмыльнулся, без всяких возражений наклоняясь за первой попавшейся под руку книгой — исландским шекспировским Макбетом: в конце концов, в этом месте и с этим чокнутым человеком под боком было и впрямь… Куда уютнее, чем в действительной узости домашних белых стен, холодной пустой постели да маячащего за чертой утра очередного беспросветного дня. Юа, привыкший, что если уж делать, то делать так, чтобы не к чему было придраться самому, с чисто английской чопорностью пытался расставить по полкам потрепанные встревоженные книги — одну за другой, одну за другой, на глазок и по размеру, чтобы отыскать верное местечко для каждой, вот только… Хренов лис, разумеется, подобным старанием не впечатлился и всячески, сволочь бесполезная, мешал. Чем ближе хоть к какому-то результату подходил успокаивающийся зазря Уэльс, тем явственнее Рейнхарт, вяло и утомленно вертящий в пальцах подобранные книжонки да брезгливо закидывающий те никчемным балластом на сверзающиеся обратно на пол полки, мрачнел, серел, хмурился, отчего разрядившийся недавно воздух вновь попахивал соленым, удушливым, чистосердечно предупреждающим, что еще чуть-чуть — и сумасшедший человек опять пересечет грань последней сомнительной разумности и чего-нибудь дерьмового наворотит. Юа, впрочем, терпел, потому как выбирать было не из чего, и всеми подвластными силами старался чужих выходок не замечать, концентрируясь исключительно на проделываемой работе, когда лисий выродок, окончательно лишившийся желанного внимания, точно маленький капризный сучоныш, взял и… С какого-то гребаного хера ударил по стенке шкафа ногой. Намеренно или нет, просто пытаясь выбросить пар и обиду или норовя обратить на себя взгляд отвернувшихся ноябрьских глаз да хорошенько тем отомстить — Юа понятия не имел, и иметь, честно говоря, желанием не горел, зато вместо этого тут же разбесился, окрысился и, оскалив готовые к склоке зубы, злобно зарычал: — Да что ты творишь, скотина ублюдочная?! Совсем больной?! Не можешь помочь, так хотя бы не мешайся, хоть какой-то толк с тебя будет! Было, конечно, поздно: распотрошенные книги, протанцевав на отбитых гуляющих корешках, потеряли несколько десятков едва вернувшихся домой и вновь подстреленных солдат, но остальными лапами плотно схватились за мертвую древесину и неслышно визжащих друг дружку — падать в пугающую неизвестность к голодному спятившему зверю, способному в сердцах и растерзать, и сожрать из принципа заживо, не хотелось никому. Микель же между тем мальчишке не ответил, что капельку насторожило и удивило, но ноги под себя подобрал — неподражаемо ущемленно и оскорбленно. Поерзал, посмотрел с угрюмым недовольством на слишком резкий и слишком холодный шипастый цветок, нарочливо потерявший к нему всякий интерес. Как будто бы подулся, поотмалчивался, а затем, повозившись в груде листов и обложек и вынув на свет нечто, потерявшее заголовок, номер печати, номер сортировочного порядка и вообще всё, без чего раз и навсегда становишься обездоленно-свободным, распахнул то на первой попавшейся странице и, пробежавшись второпях глазами, принялся — лишь бы, гадина, ничего не делать и всеми скотскими махинациями отвлекать! — зачитывать вслух разбегающиеся строки:
— ?Справедливость требует заметить, что заслуги отца на сына не распространяются, — сказал священник. — Нате, сеньора домоправительница, откройте окно и выбросьте его, пусть он положит начало груде книг, из которых мы устроим костер.Ключница с особым удовольствием привела это в исполнение: добрый Эспландиан полетел во двор и там весьма терпеливо стал дожидаться грозившей ему казни.— Дальше, — сказал священник.— За ним идет Амадис Греческий, — сказал цирюльник, — да, по-моему, в этом ряду одни лишь Амадисовы родичи и стоят.— Вот мы их всех сейчас и выбросим во двор, — сказал священник. — Только за то, чтобы иметь удовольствие сжечь королеву Пинтикинестру, пастушка Даринеля с его эклогами и всю эту хитросплетенную чертовщину, какую развел здесь автор, я и собственного родителя не постеснялся бы сжечь, если бы только он принял образ странствующего рыцаря.— И я того же мнения, — сказал цирюльник.— И я, — сказала племянница.— А коли так, — сказала ключница, — давайте их сюда, я их прямо во двор?. После этого, умудрившись относительно заинтересовать, хоть виду никто подавать и не собирался, он на какое-то время замолк. Скосил на мальчика, который тоже всё не спешил и не спешил хоть как-нибудь среагировать — элементарно посмотреть или уж вступить на худой конец в извечную перебранку, — просящий безмолвной амнистии жалобный взгляд, отчаянно вымаливающий крупичку позарез необходимого участия. В итоге не добился ровным счетом ничего, кроме еще одного раздраженного вздыхающего фырка, и, угрюмо повозив в горе расползающихся книг ногами, принялся с остервенением зачитывать дальше, злостно расставляя причудливые восклицания, язвы и горлатные собачащиеся акценты — признаться, эта вот хренова ключница у него получилась отменно и просто-таки лучше всего:
— ?Ей дали изрядное количество книг, и она, щадя, как видно, лестницу, побросала их в окно.— А это еще что за толстяк? — спросил священник.— Дон Оливант Лаврский, — отвечал цирюльник.— Эту книгу сочинил автор Цветочного сада, — сказал священник. — Откровенно говоря, я не сумел бы определить, какая из них более правдива или, вернее, менее лжива. Одно могу сказать: книга дерзкая и нелепая, а потому — в окно ее.— Следующий — Флорисмарт Гирканский, — объявил цирюльник.— А, и сеньор Флорисмарт здесь? — воскликнул священник. — Бьюсь об заклад, что он тоже мгновенно очутится на дворе, несмотря на чрезвычайные обстоятельства, при которых он произошел на свет, и на громкие его дела. Он написан таким тяжелым и сухим языком, что ничего иного и не заслуживает. Во двор его, сеньора домоправительница, и еще вот этого заодно.— Охотно, государь мой, — молвила ключница, с великою радостью исполнявшая всё, что ей приказывали.— Это Рыцарь Платир, — объявил цирюльник.— Старинный роман, — заметил священник, — однако ж я не вижу причины, по которой он заслуживал бы снисхождения. Без всяких разговоров препроводите его туда же.Как сказано, так и сделано. Раскрыли еще одну книгу, под заглавием Рыцарь Креста.— Ради такого душеспасительного заглавия можно было бы простить автору его невежество. С другой стороны, недаром же говорится: ?За крестом стоит сам дьявол?. В огонь его!? Если поначалу Юа был уверен, что этот кретин подурачится да перестанет, как делал все предыдущие разы до, то чуть погодя уяснил: а хрена с два. Во-первых, Рейнхарту, судя по всему, и самому становилось подспудно интересно, и он, почесывая идеально выбритый подбородок большим и указательным пальцами, поглядывая на нелюдимо шевелящегося в другом углу Уэльса да рассеянно пощупывая карман, в котором спали непочатые сигареты, запрещенные в нехорошем книжном заведении, продолжал читать уже даже с некоторым… Вдохновением. Во-вторых, на голос его — излишне громкий, экспрессионирующий и откровенно выделывающийся — то в одну щель, то в другую пытался протиснуться ворчащий панамочный мужик, укоризненно поглядывающий на часы и всем видом дающий понять, что такими темпами точно скоро раз и навсегда выбросит дурную лисью шкуру прочь. В-третьих, чтиво это поганое знатно отвлекало — Юа сам непроизвольно начинал втягиваться, поливая всю троицу тамошних надстрочных кретинов отборным да качественным мысленным дерьмом, — а еще… Еще ему стало банально жалко дуралейного курчавого Микки Мауса, потому что, кажется, тот действительно любил их, эти свои книги — если, ясное дело, не испытывал к ним ничего личного, как у него происходило с заклятыми школьными учебниками, — и, наверное, любил этот магазин, с которым предавался особенному кинестетическому извращению с непередаваемой трепетной нежностью, улыбкой и доверительным теплом на дне поразительно-пьяных зрачков. Магазин — это понимал даже не склонный к сентиментальничествам и чтению людских душ Уэльс — представлялся ему чем-то необъяснимо живым, глубинно мыслящим и по-своему, вероятно, преданным — как оставленный дожидаться в доме пёс или кот, — и лишать его этой несчастной веры, этой вот чокнутой радости было как-то… Чересчур незаслуженно жестоко. Прожив здесь всего с пару месяцев, Юа тем не менее успел хорошо зарубить на носу: исландец сказал — исландец сделал; значит, и доигравшегося лиса отсюда выпрут отнюдь не на словах, а взаправду, и никакая Золушка в тыквенной карете его спасать не прикатит, и Фею свою выручательную не одолжит тоже. Думая об этом, бесясь и на себя, и на Рейнхарта, и на ослящегося хозяина книжного беспредела, не могущего спустить переросшему ребенку такую смешную мелочь с избалованных рук, Уэльс, тряхнув в конце всех своих подмучивших раздумий головой, хмуро — но не настолько, насколько бы мог — спросил: — И чем ты занимаешься, балбесина? Боже, он все-таки был непроходимо чокнутым. Настолько непроходимо чокнутым, что, едва заслышав скудный и сухой обращенный вопрос, сразу откинул в помойную сторону и книгу, и вообще всё свое выдавливаемое злобное сумасшествие, уставившись на Юа желтящейся влагой погрустневших и обнадеженных одновременно глаз. — Поучительно рассказываю тебе о бесполезности одержимого книгострастия, строптивая моя душа. Пусть и чужими устами. Или, если посмотреть с другого края, предрекаю им преждевременную гибель и немного… угрожаю. — Чего…? Чертова неуместная серьезность, клокочущая в лисьем голосе тем самым невыговариваемым Эйяфьядлайёкюдлем, не давала как следует раззадориться, чтобы просто пнуть ногой под задницу да отправить этого кретина где-нибудь прохладиться и не мешать работать тому, кто работать, чтоб его всё, старался. — Я пытаюсь донести до тебя, что сильно, очень и очень сильно ревную, юноша, — с коробящей прямолинейностью ответствовал придурок, подползая капелькой ближе и распластываясь каждой своей спорой, будто огромный и наглый подхалимский кошак. — Отчего же всё внимание должно достаться этим вот каверзным молчаливым историям, когда рядом с тобой есть история говорящая и живая? Тоже не настолько уж и скучная, замечу, а то и еще более… интересная. Но вместо того, чтобы слушать да спрашивать меня, ты зачем-то сидишь и ковыряешь эти проклятые… книжонки. Его недобитые лицевые нервы, доведенные до очередного внеурочного припадка, опять, опять и опять, если верить обострившимся ощущениям, намеревались сотворить нечто непотребное, и Юа, вовремя выбросив навстречу предостерегающую руку, чтобы упереться ладонью и растопыренными пальцами в чужую наваливающуюся физиономию, настырно подтекающую теснее и теснее, устало и измученно прорычал: — Я делаю это по твоей и только твоей вине, идиотище! Думаешь, я сам хочу торчать здесь и копаться с этим вот всем?! Надо было смотреть, куда прешься! Не пиздеть, будто сучья рыба, которой впервые пришили человеческие связки, а банально смотреть глазами, не жопой! Вот и сиди теперь спокойно или пойди, уберись куда-нибудь, пока я пытаюсь за тебя разобраться, потому что нагадить-то ты можешь, а вот сделать хоть что-то впрок — нихуя! Рейнхарт от этой тирады, вылившейся криком доведенной до ручки души, ни впечатленным, ни воодушевленным отнюдь не выглядел. Более того, рожа его снова приготовилась обернуться темной стороной несчастного мистера Хайда, на беду собственной заднице связавшегося с придурочным каннибальным Доктором. — Но послушай, радость моя. Твои слова не совсем справедливы и не совсем верны; да, возможно, я и провинился, но это лишь потому, что… — Да хватит! Хватит мне зубы заговаривать! Еще скажи, что ты вообще ни в чём не повинен, скотина самонадеянная… Заткнись уже. Просто заткнись и вали, я же тебе сказал. Или что, хочешь, чтобы этот дед и в самом деле выгнал тебя взашей на улицу, на веки вечные привесив табличку ?закрыто для придурочного лиса-идиота, не могущего посидеть один-единственный час в сраной тишине?? Он — дед этот гребаный — и так, если ты вдруг не заметил, всё время ошивается рядом. Рейнхарт от такого дивного, загадочного, совокупившегося где-то и с чем-то откровения — не откровения, но всё равно чего-то до лисьей дрожи важного, чего ни разу не осмелился бы даже попросить, удивленно хлопнул капельку протрезвевшими, наконец, глазами. Повертел из стороны в сторону бедовой головой в бесплодных поисках затыканной дедулиной панамки, вновь поглядел на Уэльса, вновь по сторонам… После чего, помешкав и помявшись, не удержался, без уверенности спросил: — Неужели может случиться так, что ты, мой изумительный мальчик… как бы это повернее и побезобиднее назвать… беспокоишься обо… мне…? Мысль эта настолько отшибла ему последние мозги, что паршивый тип напрочь позабыл, что не мешало бы попытаться себя приструнить и сдержать не к месту зачесавшиеся руки: подтек к мальчишке, расширил поплывшие кошачьи зрачки и, лишь через надтреснувшую силу остановленный, потому что напирать начал страшно и бесцеремонно, наверняка приготовился выкинуть что-нибудь на редкость… Гадкое. — Да черта с два тебе, а не беспокойства! — запальчиво рявкнул Уэльс, пусть и врать до тошноты не любил. — Какое мне до тебя может быть дело? Мне просто… — в ловушку он себя все-таки загнал, надуманной причины заранее не подготовил, когда прямо сходу и с места соображал туго, и признаться, скрепя зубы да сердце, приходилось теперь хоть в чём-то, — понравился этот тупой магазин. Немного… понравился. А из-за того, что ты не даешь мне и шагу ступить без твоей морды поблизости, то будет хреново, если из-за тебя сюда больше не впустят и меня. Поэтому уйди уже и дай мне с твоим сраным бардаком разобраться! От тебя всё равно нет никакого толку, бесполезный ты идиотище, так помоги хотя бы тем, что прекратишь лезть мне под руку! Что-то во всём этом пошло явно не так: ничего приятного он ему не говорил, а этот козлистый болван зачем-то сидел и улыбался, словно слышал не жалобно выдавливаемую через силу обманку, а то настоящее, что мальчик-Юа ни при каких обстоятельствах не мог позволить себе произнести непосредственно вслух. Болван кивал, болван всё лыбился да лыбился, сиял да сиял, точно обернулся подключенной к питанию рождественской гирляндой, а потом вот, когда Уэльсу стало окончательно не по себе и он, сам того не замечая, потянулся по подзабытой детской привычке отковыривать и обламывать кончики свалившихся на колени волос, взял да и — слава тебе, какой-нибудь не почивший боже…! — согласился. Кивнул еще раз, попытался потрогать опешившего от подобной наглости Юа по макушке или по щеке, за что тут же получил приличной увесистой книгой по тупической башке. Обезоруживающе расхохотался, потер ладонью новоиспеченный ушиб и, виновато приподняв вывернутые внутрянкой наружу руки, ловким тягучим прыжком подобрался на ноги, запомнившимся жестом придирчиво сбрасывая с себя собравшуюся комочками серую пыль. — В таком случае я и впрямь ненадолго оставлю тебя подождать здесь, моя прекрасная роза: я совсем быстро, пойду, поищу чего-нибудь интересненького, чего я и сам еще не видел — помнишь, что я говорил о сюрпризе для тебя, мой милый цветок? Как раз самое время его подобрать. Ответить ему Уэльс — не ответил: прищурил уличающие в новом дерьме глаза, с дичащейся искринкой поглядел на дурной шутоватый поклон с насмешливо вскинутой рукой, сталкиваясь со смутным подтершимся ощущением, будто где-то что-то такое уже встречал. Тряхнул головой, прогоняя порядком разозлившее непрошеное наваждение, и, замахнувшись на засмеявшегося Рейнхарта тем же самым увесистым томиком, с пинка прогнал того прочь, внимательно следя, чтобы хренова спина в запыленной и намоченной светлой шерсти обязательно и бесповоротно растворилась за чавкнувшими букинистическими полками, и только тогда — отчасти облегченно, а отчасти удрученно — глубоко-глубоко выдохнул застоявшийся в лёгких выгоревший кислород, поймал на ладони совершенно никуда не подевавшееся лисье присутствие, пожравшее попросту весь магазин, и, потерев подушками указательных пальцев разнывшиеся виски да оскалившись на заколбеавшего панамочного деда, заигравшегося в настенного ?поймай дядюшку-крота?, принялся методично возвращать книги, хрен знает когда и как выложенные Рейнхартом этаким подобием искусной пирамидальной елочки, обратно на покинутые места, с усталым безразличием оглядывая одинаковые в своей неприхотливости обложки. Без дурного докучливого лиса, что ежесекундно и ежеминутно лез под руку с одной лишь преследуемой целью — ?во-что-бы-то-ни-стало-помешать?, Юа успел справиться с взятой на себя работой достаточно быстро, чтобы раздражающий панамочный старик, доведший в процессе до попыхивающего белого каления бесконечно блуждающей, что тыквенный фонарик в ночь куролесящего Самайна, головой, удовлетворенно кивнул и отчалил за прилавок, где продолжил отхлебывать остывший клюквенный чай да листать журнал из тех, что здесь привыкли называть ?раритетом?. Помявшись, осмотревшись вокруг и так и не решив, куда себя подевать теперь, стоит ли отправляться на поиски Рейнхарта, дожидаться его тут или и вовсе попробовать удрать восвояси, пока тупая желтоглазая лисица подрывала очередную запретную нору, Уэльс поднялся на ноги, хмуро потрепал себя по лезущей в глаза челке. Сделал первый неуверенный шаг до перепутья столпившихся в кучу шкафов, так и не определившись с финальным решением… Когда прилипчивая зараза с невидимым пушистым хвостищем, которая сама всегда отыщет, куда ты от нее ни беги, вынырнула вдруг из приглушенных шуршащих потемков и выросла прямехонько над ним — как из ниоткуда, как из старой несмешной сказки про бродячие говорящие дома да заколдованных ведьмами зверюг. Рейнхарт зверюгой, конечно же, был — еще какой, матерой да косматой! — только ни разу не заколдованной, а такой, которую бы в зоопарк да за решетку, меняя местами с вынужденной прозябать там невинной тигрино-обезьяньей ерундой, что частенько вела себя поприличнее, нежели глазеющие на нее вылысенные приматы. — Поверить не могу, что ты уже со всем справился, душа моя... — без намека на всякий стыд или вину промурлыкал этот, коварный да усатый, покачивающий зажатым в руках подозрительным пакетом из смятой коричневатой бумаги, в каких зажратые американские тетушки обычно носили такие же зажратые экологические продукты. — Давай только не пизди мне тут, что ты этого не знал, не подкарауливал откуда-нибудь, и появился здесь совершенно случайно именно тогда, когда я, наконец, со всем, что ты наворотил, разобрался, — рыкнул, презрительно скривив губы, Уэльс, сам не успевший заметить, когда умудрился так разбеситься — одно звучание замасленного голоса этого невыносимого бесстыжего типа сотворяло воистину необъяснимые чудеса. — Что, настолько влом было пошевелить своими сраными белоснежкиными ручками и попытаться мне помочь, тварюга? Судя по тому, что Микки Маус этот сраный вот просто нисколечко не обиделся и заулыбался еще шире, кто бы знал, откуда беря настолько вопиющую наглость, повторяя ощеренными ужимками узор отчаливающих в далекое плавание гвардейских гардемаринов, попал Юа в самую-самую точку. — Ну, ну, колючая ты моя красота, не нужно сердиться. Да, так уж получилось, что я абсолютно не склонен к рутинным занятиям и, надо сказать, не хотел бы, чтобы к ним был склонен и ты, но… зато я принес тебе подарок! Разве же тебе не любопытно? Может быть, ты хочешь на него взглянуть и попробовать сменить сей дивный гнев на еще более дивную милость? Подарок, видимо, перекачивался как раз таки во внутренностях коричневого пакета, похрустывающего уютно смятой плотной бумагой, и Уэльсу… Любопытно, конечно, было. В самом деле, редко получится встретить человека, пусть хоть самого нелюдимого, неразговорчивого, отстраненного и замкнутого, которому бы действительно не стало интересно, когда ему под нос тычутся внеплановым подарком, даже если внешние пряничные стены не дают признать за собой столь низменных нежелательных влечений, но… Стены — благо или нет — пока оставались непреклонными, поэтому выдавить это чертово лживое ?нет? у Юа через силу, но вышло, равно как и окинуть выточенным предупреждающим взглядом заметно расстроившегося Рейнхарта, и, юрко протиснувшись между ним и очередной абордажной полкой, побрести твердым злобящимся шагом к позвякивающему стареньким колокольчиком выходу, попутно недоверчиво косясь на такого же недоверчивого деда-продавца, испытывающего, кажется, воистину поднебесное облегчение оттого, что эти двое, наконец, решили отсюда убраться; где-то там же Уэльсу непроизвольно подумалось, что всё, что он тут делал и прибирал, нихрена не поможет, и на следующее же утро весь этот гребаный боукеновский магазин обрастет запрещающей сенсорикой уже не только для извечно шкодящего лиса, а для накрепко запакованного комплекта сразу из них двоих. — Но… как же… ведь я же, право слово, старался, мальчик…! Не надо так сходу меня отвергать! Вот увидишь, если ты успокоишься и заглянешь внутрь, тебе обязательно понравится то, что я принес! Так постой же, постой, подожди хотя бы меня…! — Микель, поначалу растерявшийся и позволивший оставить себя ненадолго в одиноком позади, подобрался обратно, отряхнулся от обиды да разочаровывающей цветочной неприступности… И, продолжая впустую тараторить да размахивать этими своими вездесущими загребущими руками, попутно сносящими к чертовой матери очередные книжки, игрушки и расставленные на шкафах хрупкие безделушки, припустил следом за облегченно вдохнувшим мальчишкой, которому ни редких-странных подарков, ни самого — в частности — Рейнхарта терять… Кошмарно и отчаянно не хотелось.
??? — Этакая расточительная глупость: спустить всю жизнь на то, чтобы ждать и ждать письмо из волшебного замка, моя радость, здесь я с тобой полностью согласен. Мало кто из нас задумывается, что однажды нужно просто сесть и начать писать это чертово письмо самому. Юа, вполне сговорчиво бредущий рядом с Микелем по опустевшим темным улочкам, озаренным сполохами сонных фонарей, привык за этот короткий, но неимоверно длинный отрезок времени к обществу сумасшедшего мужчины настолько, что даже позволил себе сразу спросить, не растрачиваясь на лишние пустые брыкания: — О чем ты опять болтаешь, чертов лис? На задворках сознания промелькнула мысль, что постоянно обзывать этого — вообще-то ни разу не такого уж и ?чертового? — человека было как-то… неправильно, наверное. Особенно, когда хренов тип с дурацкой притягательной физиономией из шкуры вон лез, лишь бы только чем-нибудь ему угодить, но мысль эта казалась настолько вялой и неуверенной, что Уэльс просто махнул рукой — думать сейчас об этом не хотелось, а обращаться к извращенному Рейнхарту по имени… Да, господи, ни за что. — О том, мой прекрасный цветок, что даже если ты так рьяно отказываешься идти ко мне навстречу самостоятельно и стараешься всеми показушными силами не замечать моего существования — хотя, нельзя поспорить, что кое-какой прогресс у нас уже есть, — то я, в свою очередь, никогда не устану добиваться тебя сам. В конце концов, из нас двоих волшебной башней с такой же волшебной принцессой и стерегущим ее драконом вдобавок являешься именно ты, а жизненные сказки да жизненная практика учат, что если хочешь дернуть за косу Рапунцель — нужно положить на кон порядочное число жертв и усилий. Поэтому, спешу тебя разочаровать, маленький негодник, ни старания, ни ожидания твои, увы, не оправдаются, и я от тебя не отстану: мне очень даже увлекательно играть в то, что между нами происходит. Вот если бы ты оказался чересчур доступен, охотлив и зауряден… боюсь, тогда бы моя заинтересованность растаяла прежде, чем сумела обернуться окрепшими ростками слепой влюбленности, а так… Так, моя дивная роза, ты пленишь меня своим поведением всё больше и больше. К подобного рода откровениям, что сыпались на него теперь с пугающей регулярной постоянностью, Юа… Готов не был. Рейнхарт своими признаниями доводил его до отпетого сумасшествия, резонировал с бешенством и смятением раскалывающегося по стекольным занозам сердца, вползал в душу обманувшей отравой непонимания и ощущения таящегося за порогом подвоха, садился на язык промозглым страхом, что всё это скоро растает или обернется неудачной, уродливой, жестокой стальной насмешкой; если бы он хотя бы был бабой и не носил между ног яиц да члена — Юа бы понял. Честно, искренне бы попытался понять и поверить, и, быть может, у него бы даже что-нибудь получилось. Но то, что творилось сейчас, когда никакой бабой он не являлся, когда с десяток сотен раз отсылал кудлатого идиота прочь, язвил, крысился, матерился, демонстрировал средние пальцы, распускал для ударов руки, но снова, снова и снова натыкался на прицепившуюся неотступную тень… отчасти доводило до легкого оттенка нелегкой паранойи, и самым обидным, наверное, было именно то, что отныне все эти поганые мысли осатанело жалили да причиняли вящий дискомфорт, неуют и… банальную болезнетворную боль. Боль избирательную, скотинистую, придирчивую, засевшую в лягушачьем зародыше там, где плескалась и пузырилась перегоняемая по кругу алая кровь. Боль, мерзостно лягающуюся изнутри оформляющимися пухлыми ножищами с натянутыми ластами пахучей резаной перепонки; стоило лишь представить, что Микель Рейнхарт наиграется и выбросит его вон, вновь возвращая в серо-белый мир холодных школьных коридоров и вылизанных чуждых стен, как сердце сжималось, почти-почти подыхало, оборачивалось куском пересушенного абрикоса и распадалось на пресную сахарную крошку, воруя у всего мира разом разгоревшиеся накануне желанные краски. — Ты не хочешь мне отвечать, милый невинный ягненок…? Не знаешь, что здесь будет уместно сказать, или не веришь, что я всё это всерьез…? Что ж, я вполне понимаю и это… Но! Я всё-таки никуда не отпущу тебя без маленького презента на грядущую ночь, извини уж за этот мой эгоистичный пунктик и просто смирись: у тебя всё равно нет иного выбора, кроме как согласиться его принять… Или остаться коротать рядом со мной эту чудесную холодную ночь, потому что вернуться в дом с пустыми руками я тебе, увы, не дам. От пакета, шуршащего мятой подарочной бумагой, Юа еще мог пытаться отворачиваться да отнекиваться, покуда тот оставался при Микеле. А вот когда хитрый-хитрый лис умудрился снова его провести и каким-то образом сделать так, чтобы мешок перекочевал прямиком в инстинктивно подхватившие мальчишеские руки, невольно сжавшиеся пальцами вокруг чуть грубоватой целлюлозы, сопротивление резко оборвалось, оставляя на дне вскинувшихся синих глаз поверженную дымную растерянность. — Вот так, моя радость, наконец-то мы с тобой движемся в славном сослагательном направлении. А теперь, будь таким умничкой, не бодайся, не капризничай, а просто его открой. Можно было, конечно, послать всё это к доставшим собачьим херам и показать сточившиеся зубы заново, можно было выделываться до самого отупляющего посинения, но Юа вдруг понял, что страшно от всего этого устал, что ему ведь и правда интересно, что причинять этому человеку постоянную… боль…? до стона и крика не хотелось, и он, послушно да согласно кивнув, тихо и спокойно потянул в стороны приятно пахнущие бумажные ручки, пощурил в открывшиеся потемки глаза, после чего окончательно угомонился и запустил в скрывающееся нутро руку, с любопытством ощупывая три непохожих друг на друга предмета и принимаясь те по очереди вытаскивать на сомнительный сине-желтый свет, петляющими закоулками ведущий на изученную привычную Starm?ri. Первой, вызвав в Уэльсе смесь из удивления и капельку подтормаживающего недоумения, под пальцы попалась банка. Немножко необыкновенная, немножко чудаковатая, немножко очень и очень пропахшая пыльцой с крылышек фей и несущейся над полуночным городом карнавальной золушкиной сказкой — продолговатая и завинченная цветной железной крышкой на хитром механичном замке. Горловину банки опоясал венок из сплетшейся пересушенной хвои с редкими и мелкими красными ягодами, а поверх стекла налепилась обширная желтая этикетка с рисунками черно-оранжевой ухмыляющейся тыквы, налитого фиолетового винограда и рассыпанной по дереву резных досок муки. За стеклом, по ту сторону прозрачного теплого льда, перекатывались плотно прижатые друг к другу светло-песочные не то рогалики, не то полумесяцы, не то и вовсе лодочки-драккары, обильно обсыпанные тестом, пудрой, радужной кондитерской крошкой и чем-то непонятным, но ярким и привлекающим, еще. — Что это за штука такая? — позволяя себе один неловкий вопрос, чуть стушеванно спросил Юа, с потерянностью взирая снизу вверх на лучезарно улыбающегося Рейнхарта. — Что в ней? — Honey Pecan Pumpkin, — с искрящейся в радужках космических глаз охотой пояснил тот. — Кусочки прожаренной на виноградном соку тыквы, запеченной с медом и сиропом из молотых пекановых орехов с карамелью. Не знаю, как ты относишься к сладостям, мой юный трофей, но, уверен, эти конфетки однозначно стоят того, чтобы их попробовать хотя бы из простого человеческого любопытства. Юа, чувствующий себя тем страннее, чем дольше они здесь стояли и невесть о чём говорили, пристыженно и побито кивнул. Покосился еще разок на интригующую тыквенную банку, с осторожностью встряхнул звякнувшее содержимое и, ощущая до идиотизма глупую неловкость, убрал ту в пакет, выуживая теперь уже… — Диск…? Рейнхарт как будто виновато — ну что же ты за распоследний дурак, за что тебе-то быть виноватым, ну же…? — развел руками. — Я хотел бы подарить тебе настоящую пластинку с духом старых добрых шестидесятых, с поддельным парфюмом Пабло Пикассо, освятившим жалкий человеческий патефон, но, к сожалению, Sigur Rós не задумался о том, чтобы записываться на пластинки — ужасное упущение, если кто-нибудь захочет меня спросить. Поэтому пришлось обойтись этим печальным подобием на некогда живую музыку, малыш. Надеюсь, ты не слишком этому расстроился? Уэльс, который чем дальше, тем больше не понимал, что происходит с этим человеком и как он может спрашивать о каких-то разочарованиях, когда задаривал своими спятившими и ничем не заслуженными подарками, ответить попросту не смог и решил его вопрос проигнорировать, в обратку задавая вопрос собственный — такой же недоделанный и непутевый, как и всё в нем: — Кто такой Sigur Rós? — Неужели не знаешь? — не без удивления переспросил Микель. Задумавшись, затянулся, наконец, долгожданной отдушиной-сигаретой и лишь после этого, выпустив в небо несколько вязких драконьих клубов, продолжил говорить дальше: — Я бы назвал его доном Сервантесом современного времени: когда все сидят без свечек и без пожаров, питаясь центральным отоплением и освещением, он всё еще помнит, как нужно закуривать сигару от пламени животворящего костра. Признаться, диск попался мне на глаза несколько неожиданным образом, а так как ничто в этом мире воистину неслучайно… Почему бы не познакомить тебя с тем, что нравится и мне самому? Говорят, зародившиеся общие интересы — уже неплохой шаг навстречу к совместному созерцанию восхитительным северным сиянием, мой милый драгоценный цветок. Юа, мысленно кивнувший, а потом самого же себя мысленно распявший и убивший, снова предпочел обойтись меньшим из зол и сделать вид, что ничего неугодного не расслышал. Бережно уложил диск на дно пакета, прижав тот к бумажному боку банкой с засахаренной тыквой, и, помешкав с пару секунд, выудил на свет последнее из припасенных драконом-Рейнхартом сокровищ: изумительно-странную, изумительно… не от мира сего книгу. Намеренно грязно-белая, расписанная смесью исландской и английской ажурной графологии, с тесненной филигранью и никогда не встречаемыми прежде королевскими львиными гербами, она легла на ладони неожиданной глиняной тяжестью, увесистой затвердевшей пылью, запахами заколдованных деревьев и кореньев мандрагор, яблонь вечной жизни и благоухающих смертью древесных орхидей, тянущихся стеблями-стволами до самого неба в канун жаркого осеннего Мабона; кажется, это называлось скрапбукингом, и, кажется, всё, что Юа успел испытать за несколько пронесшихся померанцевых секунд, выдавшим зеркалом отразилось на его лице, потому что Рейнхарт рядом довольно хмыкнул, высчитал момент, поймал включившийся зеленый светофор, плавно подступил ближе. Расплачиваясь с самим собой за чудесный бесценный подарок, всего лишь бегло поцеловал застопорившегося мальчишку в макушку и, вдохновленный отсутствием нагнетающего сопротивления, с искренней потеплевшей благодарностью промурлыкал: — Это, если можно так выразиться, дельное пособие по изучению здешнего эльфятника, краса моя. Не только здешнего, конечно, но с помощью этой книжки ты познакомишься с тринадцатью основными подтипами исландских жителей заросших вереском валунов и извечно юных холмов, повстречаешься с варящими вино троллями и очаровательным загробным драконом Нидхёггом. Отыщешь обворожительного рождественского кота с поразительными кулинарными предпочтениями и сможешь смело подниматься в любые горы, питаясь уверенностью, что ушастые побратимы тебя не обидят, а, скорее всего, еще и защитят. Ах да, чуть ведь не забыл. На ее страницах притаился тот самый Тафи ап Шон и милый моему сердцу горбун по имени Лисий Хвост, который уведет тебя в еще более увлекательное путешествие: бедный мальчик сам в душе уродился эльфом, но никто — даже он сам — так до конца этого и не понял, а история его между тем просто-таки напитана ни с чем не сравнимой волшебной человеческой глупостью. Сказки на страницах этой книги немного с занюханным душком и слишком уж блистательно предсказуемы, конечно, но зато это с излишком компенсируется жизнерадостной пестрой компанией не-человеколюбцев, одетых в помпезные папоротниковые панталошки да воинственные нормандские стеганки. Юа опять и опять слушал его, не перебивал, почти что не дышал, жадно и алчно, будто последний умирающий утопающий, хватался за новые незнакомые слова и думал, что спятил, что всё должно быть не так, что всё сказанное Рейнхартом — это же ведь глупые выдумки из такого же глупого выдуманного сборника, написанного затем, чтобы не было так грустно и так паршиво дохнуть в убитом собственными руками мирке, и всё это — для каких-то чертовых детей, для короткого мгновения никакой не вечной вечности, но… Потом вдруг, ненароком вспомнив в глаза этих самых недетских детей, изо дня в день окружающих его изломанную пустотелую жизнь, резко понял, что нет. Вовсе нет. Ничего они не для детей. Детей в этом мире оставалось с каждым часом всё меньше, а люди неведомым, но до воя пугающим образом учились вылезать из материнской утробы как никогда мерзкими, как никогда бесполезными, как никогда заранее взрослыми: слишком прямыми, слишком зажратыми, слишком эгоистично-тупыми, слишком самонадеянными, жестокими, бездарными и мнящими о себе несоразмеримо большее, чем в реальности из себя представляли. Дети не интересовались выброшенными в помойку сказками, дети влюблялись только в денежных мальчишек со шрамом на лбу, тайно мечтая того изнасиловать или быть изнасилованными им, а какие-то там эльфы — если они не Леголасы и их напомаженные королевские папаши, — какие-то горбуны с волочащимися по земле лисьими хвостами, скромно и отрешенно распивающие утреннюю росу под крышей промокшего замшелого камня — никому более не были ни нужны, ни важны, ни пригреты. Юа не знал, что должен сейчас ответить. Юа не знал, как побыть хоть на долю секунды искренним, пропуская в свои зашитые вены не только вечный кусачий октябрь, но и этого зверьего Дождесерда вместе со всеми его августами, которого до сих пор не получалось понять, с которым становилось боязно оказаться однажды попользованным, наскучившим, преданным и так глупо, пусто, болезненно, ущербно выброшенным… Юа, конечно, никогда не показал бы тому своей боли. Юа распахнул бы с ноги дверь, наговорил ворох привычного циничного дерьма, вдохнул раковой клеткой замаринованных чудес под прокисшим винным соусом, что, сойдя со страниц всех мирских Библий, хлынули бы в тот злополучный час неукротимым потопляющим потоком по связавшимся в узел улицам. Юа сказал бы самому себе, что с ним всё в порядке, что всё хорошо и всё так, как и должно было быть, но вместо дурацкого плюшевого зайчонка, которого никогда не имел, стал бы спать с кухонным ножом в кулаке, глядя на шныряющих очеловеченных призраков за окном вконец одичалыми волчьими глазами. — Мне… мне не на чём это слушать, дурной ты… лис... Рейн... харт. Твой дурацкий… диск… — хрипло, сипло, распотрошенно и убито пробормотал он, и в голосе его всколыхнулось столько потерянности, столько маленьких, ненужных и искалеченных чужими подошвами беспомощных воробьев, подбирающих брошенные бумажные пакеты и жалобно дышащих спертым от нервов воздухом, что Микель резко остановился, с непониманием и тревогой уставился на совсем еще юного, совсем неопытного, непривыкшего и несозревшего поникшего мальчишку. Протянул к тому руку, ухватился двумя пальцами за пытающийся отвернуться выточенный подбородок, заставляя поднять заостренное, вылепленное из тонкой индевелой органзы лицо. — Это вовсе не беда, мой милый мальчик. Мы можем прямо сейчас наплевать на все запреты и отправиться ко мне. Я могу, если ты только позволишь мне сделать это, выкрасть тебя у остального мира, который станет слезно молить о твоем возвращении, потеряв все свои надежды и слова, и унести к себе, чтобы уже никогда не отпускать обратно. Там мы могли бы послушать все и каждую песни, и там я бы сам рассказывал тебе ночь за ночью сказки, пел бы свои собственные песни, сидел бы с тобой рядом, пока ты отходишь ко сну… Там, где распахнутые сине-черные глаза вспенились недоверием, тревогой и близким придыхом стучащейся о берег истерии, он оборвался, смолк, попытался перехватить, предотвратить и обнять, но, к собственной досаде, не успел: юноша, маленький испуганный мотылек, не готовый лететь на огонь предложенных на ладони страшных и взрослых игр, отшатнулся от него, извернулся кленовым эльфийским листом, выпорхнул из только-только попытавшихся сомкнуться объятий. Замахнулся было подаренным пакетом, намереваясь немедленно вышвырнуть тот прочь… Но, от чего-то неведомого передумав, лишь отступился, отпрянул подбитым зайцем назад, крепче сжал в пальцах давшую первую течь бумагу и, прокричав срывающимся голосом дрожащее, исполосованное, злостное: — ?К черту... пошел! Закрой рот и сам вали в свой гребаный... дом, тварь... больная!? — шатким заплетающимся бегом бросился к выглядывающему из-за угла выбеленному вечной солью дому, прикусывая до выступившей крови трясущиеся губы и оставляя дождливого лиса, задушенно и бессильно глядящего ему вослед, встречать новые первые снежинки в глухом разрозненном одиночестве.