Часть 4. Говорит и показывает дядюшка Арчи (1/1)

О, декаданс, случайные встречи,Стол, преферанс, горящие свечи.На патефоне играет пластинка,Гойи сидят и слушают Стинга.Плещется ром и кокаинЖелтыми пальцами в тонкие ноздри.Вы предлагаете вместе уйти —Поздно, милая дамочка, поздно!Дышите в ухо, что там, за углом,Черный, блестящий нас ждет ?Роллс-Ройс?.Он повезет нас на аэродромТомной дорогой рассыпанных роз. Юа до прокушенных губ не хотел. Не хотел он выходить из своей чертовой школы, время в которой как назло бежало всё быстрее и быстрее, радостно приближаясь к опасной крайней отметке — мальчик знал, каждым клочком чуял, что там, снаружи, ему тихо и мирно пройти не дадут, там, снаружи, наверняка нарисуется проклятый лисий Рейнхарт, перехватит его, преградит путь и вцепится, чего уж теперь-то мелочиться, куда-нибудь еще. Впрочем, Юа уже больше не понимал, кого именно стоит опасаться и что конкретно видят его ошалевшие глаза — знакомая высоченная фигура попеременно рисовалась за одним и другим углом, поворотом и человеком, плавала, ухмылялась, пускала к потолку дым, а потом, разумеется, бесследно растворялась, но… Легче от этого не становилось всё равно. Непосредственно на самих занятиях его до воя и кулачного скрипа доводил зарвавшийся белобрысый Отелло; слухи, кажется, дошли и до мавританских ушей, и седой заводила, привыкший вертеться рядом, но не проявлять — потому что, очевидно, стеснялся и боялся спугнуть, хотя все и так в округе об этих его тоскливых да ревнивых взглядах знали — подавляющей настойчивости, вдруг резко удумал пойти по стопам пресловутого Микки Мауса и немедленно ту, собаку облезлую, проявить. Вездесуще усаживался с отбрыкивающимся Уэльсом за одну узкую парту, куда соваться обычно не решался никто, провожал долгим и пространным холодком каждый жест и шаг, часто и много хмурился, крысился, молчал и ничего по поводу этих своих закидонов не объяснял, после чего, с концами подхватив шастающий отныне по Рейкьявику вирус завезенного гребаным лисьим сыном разящего помешательства, просто взял его за загоревшееся запястье, дернул, накрепко стиснул пальцы и потащил по лестницам вниз, выискивая для предстоящего разговора — хотя что-то Юа подсказывало, что ни черта никакого не разговора — редкий укромный уголок… Правда вот найти такового не успел, потому что Уэльс, потерявший запасной ключик от забагажного терпения да всякого понимания извратившейся ситуации, в которую окунаться всеми фибрами не хотел, проехался сжавшимся кулаком по перекошенному лицу и, торопливо да виновато, чего попытался не признавать, отведя взгляд, остаток последующих уроков, практически впервые те прогуляв, проторчал у чопорной, чересчур зацикленной на своих обязанностях медсестры. Та неким немыслимым образом умела выявлять симулянта за считанные секунды, подбадривая того зеленой иголочкой в раздетую задницу — из-за чего к ней отваживался заходить отнюдь не каждый, — и Юа как-то так не очень хорошо, но искренне радовался, что от минувшего утра, от тягомотины с разобидевшимся Отелло и идущей по пятам опасности оказаться перехваченным шатающимся по улицам желтоглазым маньяком, у него поднялась самая что ни на есть всамделишная температура — по крайней мере, медсестра с порога ухватила его за шкирку, уложила на койку, напоила горькой ромашковой микстурой, насыпала в пластиковое блюдце горсть сладковато-терпких лишайниковых леденцов и наказала до окончания дня здесь отлеживаться. На потенциально предоставленную возможность отправиться домой захворавший мальчик не проявил ни малейшего энтузиазма, и сестра милосердия, ничего-то того страшного, что таилось за окнами, не знающая, а посему тут же убедившаяся, что всё происходящее по-настоящему больнично и беспритворно, без проглоченных грифелей и выпитых бесцветных чернил, заволновалась, объявила внештатный карантин и, черт весть куда направившись, оставила Уэльса отсыпаться в священном запыленном одиночестве, чему тот остался тайничком да благодарящей невысказанностью очень и очень рад, хоть и лежать, как ему наказали, не собирался. Втихаря поднявшись, как только из зоны слышимости удалились звонкие каблучные шаги, побродил вокруг и около, потрогал стеллажи да полки и притаившееся на тех медикаментозное барахло, пошелестел спрятанными в бумагу шприцами, поглядел украдкой за мутные серые окна, поприслушивался к коридорному шуму, сам с собой понервничал да похмурился. Чуть позже, с лихвой эти свои хмурые нервы оправдывая, смятой тенью и мимолетом, но все-таки углядел знакомую кудрявую фигуру в длинном английском пальто, что каким-то хреном выплыла из-за болтающейся внизу обезлюженной улочки да задумчиво, будто всё на свете чувствовала, посмотрела прямиком наверх. После этого, в упор не соображая, на самом ли деле он его видит или же снова и снова себе придумывает, но зато чахоточно побледнев, забравшись с головой под одеяло и с трудом дождавшись последнего звонка, соврав, что сейчас же поковыляет домой, пошел шататься да перебиваться по коридорам и туалетам, ни разу не понимая, что на него нашло и что за дерьмо он собственными потугами вытворяет, добровольно играя в мерзкий болевой пинг-понг с этим рехнувшимся психом-Микелем. Выйти бы нормально наружу, пока там оставались и другие люди, послать того — если всё это было не одной большой галлюцинацией, конечно — ко всем известным и неизвестным чертям, плюнуть под ноги, убраться домой и забыть, что такой человек — опасный и бесполезный, и не надо думать о нём иначе — вообще в его жизни появлялся. Впрочем, загвоздка отыскалась и тут: забыть что-либо, когда под поднятым и натянутым до предела воротником наливался миниатюрной вселенной кроваво-синий засос, усердно и изрядно обо всём случившемся напоминающий, было… Не очень, если уж начистоту, возможно, поэтому Юа всё так же потерянно бродил, щерился на кривляющееся в окнах отражение, распугивал запоздавшую на продленках мелюзгу отсвечивающими невидящей паранойей глазами и вечным недовольным бормотанием, выливающимся вслух да строго с самим собой. Сворачивал с пути свободно шастающих да болтающих о каких-то сущих взрослых мелочах дотошных учителишек и, от души проклиная всё, что с ним в этот день случилось, с дрожью и новой порцией загнанного страха дожидался того злободневного часа, когда озакаченное солнце, давно скрывшееся из виду, утопится в соленой воде, выпустив на волю прикрывающий тылы морозец продолжающей моросить да снежить успокаивающей ночи. Так что часы тянулись, стрелки заговоренно барахлили, но, как это рано или поздно случается, нехотя достигли самой крайней из отмеренных точек, выпуская Юа Уэльса — до трясучки нервного, пришибленного и далеко не уверенного, что человек в пальто убрался вон, устав тратить снопы да копны повязанного пустого времени на запропастившегося незнакомого мальчишку — обратно на свободу, где в мокрых туманных потемках пахло подкисшим исландским скиром, а долгий северный закат, должный умереть и раствориться во чреве вечерней ночи, разливался по небу брызгами зеленого фосфоресцирующего сияния, проглядывающего сквозь расползающиеся тучевые облака.

??? Когда Юа выбрался из школьных дверей, ступая осторожно и по-возможности бесшумно, точно бесталанный презренный вор, и, с несколько секунд промявшись возле размытой границы зачинающейся детской площадки, сбитым угрюмым шагом побрел сквозь черный шуршащий песок, чем дальше, тем опрометчивее веруя в то, что сумасшедший мужчина оставил, наконец, в покое и действительно ушел, кишки его, пронзив болезненно осыпавшимися гвоздями, прорвал насмешливый, взбудораженный и немного, должно быть… разозленный голос: до тошноты и исступленного головокружения знакомый, чтобы, даже если очень и очень захочется, ни с кем и ни с чем его, прижегшего да приручившего, не спутать. — И что же, мой дорогой мальчик, ты столько времени делал за этими стенами, позволь-ка мне грешным делом поинтересоваться? — вроде бы пока безобидно, а вроде бы и до удушья холодно спросил он, отливаясь откуда-то из-за спины, из перемешанных всеми вскрытыми мастями сумраков и ветреного подвывания оштукатуренных блеклых стен; и откуда, черти забери, он только там взялся?! Уэльсу, который наивно попробовал пройти дальше и попытаться сделать вид, что ничего-то он не расслышал и вообще смертельно занят возвращением домой, не потребовалось ни медлить, ни самостоятельно — ни того ни другого он, впрочем, делать не собирался и так — оборачиваться; Рейнхарт, не любящий, очевидно, излишних церемоний, тут же протопал по песку, догнал и, обдав особенно приторным горелым дымком, нахально схватил его за руку, практически вбитой в зубы силой вынуждая повернуться к себе лицом, а не упрямым затылком. Заглянул разбереженными ледяными фитилями в невольно принявшие глаза, резко и рвано наклонился ниже и, выдохнув в ноздри и рот поперхнувшегося мальчишки очередную порцию замыленного смога, требовательно да так собственнически, будто имел на то полное право, обхватил опешившего Юа ладонью за волосы на макушке, болезненно выдирая те из натянувшегося тугого хвоста. — Что ты… что ты такое опять вытво… ряешь… отпу… отпусти меня, ты… какого хрена… какого же хрена… ты… ты… — говорить что-то связное и осмысленное, когда из горла тёк вязкий и щекочущий кашель, по щекам слезилось невольной жидкой солью, сердце в груди отбивало частый-частый похоронно-заячий ритм, а скальп сковывало режуще-щиплющей язвой, было до тошноты неудобно, практически невыполнимо, и Юа, быстро все бесплодные попытки оборвавший, просто-напросто норовисто забился, стараясь вмазать носком разваливающегося ботинка под чужое колено, раз уж кулаки его — не стоило даже и проверять — никакого вреда этому человеку нанести не могли. Правда, ему вообще, кажется, вреда этого треклятого нанести не могло ничто: сраный Рейнхарт прытко и показушно-игриво, что бесило, распаляло и ущемляло только больше, уворачивался, худо-бедно выходки его сквозь зубы терпел, не гнушаясь показать, что делать, впрочем, этого долго не станет — лицо его постепенно заострялось и серело, глаза наливались уже частично знакомым вчерашним сумасшествием, рот искажался в уродливой оскаленной гримасе, по наивному мнению Уэльса не могущей принадлежать обыкновенному человеческому человеку. В какой-то момент доведенно рыкнув, мужчина сплюнул к ногам чадящую гарью мешающую сигарету, при помощи зубов стянул с временно свободной руки черную кожаную перчатку, тоже отшвыривая ту от себя прочь, и, за всё те же волосы жестко дернув к себе завывшего и замычавшего от боли мальчишку, прижался тому практически лбом ко лбу, встречаясь с распахнутыми отрицающими глазами, танцующими на ветру свой одиночный вальс-бостон синих-синих полночных привидений. — Я ждал тебя, милый мой, весь этот чертов поганый день. Ходил тут, ходил там, даже одернул пару других малолеток, когда они всей гурьбой потопали, как хорошие да послушные детишки, по домам, и никто из них почему-то не мог мне с точностью сказать, куда же ты подевался, — гулко и сипло прохрипел Рейнхарт, надвигающийся всё ближе, теснее, неприкрытее… страшнее. — А я между тем имел кое-какие планы и на обед, и на ужин, и на грядущую ночь: в твоем, дорогой мой, обществе. В итоге же мне пришлось пустить все эти планы коту под яйца и проторчать на этой богомерзкой площадке с половину дюжины утомительных часов, окунуться в непритязательное внимание юных юбочных особ и переживающих комплексно-неполноценные будни неприкаянных мамаш, проморозить в лужах ноги и перепробовать на вкус удручающий ворох мыслей о том, чем именно ты там, в этой своей школе, можешь заниматься, милый мой Юа. Ты же все-таки Юа, ведь так? От голоса его, грузной ядовитой змеей заползающего под покусанную синими мурашками кожу, становилось настолько не по себе, что Уэльс, оглушенный, будто затравленный на озерном днище серебряный карп, вновь попытался оказать машинальное сопротивление, хватаясь и впиваясь всеми пятью ногтями в запястье той самой руки, что продолжала удерживать, вырывая то один волосок, то другой, его гриву. Впивался он с полноценной дурью, ни на какие стеснения или страхи размениваться не собираясь, драл покрашенную солнцем шкуру с загорающейся агонией и был всецело уверен, что лисьему выродку от этих его действий ни черта приятно не было, но тот, скотина, даже близко не вёл и бровью, со всей больной головой окунаясь в кровавый животный раж. — Я уже, признаться, начал думать, что ты успел побаловаться чем-нибудь шибко взрослым и шибко грязным — не спорь со мной, не надо, мне отменно известно, чем вы там по своим маленьким и тайненьким туалетным комнаткам да медицинским кабинетикам занимаетесь, славные неопороченные детишки. Что тебя облапал этот твой чертов господин мавр или что тебе настолько пришлось по вкусу новое утреннее ощущение, что ты решил испробовать его с кем-нибудь… еще. Ну-ка, к слову, давай с тобой это снимем! Не помню, чтобы я разрешал тебе скрывать оставленную мной метку, проклятый непослушный мальчишка, — проваливаясь из одной ямы в другую, почти уже по-настоящему озверело рявкнул он, грубо срывая с шеи поперхнувшегося и порядком задохнувшегося Юа смятый узелковый шарф, зажимая тот в кулаке, отодвигая поднятый воротник и с выразительным недовольством наблюдая за успевшим поблекнуть на несколько тонов иссиня-алым пятнышком. — Какого же черта на тебе всё так быстро, оказывается, заживает…? Впрочем же, если посмотреть со стороны другой, то, благодаря этой интересной особенности, у меня всегда отыщется замечательный лишний повод, чтобы… Дураком он был знатным, этот гребаный ублюдок, и то ли оценивал себя чересчур высоко, то ли Уэльса — ни за хуй собачий низко; ни сдаваться, ни смиряться, ни принимать всеми силами навязываемого поражения мальчишка с сивыми глазами не собирался, а потому, со скрипом чешущихся зубов выслушивая интимно-пошлую дребедень спятившего на всю башку идиота, все-таки дождался его, шанса на маленький личный триумф. Позволив себя облапать чертовыми сигаретными пальцами за ходящую мурашками шею, позволив подступить на тесную близость в выверенных да срывающих кое-кому последние мозги миллиметрах, подался всем корпусом мужчине навстречу, задрал острое костлявое колено и, злорадно прищурившись, вполне даже ловко всадил тем между чужих ног, почти-почти попадая в нацеленное причинное место — еще бы совсем чуть-чуть, пару-тройку несчастных рваных сантиметров до горящего в крови мстящего взрыва, но… Козел этот умудрился отпрянуть — жопой он, что ли, все его выкрутасы заранее чуял?! — в тот самый провокационный момент, когда Юа успел позволить себе удовлетворенную циничную усмешку, а в следующий момент, прикусывая от обиды и выцеженной красноты побитые губы, уже всё на свете молча материл, до ломки и хруста стискивая трясущиеся кулаки. Заостренное смуглое лицо, еще только-только представляющееся не таким чудовищно чумным — потому что всё, к сожалению, познается в сравнении, — снова подернулось предостерегающей лязгающей дымкой, начав тотчас трансформироваться в нечто безобразно уродливое, прожорливое, психопатичное и плотоядное, лучше всяких слов дающее понять, что никакой легкой увеселительной прогулки — хоть не очень-то и хотелось, так что подумаешь…! — у них здесь не случится: вместо нее, если так и остаться стоять, накроет что-нибудь трупно-темное, липкое, куда более паршивое, чем весь этот отвратительный душащий день… — Да пошел бы ты к черту! — взвыл, сам от себя не ожидая, но истошно стараясь выбраться из хлюпающего под ногами болота да разогнать бурлящую по жилам холодную панику, сдающий последние рубежи Уэльс. — Иди от меня к черту со своей двинутой шизофренией, псих ненормальный! Делать мне больше нечего, чем ходить и трахаться со всеми подряд! Да кому оно нахер нужно, а?! Ни мавры меня твои не интересуют, ни ты сам, ни вообще никто, понял?! Если ты еще не заметил, то давай я тебе подскажу, что единственный, кто пытается ко мне настолько озабоченно лезть — это ты, хренов помешанный осел! Я торчал в этой тупической школе на тупических уроках и в кабинете медсестры, да, но не потому что мне нужно было там с кем-то… поебаться… а потому что ты меня, скотина, довел; не знаю, что ты там знаешь и чем балуешься… баловался… сам, но я всей этой хуетой не страдаю, ясно тебе?! Он уже категорически не верил, что хоть что-нибудь поможет привести в чувства тронутого разбесившегося типа, продолжающего скалить на него голодные до рукоприкладства клыки, и вообще не понимал, почему начинает так унизительно и малодушно перед ним отчитываться или, что еще хуже, откровенно оправдываться, но тот вдруг… Тот вдруг с какого-то бока взял да и разжал эту свою погребальную убивающую хватку. Выпустил вон из приотворившихся рук, без угроз и телодвижений позволил отойти, попятиться, едва не завалиться, споткнувшись, назад, поспешно пригладив да ощупав истерзанные подранные волосы, а сам, помешкав, с каким-то сплошь нездоровым и не укладывающемся в понимании удивлением уставился на свою же ладонь, будто на полном серьезе раздумывая, что же только что произошло и что эта самая рука, не спросившись у него, вытворяла, оставив на коже и сброшенной перчаточной шкуре теплые паровые следы чужого выпитого дыхания. Уэльсу, во все глаза на это таращащемуся, бежать бы сейчас, пока не стало фатально поздно, со всех ног, бежать и ни за что не оглядываться, с самого незадавшегося утра прекратив заботиться и бесполезной пресловутой гордостью, и прочей растоптанной ерундой, но только сделать этого отчего-то всё никак не получалось: ни собраться с духом, ни решиться, ни угомонить громыхающего под кадыком шалого сердца, протанцевавшего на грани тоскливого землистого привкуса, ни заставить окаменевшие конечности отлипнуть от пожравшего песка и хоть куда-нибудь отсюда унести. Да и Рейнхарт, запрятав обратно в карман время от времени высовывающееся оттуда чудовище, кое-как возвратившись в прежнего, относительно адекватного себя, смущенно наклонившись за оброненной перчаткой да засунув в ту говорящую слишком о многом руку, мрачно, но зато с неподдельной — Юа почему-то в это мгновенно поверил — печалью выговорил: — Я, к сожалению, вынужден не согласиться с тобой, мой нежный цветок. Ты, уж извини, в корне не прав; мне по горло хватило вчера твоего выступления, чтобы раз и навсегда уяснить, кто и как на тебя смотрит и кому и как ты, мальчик, нужен. И это, я полагаю, лишь малая часть от всей той огромной реальности, которой мне пока что в полной мере не удалось узнать. Так что не обессудь, если я вдруг своими предположениями тебя оскорбил, но не только твое доверие не валяется на дороге, ожидая, когда его подберут да припрячут под теплую рубашку, радость моя, но и мое, знаешь ли, тоже. Что же до моей так называемой психопатии, которую ты мне столь старательно прописываешь… — здесь он усмехнулся, вполне миролюбиво растянул губы в гуталиновой и относительно мягкой — Уэльса, впрочем, всё равно от нее порядком передернуло — улыбке и, вновь оказавшись непозволительно близко к прикованному к месту мальчишке, выдохнул уже тому в лицо, завораживая отплясывающей в опасных глазах черношкурой коброй: — Спорить с тем, что она у меня есть, я, красота моя, не стану. Но и просить у тебя за нее прощения не стану тоже, потому что окажись я так же нормален и здоров, как все, кто окружают тебя, внимания я бы твоего добиться не смог. А так… так, ты только погляди, оно уже почти всё безвозвратно… мое. Юа, вновь до самого днища ошарашенный, потрясенный и задушенный ударившими по щекам болезненными, но, господи, правдивыми словами, не сумел даже ничего возразить, не сумел разлепить жалко трясущихся мертвых губ и выдавить из глотки ни единого противящегося звука, просто молча и убито оставшись стоять, смотря потускневшими и перепуганными глазами в резко потерявшее улыбку, слишком и слишком мучительно верно читающее его лицо. Он всё еще хотел уйти, он действительно хотел убраться, не оборачиваться и никогда впредь этого человека на своих дорогах не встречать, но… Но уже сейчас, всего лишь находясь рядом с ним и чувствуя замешанный с ветром запах — горький маслянистый елей со сладкой корицей, пьяной вишней и крепким французским арманьяком, — обреченно и как никогда ясно понимал, что… Никуда по-настоящему подеваться не сможет: не потому что не сумеет сбежать, а потому что просто не… захочет. Потому что прямо в этот вечер, в этот самый решающий и переламывающий всё прежнее миг отправится вовсе не домой, а куда-нибудь туда, куда поведет этот сумасшедший, нетерпимый, невыносимый человек, желтым стальным намордником и дрессирующей собачьей плеткой узаконивающий над ним свои странные, выдуманные, но отчего-то изрядно работающие… Права. Микель Дождесерд, неведомым хитроходством продолжающий слушать покорно ложащиеся в ладони мальчишеские мысли, не умеющие облечься ни в одни на свете запретные слова, лишь приподнял вверх уголки прокуренных губ и, сцепив пальцы на дрогнувшем запястье напряженного до нервного истощения Уэльса, тихо-тихо, будто совсем ни к кому не обращаясь, прошептал: — Пойдем, моя маленькая капризная роза. Давно уже пришло время хорошенько тебя накормить.

??? Юа привык наблюдать погружающийся в ночь Рейкьявик только со стороны, возвращаясь однообразной заученной дорогой из унылой школы в такой же унылый да молчаливый белый железный дом; еще ни разу прежде он не становился частичкой накрытой тревожливым блюром жизни сам и ни разу не позволял себе окунуться в переливы свечных огней, бесчинствующий штормующий воздух и волнительный трепет, бегущий от холодного асфальта вверх по принимающим венам, дышащим вездесущим черным песком. За спиной по-прежнему болтался потрепанный джинсовый рюкзак, который идущий рядом Рейнхарт с несколько раз настойчиво предложил — причем сделал это на полном серьезе, Юа видел по его глазам — не понести, а просто взять и выбросить вместе со всем содержимым в мусорную урну. Тело, неприученное к постороннему, хрипящему в макушку присутствую, то прело в становящемся чересчур жарким свитере, то вдруг начинало в нём же истово костенеть, едва стоило бродящему косыми пустырями ветру отлепиться серой пеной от черного океана и по новой налететь, проведать, что творится в жизни таких странных, таких непостижимых и непутево смешных человечков… Юа же между тем не волновался, нет, а самым неутешительным образом умирал от грызущих за горло нервов и чем дальше, тем неостановимее сходил с ума. Юа вообще наотрез не понимал, как позволил случиться тому, во что со всей ноги вляпался и потопал в нём теперь всё больше и больше, с горечью и страхом во рту, но покорно отмеряя шагами незнакомую напрягающую дорогу рядом с таким же незнакомым напрягающим мужчиной, злясь, но позволяя себя вести, указывать направление, время от времени ненароком притрагиваться и — вот это был явный перебор, но сопротивляться не получалось и здесь — оглаживать пальцами струящиеся по спине волосы, мягко перебирая те, точно шелковистую кошачью шерсть в тихий полночный час, когда зачастившая бессонница нашептывает на ухо старые регентские сказки. Чуть позже до Уэльса запоздало дошло, хоть и нисколько не удивило, что Рейнхарт знал этот город как свои два десятка пальцев: он ловко лавировал в бьющих изо всех сторон ветряных потоках, выбирал тихие потаенные переулочки, куда брызжущие соленой слюной штормовые псы не могли так быстро пробраться, чтобы обрызгать леденеющими каплями или застудить поднывающее время от времени ухо. Рейнхарт смеялся, курил, плёл бесконечные бестолковые байки, в которых Юа путался и терялся, безостановочно о чём-то говорил, говорил, говорил; слова его заглушал то приближающийся океанический прибой, то шум проезжающих мимо или за углом транспортных колесниц, то сходящее с ума сердце самого Уэльса, так и продолжающего терзаться сдавливающими плетьми обрушившейся обреченности — и от этого вечера в целом, и от собственного поступка в частности. — Кекс — это не столько ресторан, моя радость, сколько одно из лучших в мире местечек, где можно испробовать сочный бараний шашлык или таинственный суп-торраматур — так здесь принято называть все необыкновенные деликатесы, готовящиеся по сохранившимся средневековым рецептам. Не знаю уж, как ты относишься к морским дарам и приготовленным из них блюдам, но, думаю, они всё же тебе приглянутся. Полагаю, эль под градусом — крепким или же не очень — тебе предлагать еще слишком рано, но у них есть, если память меня не подводит, неплохой имбирный лимонад и теплый коричный сидр на грушевом соку… Надо признать, тоже весьма и весьма недурной. Что скажешь? Быть может, у тебя есть какие-нибудь предпочтения? Что-нибудь конкретное, чего бы ты хотел в обязательном порядке отведать? Предпочтений у Юа не было. От слова вообще. Ничего у него не было, кроме отрешенного да распущенного по шарфовым ниткам непонимания, не самой удачной попытки разобраться в проскальзывающих мимо минутах и протекающей под подошвами асфальтированной полосе, поднывающей от веса угрюмого рюкзака спины и спутанных ветрами лохматых волос, постоянно лезущих в рот да на глаза, а больше… Больше действительно ни-че-го. Кекс, о котором Юа наслушался за время приведшей к нему дороги больше, чем оказался способен запомнить, представлял собой очередной потаенный сюрприз в исконно исландском духе: снаружи это было неказистое, ничем особенным не примечательное низкорослое зданьице в наляпанных монотонных тонах. Такие же идеально выверенные геометрические стены, как и в обманчиво невзрачной с виду Харпе, такой же преобладающий пепелисто-серый окрас крепкого несущего каркаса и отливающие лакричной чернотой коренастые прямые крыши. Ровные и не слишком гостеприимные, зато воистину огромные квадраты застекленных окон с белыми, но запачканными — специально или же нет — рамами, неприветливая и неуютная деревянная дверь, подточенная впритык под почти двухметровый рост Рейнхарта. Снаружи Кекса имелось несколько не слишком-то нужных ступенек, выложенных в абстракте коричневато-рыжей радуги, имитирующей, вероятно, ворох раскрытых книжных страниц. Несколько округлых плетеных столиков со стульями под стать, за которыми, конечно же, в эту пору никто уже не сидел, если не считать одного-единственного средневозрастного китайца, на ломаном английском поливающего эпатажным дерьмом гребаный вымерший Рейкьявик перед мрачным на лицо плечистым официантом, вынужденным торчать перед голосистым, тепло закутанным ублюдком в тонкой белой рубашке да с перекинутой через руку лопапейсой из выкрашенной в синий овечьей шерсти. Китаец, надрываясь и лая, орал, что кухня тут — дрянь, обслуживание — дрянь, сам хостел еще хуже, а городишко настолько убог и безвкусен, что давно пора отдать его великому Чжунго и превратить в место куда более полезное: промышленную фабрику массового производства, клочок суши для страждущих нового жилья и семейной прибавки или просто показательный монумент североевропейской бездарности. Рейнхарт в перебранку не полез, но лицо его, когда они проходили мимо, заметно посерело, скривилось, взгляд налился непонятной Уэльсу злобой ко всему социалистическо-коммунистическому и, наверное, желтокоже-недоглазому, а пальцы, задевшие минареты прикорнувших у главного входа неубранных оркестровых тарелок, отстучали нервный обличающий ритм о слабовидящих имбецилах, не способных отличить искусного пафоса Лондона или Манхеттена от жестяной коробки и пропахшей мочой собачьей дыры. Юа, который всегда оставался безмерно далеким от самого понятия жизни в целом, невольно ощутил, что в глубине души в кои-то веки согласен с ним, с этим причудливым и всё равно всяко сумасшедшим дождливым лисом, а меньше чем через минуту узнал вдруг, что внутри Кекс оказался не в пример уютнее, чем показался снаружи: стены, потолки, полы, мебель — всё здесь жило и дышало легким воздушным деревом, питалось оставленной досыпать стариной и знающей себе цену пыльной вальяжностью, за которой разливалось по лампионам смазочное апельсиновое масло и шуршали полосатые бумажные паруса с военных скандинавских драккаров. Ресепшн напоминал колдовскую ведьмину стойку, где вместо скучных постоялых бумажек полки заполняли грубые коричневые конверты да всяческие безумные мелочи: от банок с раскрашенными в яркую краску сухофруктами, тарелок со свеженарезанными овощами и колбасой — до засушенных устриц, пучков ароматных трав, акульих зубов в раскрытой шкатулке и миниатюрных корабликов, щелкающих часовыми стрелками с украшенного гренландской русалкой или нордическим Гармом носа. Здесь остро пахло морской солью и морской же рыбой, за окнами плескался подступивший вплотную черный залив, под потолками покачивались отбрасывающие уютный абрикосовый свет лампы — более насыщенный огонь трещал на кончиках свечек, в огромных антуражных печах или прикрытых резной чугунной решеткой каминных уголках. Юа увидел относительно широкую витую лестницу, ведущую на смутно заинтриговавший второй этаж, и там же — четвертку закрытых деревянных дверей, и Микель, верно прочитав пойманный взгляд, объяснил ему, что наверху располагается отделение самого отеля, в это время уже практически не принимающего гостей — расквитаться бы со старыми, вроде того надоедливого говорливого китайца, да закрыться до следующей весны. Работать — по словам всё того же Микеля — остались только ресторанчик, в который они и пришли, да зона свободолюбивого искусства для креативных и творческих, но потерявших себя людей — с иной стороны Кекс объединялся с музеем художеств и скоплением различных крохотных студий, пестрящих и модельерами, и художниками, и танцорами, и просто теми, кто жаждал познать в этой жизни хоть что-нибудь новое, прежде чем отойти к принимающему всех до единого синему дну. Пока их сопровождали в единственный зальчик, обслуживающий осенней порой гостей, на глаза Уэльсу попалась совершенно безумная, но приворожившая комната. Имелся в той лишь один-единственный — долгий, гротескный и загрубленно-простой — стол на нескольких человек, обступленный обыкновенными деревянными стульями с провалившейся зебровой обивкой. Столик-пристройка из белого в крапинку мрамора, под которым затесалась надутая виноградная бочка, сколоченная из осветленных досок и старых погребных заклепок ржавого-ржавого пластового металла. Причудливый настенный стенд, где расположились разнообразные скляночки, колбочки, темные заклеенные бутылочки, красные в белую полоску леденцы на длинных палках, кухонные доски для нарезки рыбы или курицы, обернутые клетчатыми салфетками отполированные столовые приборы… Рядом со стендом, приковывая просто не могущее оставаться не заинтересованным внимание, по стене распластался большущий пестрый плакат с огромной улыбающейся головой, выпученными голубыми глазами, русой шевелюрой и крепко зажатой в пальцах ложкой; плакат кичился торжественной надписью ?Carnival? в нижней буквенной строфе, а чуть выше и чуть левее, уже под самым потолком, болтались в пустоте две вырезанные из дерева карусельные лошадки — шахматно-белая и шахматно-черная, пришпиленные к притолоке крепкими железными шестами, будто в попытке закрутить упомянутый карнавал вот прямо-прямо тут. — Что же это я вижу... Неужели тебе по сердцу подобные развлечения, моя радость? — осведомился как-то сам по себе успевший позабыться Рейнхарт, не вовремя наклонившийся и выдохнувший свой до осточертения нехороший и безответный вопрос на загоревшееся юношеское ухо, пока Уэльс, капельку отстранившийся от оставленного за порогом мира, во всё глаза таращился на проплывающий мимо сумасшедший уголок. — Или, быть может, одни только жеребчики? Карусели? Ты любишь аттракционы, мальчик? Поспешно одернув себя и почти-почти силой заставив вспомнить и впредь не забывать, с кем имеет дело, несмотря даже на то, что согласился отсидеть вместе с этим ?кем? спонтанно наметившийся ужин, Юа грубо — грубее, чем собирался, тем самым полностью выдавая скребущуюся за голосом неправдивость — качнул головой, разочарованно — потому что делать этого до обидного не хотелось — отвернулся, порывисто рассовывая руки по карманам джинсов и вздергивая по глупой детской привычке подбородок, пытаясь показать ту чертову независимость, от которой сам же месяц из месяца и страдал. — Нет. Ерунда и детский сад. Ничего оно мне не нравится. И аттракционы твои дурацкие я тоже не люблю. Было бы еще что любить… — Если тебе так угодно, изумительная моя катастрофа… — с приличной дозой напускного безразличия, в которое поверилось не то чтобы очень, но всё равно почему-то немножечко кольнулось, хмыкнул Рейнхарт, снисходительно пожимая плечами; Юа ведь и близко не догадывался, что слова его роли для мужчины не играли и тот спокойно, со вкусом и легкостью разгадывал за каждой второй отравленной кислой миной или чересчур злобной тирадой мальчишку чуть более живого и настоящего, чем ему пытались показать, а оттого ни раздражаться, ни приструнивать, ни спорить лишний раз не спешил. К тому же оттого, что этот немыслимо забавный и интересный Юа Уэльс находился рядом, скрашивал резко прекративший быть унылым и обрюзгшим вечер, заставлял душу оживленно колотиться, а кровь — вскипать и клокотать, чего не случилась уже много-много изнурительно долгих лет, настроение его стремительными скачками достигало верхушки, кружилось такой же карусельной кобылкой, мурлыкалось и заполняло бурдюки лёгких бражным да славным пьянящим хмелем. Он был готов на что угодно ради него: выполнить любую, пусть и самую безумную, прихоть, прилюдно встать на колени и оцеловать ему ноги, или вот обнять, подхватить на руки да нашептать на ухо, что никогда никуда не отпустит, навсегда и насильно — можно ведь, если по-хорошему не согласится, сделать и по-плохому — оставляя с собой, пока однажды и в юном сердце не вспыхнет ответного прекрасного чувства: добиваться желаемого Микель умел, а потому в том, что рано или поздно получит со склочной замкнутой стороны нужное внимание, не сомневался. — Но всё же, что бы ты там ни говорил, мальчик мой, я бы с удовольствием попросил обустроить для нас местечко за этим любопытным столом, да вот только, увы, это немного не в моей власти — исландцы, как ты уже, должно быть, знаешь, не те люди, что падки на деньги: сколько бы я им ни предложил, никто не станет открывать закрытое и носиться сломя голову ради наших прихотей, когда рядом есть привычный и приличный, пусть в чём-то и обыденный зал... Весьма недурственный, не могу не признать, подход, не находишь, краса моя? Юа, никак не могущий взять в толк, что с этим человеком не так и зачем он это всё говорит и, что еще страшнее, делает, поспешно, чтобы не заметили чего-нибудь не того, отвернулся, пнул носком чавкнувшего моросью ботинка, оставляющего за собой неприличные склизкие разводы, каменистый горошковый пол, пытаясь в бешенстве рычать, а на самом деле в смятении хрипя, что: — Не нахожу я ничего и не надо ничего ни у кого выкупать, ты. Не со мной уж точно, потому что мне наплевать, где сидеть и смотреть на эту твою идиотскую… рожу… Получилось паршиво, бесчестно и грубо, настроение от этого стало только хуже, за щиколотки укусила чахлая пристыженная вина, испытывать которой до стона не хотелось, и остальной путь до места, куда их провожали, Юа проделал в деланно выдержанной тишине, изо всех сил стараясь ни на что вокруг не смотреть, и когда официант указал им рукой на сборище столпившихся аккуратных столиков, предлагая к выбору любой приглянувшийся вариант, вручил Рейнхарту две толстые тугие книжечки в обтянутых кожей красных обложках и, чуть поклонившись, удалился, юноше вдруг стало исступленно, как еще никогда, наверное, не бывало… Не по себе. Самым удручающим оказалось то, что в зале этом больше никого, вообще никого кроме них двоих не было, да и само помещение, с одной стороны вроде бы приличное и нормальное, со стороны другой представилось до стравленной тошноты неуютным, угловатым, слишком открытым, свободным, огромным и давящим на нервы разгуливающей от стены к стене обезлюженной пустотой. Микель, понимая, что мальчишку к этому занятию лучше не припрягать, столик выбрал сам — крайний у штормящего черного окна, зализанного брызгами, пеной и редкими косыми струями собирающегося холодного дождя; дотащил тихонько сопротивляющегося юнца, придерживая того за сгиб стиснутого локтя, предложил на выбор одно из двух противоположных мест. Хоть с каким-то удовлетворением понаблюдал, как тот, бурча под челку да вспыльчиво и пристыженно куксясь, всё же опустился на один из стульев, сложил на коленях, быстро перетащив те на грудь, нервозно сцепившиеся руки, сжал вместе ноги и, напустив на глаза частично защищающие волосы, уже из-под тех принялся наблюдать, как мужчина неторопливо стянул с себя пальто, повесил то на настенный крючок, снял пахнущие промозглой сыростью перчатки… И впервые, собственно, позволил полюбоваться на себя в белой выглаженной рубашке и сером шерстистом свитере поверху, расстегнутом на медные бляшки тяжелых округлых пуговиц, вылитых в духе старинных британских сургучных печатей. Раздетый Рейнхарт с одной стороны показался Уэльсу не таким уж чуждым всему привычному и человеческому, даже не таким чуждым его собственному приятию и пониманию, совсем не опасным и не собирающимся ничего паршивого с ним проворачивать, а со стороны другой — каким-то настолько по-домашнему правильным, намагниченно и наверняка обманчиво располагающим к себе и чуточку приоткрывающимся нараспашку, что Юа, не сумев толком справиться с зашевелившимися внутри незнакомыми чувствами, снова быстро от него отвернулся. Случайно лягнул его стул носком неуклюжего промокшего ботинка, нарвался на удивленный приподнятый взгляд. Молчаливо и с шандарахнувшим в ушах сердцем закусил загоревшиеся губы и, резко развернувшись к обосновавшемуся по правую руку окну, принялся безнадежно глупо и безнадежно слепо щуриться в засвеченную желтым воском чернь, за которой нарастающим трубным рокотом шелестели волны выходящего из отмеренных берегов залива. Напрягающая полумертвая тишина, правда, продержалась недолго: сперва кто-то повернул кнопки невидимого радио, начавшего бодро болтать голосом престарелого рыхлого рыбака, расхваливающего перебираемую в алфавитном порядке выловленную рыбину — даже Юа выцепил любовный акцент на расхваленную до последней чешуйки треску, — а потом лисий Рейнхарт, так и не научившийся дружить с понятием зачем-то присущего людям терпения, постучал пальцами по столешнице, таким вот нехитрым способом пытаясь привлечь внимание сидящего напротив мальчишки. Юа — исконно из упрямства, неловкости и легкого мурашчатого испуга — не повернулся, не скосил даже взгляда, и Микель, ничего не добившись и тяжело от этого вздохнув, как можно дружелюбнее произнес, натягивая на губы вымученную улыбку: — Это Radio Iceland 89, 1 FM. То, которое вещает нам с тобой о познавательной рыбьей породе. Признаться, иногда я люблю послушать именно эту волну, и не надо, не фыркай, мальчик мой, так, будто я сейчас сказал нечто до невозможности чудаковатое. Нет, ни треска, ни акула меня, только представь себе, не волнуют: здесь всё дело в этом замечательном дядюшке Арчи, этаком скользком хитрющем жулике, подспудно, между строк, если суметь расслышать и понять, отпускающем пошлые, быть может, но по-особенному дальнозоркие шуточки. Юа на это его заявление, разумеется, не отреагировал: всеми силами делал вид, что не слушает, не интересуется — если не считать одного самопроизвольно проскользнувшего заинтересованного взгляда — и вообще не живет и не дышит, обернувшись вырезанной из дешевого синтетического льда кукольной принцессой. Рейнхарт, прождав секунду, десять, минуту и, наверное, две, но так никакого ответа и не получив, потеребил беспокойными пальцами столешницу. Постучал костяшками, подушками, кончиками ногтей. Пытаясь успокоить рвущегося из нутра вспыльчивого дракона, но явственно терпя один безнадежный крах за другим, медленно вдохнул и выдохнул расширившимися ноздрями, после чего уже куда более мрачно процедил до судорожности короткое и требовательное: — Ну и? На это Уэльс всё же скосил с минуты на минуту выжидающие подвоха глаза, сжал в тонкую линейку покусанные губы. Настороженно, боясь что-нибудь не то спровоцировать, но ни черта не понимая, чего этот человек от него хочет, уточнил: — Что ?и?? — Право слово, юноша… Если вы таким образом пытаетесь надо мной поиздеваться, то, заверяю со всей ответственностью, получается у вас это знатно. Мастерски, я бы даже сказал, — невесело хмыкнул Микель. — Однако мы пришли сюда для того, чтобы познакомиться друг с другом поближе в условиях, которые не должны вас пугать или напрягать, поддержать непринужденную беседу и утолить голод, которому, готов поспорить, подвержен даже такой неприступный цветок, как вы. Поэтому мой вам добрый и настоятельный совет: открывайте меню и готовьтесь что-нибудь оттуда выбрать. Скоро за нашим заказом явится официант. По скудному и прямому мнению Уэльса, хворо и хвило усваивающего, кто, как и чем в этом странном мире живет, во всём том, что у них тут говорилось и творилось, крылась какая-то очень незаметная, но при этом назойливая и налипающая синяками на глаза… Нехорошая дрянь. Неуверенно поелозив на стуле, обдав колющимся недоверчивым взглядом пласт убитых и пущенных на хренову бумаженцию деревьев, ни к какому меню он так и не притронулся, зато с крайней серьезностью, окончательно выводя тем самым Рейнхарта из себя, буркнул: — У меня нет таких денег, чтобы здесь жрать. Даже на один чертов кусок хлеба не наберется — видел я еще на входе, какие тут расценки. Надо было сперва башкой думать, прежде чем тащиться в такое место и выделываться передо… Остальные слоги, буквы, звуки, да и сам Уэльс заодно тоже — так и растаяли, растворились в громком и злостном ударе сжавшегося кулака по подскочившей да прозвеневшей деревянной столешнице, за которым Микель, скривив почти до неузнаваемости потемневшее лицо, кажется, ни разу больше не мог справиться с наложенным самим на себя обещанием оставаться в трезвом сознании, не повышать голоса и не поднимать в присутствии дикого мальчишки распугивающих рук. — Я, как ты мог бы уже заметить, пригласил тебя сюда. Пригласил, дай-ка повторюсь еще раз. А это, если само слово тебе ни о чём не говорит, буйное дитя Востока, означает, что платить буду я. Отныне и впредь, что бы ты ни выбрал, чего бы ни захотел и куда бы ни пошел — платить за это буду я, это ты своей маленькой недалекой головкой понимаешь? Советую, так или иначе, понять, потому что в обратном случае терпение мое закончится очень и очень быстро, что, не стану отрицать, обернется весьма печальной константой для нас обоих. Юа, который всё порывался раскрыть бойкий петушиный рот, хоть и понятия не имел, что хотел и что должен был на всё это сказать, вдруг заметил в дверном проеме показавшуюся светловолосую макушку здоровенного Одинового сына — явившийся на тревожный звук, тот оглядел залу, покосился в сторону Рейнхарта, прислушался к невозмутимой и размеренной речи, погрузился в несколько напевчатых строчек, брошенных на то, чтобы умаслить и угомонить нахохлившегося мальчишку напротив, и, тонко уловив верный смысл происходящего, спокойно удалился обратно, прикидывая, когда пылкие своеобразные клиенты будут готовы сделать заказ, если один из них от этого заказа всячески, к сожалению заведения, отверчивался. — Так что, быть может, если я достаточно ясно выразился и всё для тебя прояснил, ты окажешься так добр открыть свое меню и выбрать что-нибудь, чтобы этого не пришлось за тебя делать мне? Не подумай, будто мне сложно, милый мальчик, но хотелось бы, чтобы ты поужинал тем, что самому тебе наверняка придется по вкусу… А кормят здесь, как я уже говорил, весьма и весьма хорошо. Юа открыл и закрыл рот снова, поелозил на беспокойной пятой точке, покосился на окруженный невидимыми официантами выход и за накрепко замурованное рамами окно… И, конечно же, просто-напросто повторно отвернулся, продолжая стискивать якорем на груди побелевшие тощие руки. — Нет, стало быть? — устало выдохнул Рейнхарт. — Хорошо, да будет так. В таком случае есть тебе, дорогой мой, придется то, что выберу я сам, и прошу не жаловаться потом на мой вкус, — с этими словами он потянулся к обитому кожей буклету, раскрыл тот и, внимательно перелистывая страницы, вновь заговорил, лучше лучшего ощущая, как забитый насупленный взгляд соскользнул с оконного стекла на его голову, плечи, руки, пользуясь секундами, в которые никто в его сторону не смотрел, чтобы что-то там для себя интересное разглядеть: — Полагаю, на разминку, пока дожидаемся основного блюда, можно взять тарелку маринованных мидий, имбирный лимонад и, скажем, кружку апельсинового эля. А вот что касается основных блюд… морские гребешки, семга, треска, палтус, креветки, мясо акулы — думаю, всё это слишком скучно и нисколько не подходит для ореола первого незабвенного свидания, верно? На словах про некое немыслимое свидание, прежде почему-то не приходящее в голову, Уэльс резко дернулся, очнулся, распахнул почерневшие, что ночь за накрапывающим окном, глаза, от бессилия и внеочередного непонимания вонзаясь ногтями в оцарапанную уже кем-то до него — выбрал он, стало быть, очень и очень удачное место — столешницу… Рейнхарт же, сволочь непробиваемая, воспользовавшись нарочито привлеченным и полностью подмятым вниманием, только лучезарно улыбнулся и, насмешливо подмигнув залившемуся гневливой краской мальчишке, промурлыкал: — Думаю, гравлакс вполне подойдет. Не пугайся названия — это всего лишь маринованный лосось со щепоткой вяленого укропа. Для плотности возьмем хардфискур — этакие очаровательные миниатюрные жареные рыбенции, подающиеся в виде горячих бутербродов. Но, право, звучит не очень-то сытно и больше напоминает голодный паек молодой анорексичной барышни… Поэтому добавим-ка сверху традиционную исландскую похлебку и самый простой, но оттого не менее сытный бараний шашлык. Нет, мальчик мой, съедать это всё в обязательном порядке вовсе не нужно, ежели тебя вдруг это смутит, но разнообразие ведь приятнее, так? К тому же, я надеюсь, что среди всего этого найдется хоть что-нибудь, что придется тебе по вкусу, потому как знать мне твоих привычек, к сожалению, пока никак не дано. Особенно с учетом, что ты настолько скуп во всём, что касается раскрытия интересующих меня секретов. Юа ему, конечно же, не ответил… Хотя, помолчав с немного, безнадежно похмурившись с самим собой и с концами приняв, что всё равно ведь продолжает торчать тут и всё это выслушивать, как бы там ни недовольствовал и ни рычал, обессиленно, но бессмысленно фыркнул и, отчасти с потрохами сдаваясь, с напускной пренебрежительностью пробормотал: — Делай ты уже что хочешь, тупический лис. Я же сказал, что мне… наплевать. И где сидеть, и что есть... тоже. Нет у меня никаких привычек, поэтому и нечего там… гадать. — Зачем? — тихо и хмуро спросил Юа, украдкой наблюдая, как смуглокожий мужчина, отпивая из большой пузатой кружки светлого эля с душком розмарина и крепких апельсиновых корочек, довольно утирает губы кончиком салфетки и тянется за следующей на очереди мидией, запахнутой в створки полуприкрытой янтарной раковины. Миска была огромной, сверху изрядно посыпанной некоей морской, совершенно неизвестной Уэльсу травой, а пахла свежим лимоном и чуть-чуть — йодированным мускусом. Рядом пузырилась кружка с лимонадом — такая же большая и толстая, как и у Микеля, а в плетеной вазочке утрамбовались белые хрустящие хлебцы, дымящие ароматом свежей выпечки на сале и растопленном укропном меду. Желудок Уэльса, со вчерашнего вечера не получавший никакой пищи — ел он редко и потому, что по обыкновению забывал да отмахивался, и потому, что и так едва-едва сводил концы с концами неудавшейся самостоятельной жизни, — голодно порыкивал, подпускал к горлу горьковатую знакомую слюну и едкий внутренний сок, и мальчишке стоило немалых усилий спокойно сидеть и так же спокойно смотреть, как Рейнхарт, чересчур понимающе щурящий глаза, в одиночку разделывался с этой вот так называемой закуской, пока основные блюда коптились на углях и обдувались семью ветрами впущенного через кухонное оконце исландского океана. — Что, прости? Микель ненадолго остановился, с некоторым удивлением вскинул на мальчишку желтые зверовые глаза, заставляя того — всклокоченного, что готовящийся к самоуничтожению несчастный вулкан — снова повторить пропитанные добивающим стыдом невыговариваемые слова: — Зачем ты всё это делаешь, я не понимаю? — искренне, но оттого не более задушевно или дружелюбно спросил он. — Что — ?это?? — Да кончай ты уже придуриваться! Вот это вот… всё. Эти идиотские моллюски, этот недобитый бар, куда ты меня приволок, это всё… Прекращай разбрасываться в мою сторону своими деньгами — девать тебе, что ли, их больше некуда? Мне всё равно ничего из этого не нужно. И я не понимаю, чего ты таким образом пытаешься добиться. Я же сказал уже, что никакая не баба, или ты совсем слепой, дурацкий Микки Маус? Тебе наглядно нужно доказать, что у меня сиськи не растут или что хер между ног болтается, или чего ты еще хочешь? — Чего, ты спрашиваешь? Изволь, сейчас я тебе с радостью объясню, — вот и всё, что сказал ему этот кучерявый придурок, остающийся сидеть с прежним абсолютно непробиваемым лицом. — Я прекрасно вижу, что ты, выражаясь твоим же экспрессивным язычком, никакая не ?баба?, малыш. И ?сиськи? мне, знаешь ли, ни к чему: твой ?хер? меня более чем устраивает, хоть и взглянуть на него я бы, чего греха таить, отнюдь не отказался. Возвращаясь же к разговору о всё тех же некультурных бабах: поверь, окажись ты одной из них — не думаю, что моего пыла хватило бы надолго. Это очень прискорбно признавать, но, как говорится, против природы не попрешь… А природа эта у всех — надеюсь, хоть это ты, мальчик мой, понимаешь и не будешь играть со мной в непривлекательного ханжу — разная: только последний идиот станет уверять, будто это, мол, не так и все вокруг в обязательном порядке должны придерживаться заведенных истинных окрасов да пристрастий. — Тогда… — Тогда тебе просто следует замолчать и принять происходящее за данность, милый мой. Какие здесь могут быть проблемы, когда тебе даже не нужно ничего существенного делать? Чем ты забиваешь себе голову, право? Деньги — это всего лишь деньги. Жалкий бумажный мусор, если уж на то пошло, сам из себя не представляющий ни малейшей захваленной ценности. Какой с них прок, если их не тратить, ну скажи мне? Чтобы подтирать задницу? Или и вовсе просто так, на случай великого человеческого ?если?? А если другое ?если?, от которого деньги никогда никого не спасут, случится гораздо раньше? Мне нет удовольствия от денег, если я не могу получить от них ничего чуть более существенного и приятного, чем скучную да зловонную бумажку в пальцах, мальчик. Поэтому давай-ка мы с тобой сойдемся на том, что я получаю удовольствие от того, что могу позволить себе безропотно ухаживать за тобой, а ты постараешься получить его от того, что кто-то может и жаждет, имей это в виду, исполнить любую твою прихоть. Разве плохо? Если договоримся, то хотя бы на этой почве прекратим трепать друг другу нервы и просто сможем наслаждаться подаренным самой судьбой приятным обществом. Чем тебе не добрая сказка? Слышал, как говорят? Если одна сказка утеряна — иди и ищи сказку другую. Я же свою — и вторую, и единственную, — мон амур, уже — вчерашним незыблемым вечером — отыскал. Микель видел, что мальчик-Юа явно пытался, действительно пытался понять и отыскать в буреломе наваливающихся раздирающих слов собственные стирающиеся ответы, но в силу вступившего в пору цветения юношеского задора и мало подвластных сложностей замкнутого и закрытого на тысячу засовов характера… Не мог. Не понимал. Ничего, сколько в исступлении ни бился и ни хотел, в упор не отыскивал. Дядюшка Арчи тем временем объявил с безумным медвежьим хохотом о назначенном на завтрашний вечер событии ?Uderaurrent? — бесплатном концерте неизведанной пастушьей группы с зеленых холмов и черных глянцев, а затем растаял в голосе любимых Уэльсом ?Of Monsters and Men?, напевающих по-своему сладкую, по-своему как никогда лучше лучшего подходящую их тихому, зачарованному, снежно-дождливому вечеру ?Love, Love, Love?. — Вот что, — наигранно бодро — в искренность его Юа отчего-то именно сейчас до конца не поверил — подытожил Рейнхарт, стараясь возвратить всё в русло мирного и уютного ужина, который потом, чуть позже, смог бы обернуться такой же мирной и уютной романтической прогулкой, а после — множественной чередой пригревшихся дней-ночей-вечеров, в плавном течении которых заводной цветочный мальчик наверняка потихоньку раскроется и доверится ему как минимум настолько, чтобы научиться принимать такие простые и такие третьесортные знаки внимания, когда сам он, глупый и непонятливый, заслуживал много, много большего. Настолько большего, что Микель копошился в собственных внутренностях белыми и красными трясущимися пальцами, кое-как заштопывал, душил под горло тоже сплошь и рядом тяжелый характер и лезущего наружу ядовитого монстра, желающего отведать сочной юношеской плоти не через неделю, месяц или год, а прямо и непримиримо сегодня. Сейчас. — Давай мы с тобой просто спокойно поедим и поговорим — о чём угодно, что только в голову взбредет, можешь не волноваться, говорить могу и я сам, ты лишь хотя бы покажи, что слушать меня тебе интересно, — а после отправимся на непродолжительную — или как пойдет — экскурсию? — Экскурсию…? — Юа, загнанный врасплох, чуточку рассеянно поднял голову, перекатил на языке новое пойманное слово с откровенным недоумением, но и крупицей плохо прикрытого любопытства — тоже. — Именно, — воодушевленно кивнул Микель, обрадованный уже хотя бы тем, что постоянно случающегося между ними ?пошел ты к черту? на сей раз пока не последовало. — Я покажу тебе, например, Солнечного Странника, если только ты на него еще толком не насмотрелся и сам, конечно. — Поймав отрицательный, пусть и нерешительный взгляд, заулыбался шире, вдохновеннее, точно пятилетний мальчишка, впервые загоревшийся надеждой узреть весь огромно-прекрасный мир после долгой-долгой младенческой слепоты. — Рядом с ним, кстати говоря, имеется еще одно занятное местечко. Хадльгримскиркья. — Хадль… грим… что? — хмуро переспросил Юа, во всех этих заковыристых местных названиях так до сих пор и не приучившийся разбираться. — Хадльгримскиркья. Уверен, ты уже множество раз видел ее прежде, даже не догадываясь, что это она — ее купола возвышаются над всем городом и увидеть их легче легкого, если выйти хоть на сколько-то не загроможденное пространство и посмотреть над крышами вверх. Лютеранский собор, изумительный монумент достойной уважения архитектуры и очень удобная смотровая площадка под оборудованной в место для развлечений колокольней. За мизерную доплату нас впустят даже после служебного закрытия — всего-то и нужно, что включить кнопку питания лифта да распахнуть пару дверей, так что нас с тобой ожидают славные виды на ночной город, окрестный остров Видей, просто-таки созданный для того, чтобы быть впервые увиденным именно в темноте — благодаря тамошней яркой иллюминации, — и небезызвестную гору Эсья. Поэтому, чтобы не быть той самой анорексичной принцессой — пусть я и буду восхищаться тобой даже тогда, мой милый юноша, — я бы посоветовал тебе все-таки не упрямиться и поесть. Хотя бы для того, чтобы выдержать достаточно бодрый темп предстоящего променада. Разве не чудесная нынче ночь для маленькой теплой прогулки? Разве тебе самому так уж хочется сидеть взаперти в своих извечных стенах, когда мы можем вместе изведать полный удивительных откровений мир? Юа очень, очень захотел закричать, просто-таки в голос проорать, что ни этот откровенный мир, ни чертова захваленная прогулка, ни, тем более, страшное слово ?вместе? ему не нужны. Не нужны, категорически, ни за что и ни разу, и пусть этот хренов Рейнхарт засунет всё это себе в задницу, забьет, зашьет да оставит там где поглубже торчать, а ему самому неплохо и в выбеленных железных стенах, ему неплохо и наедине с собой, где всё ни разу не просто, так хотя бы привычно и понятно, а мир пусть оставляет свои чудеса при себе, разделяя их на пару с чокнутой прицепившейся лисицей. Дурной Микель раздражал, пугал и молчаливо да болезненно обвинялся перепсиховавшим Уэльсом в том, что каким-то неведомым хреном не позволял вот так вот взять и сходу послать его на три паршивых буквы вслух, погода за позвякивающими окнами стояла тоже преотвратнейшая, и хренов Арчи, вернувшийся в эфир, с приевшимся сатанинским хохотом завывал в микрофон непонятные слова, от которых губы желтоглазого лиса то и дело дергались в зачатке донельзя пошлой взрослой улыбки:?Мы с тобой — всего лишь бывший сперматозоид и будущий труп, душа моя, так что не говори мне, будто мы умнее или выше чем она, эта странная собачья любовь…? Юа должен был незамедлительно послать этого сраного ублюдка вместе с его сраной ублюдочной прогулкой, обязательно должен был, безоговорочно, а сам взял, окончательно тронулся доведенным рассудком и — что, черт возьми, с ним такое происходило…? — сказал то, чего вообще вроде бы не думал и ни разу от себя не ожидал, а уж говорить не собирался и подавно: — Теперь понятно, почему тебе нравится болтовня этого странного… Арчи. Несет почти такую же ненормальную белиберду, как и ты, психопат спятивший. Это у вас у всех называется этой гребаной родственной душонкой, да? Рейнхарт от удивления — даже он, чтоб его всё, подобного пыла с его стороны не ждал — недоуменно и капельку потешно сморгнул. Посидел, подтянулся поближе, выпрямляясь в спине и внимательно оглядывая притихшего сконфуженного мальчика, быстро прикусившего самовольничающий язычок, чуть расширившимися заинтригованными зрачками… А затем, расплывшись в перепугавшей и одновременно заворожившей валерьяново-кошачьей улыбке, с какой-то такой шалой легкостью и непринужденной детской искренностью, что Уэльса сразу немного отпустило и прекратило так невыносимо рвать, рассмеялся. Смеялся он долго, смеялся упоительно, согрето и довольно, и неизвестно когда вернувшиеся официанты, с чопорной щепетильностью раскладывающие для них столовые приборы и выглаженные белые салфетки, улыбались тоже, официанты игриво и хитро подмигивали пунцовеющему и зарывающемуся под пол да под землю Юа веселыми озорными глазами, начищенной сталью глубоких суповых ложек, белыми парадными фартуками и островными оленьими свитерами. Кто-то даже притащил потрепанный, пахнущий погребом и трещинами красный глиняный горшок с пожелтевшими кленовыми листьями, другой кто-то уложил на столешнице желудевую ветку редкого для этих земель карликового дуба, а третий воздвиг посреди таинственно замревшего стола вырезанный трехъярусный подсвечник с широкими и толстыми желтыми свечами, шипящими филигранным восковым пламенем и стекающей по гладким поджарым телам бесстыдной испариной. Официанты эти чертовы погасили обычный электрический свет, подбросили в каминную топку дров, прибавили громкости льющимся из динамика песням, и Юа, чувствующий себя непривычно странно — до новой, тоже непознанной пока еще кружащейся головной тошноты, — отчасти привороженно, отчасти непонимающе и разбито сидел и смотрел на глупую, но саму по себе забирающуюся под кости улыбку Рейнхарта, на его успокоившиеся вызолоченные глаза, как будто бы шепчущие неслышимыми и невидимыми голосами: ?Дай мне руку, мальчик. Отправимся с тобой в зимний сад? Я покажу тебе свои розы. Они красны, что кровь, и белы, что моя к тебе любовь. Пойдем со мной в зимний сад, мальчик…? …и от всего этого, от бурлящей в запястьях и венах крови, от сладкого и горького привкуса на поджатом языке, Юа совсем уже больше не знал, что ему теперь делать. Не знал он и куда себя деть, и руки, сопротивляясь гложущей изнутри насланной судороге, через силу, но всё же незамеченно потянулись к дурацкому блюду с такими же дурацкими моллюсками, принимаясь немного нервно, немного скомканно и много-много неуклюже очищать тех от скользкой лимонной раковины и торопливо отправлять в рот, медленно и неловко пережевывающий приторно-склизкое, но по-своему приятное и даже, наверное, вкусное угощение. Стараясь не подавиться от волнения и бегающих по телу мурашчатых нервов, он отхлебнул острящего имбирным корнем свежего лимонада, непроизвольно задержав в руках кружку еще на несколько беглых глотков — слишком неожиданно вкусной оказалась эта игристая желто-перцовая вода. Покосился на Микеля, ожидая какой-нибудь неуместной подколки по поводу его сломленной, наконец, обороны, но снова наткнулся на одну лишь спокойную и задумчивую, не укладывающуюся в голове улыбку, чуть подавшееся навстречу тело и неожиданный — если, конечно, рядом с этим человеком таковым могло оставаться хоть что-нибудь — вопрос: — Так как же тебя на самом деле зовут, мальчик мой? ?Юа?, правильно ведь? Или, быть может, я ошибся, и вернее все-таки ?Уэльс?? — Уэльс, — тут же, сам до конца не понимая зачем, отозвался юнец — немножко машинально, немножко грубо и множко заученно, — неуклюже утыкаясь в стенку чуть поодаль от лисьей фигуры заострившимся напряженным взглядом, впрочем, всё равно замечая, как брови Микеля приподнялись кверху, а голова мягко качнулась к плечу. — Правда? Но ведь я был почти уверен, что… Да и то, что мне удалось прочесть, уверяло меня в обратном, что ?Юа? — это прежде всего имя… Неужели я настолько не приспособлен понять вашу тонкую восточную культуру, что… Или твои родители просто были себе на уме, когда подбирали имя для своего очаровательного плода? Или же… — Я просто не люблю это дурацкое имя, чего еще здесь непонятного… — хмуро бросил нахохлившийся каждой своей волосинкой мальчишка, идя навстречу с непривычными, неожиданными и доводящими до временного озноба, пусть и скрипящими, но откровениями, которых Микель от него отнюдь не ожидал — по крайней мере, не так обескураживающе скоро. — Поэтому Уэльс. Если не хочешь, чтобы меня при тебе же стошнило этим проклятым ?Юа?... Он сам не знал, верил ли в то, что Рейнхарт так просто его ответ примет и угомонится, что не полезет рыть там, где рыть было не нужно, и что оставит в покое прежде, чем снова добиться своего, однако был готов и к какой угодно подлянке, и даже к вступлению в очередное военно-напряженное положение, пожирающее короткие минуты причудливого искрящего перемирия, но… — Вот оно, оказывается, что… — с легкими задумчивыми нотками протянул тот, зачем-то проводя кончиком заигрывающего и бросающего в пристыженный жар языка по окрашенному пузырчатой апельсиновостью кружечному краю. — А я-то никак не мог понять, в чём, собственно, дело… Тема, безусловно, щепетильная и очень — даже больше, чем ты наверняка сейчас себе думаешь — любопытная для меня, но я не настолько дурак и вижу, что время для нее еще не пришло. Поэтому успокойся, мальчик мой. Пока ты побудешь Уэльсом и просто моим всяческим прелестным цветком, а когда-нибудь потом, когда настроение и степень нашей с тобой близости позволит… мы обязательно вернемся и к ней. Юа, ни на какую близость не соглашавшийся и вообще не желающий соображать, о чём этот тип говорит, но ни разу не ожидавший с его стороны столь повальной сговорчивости и пресловутого понимания, к которому он вообще, в принципе, не привык, в ответ ему так просто и так глупо не нашелся, что сказать, а потому опять отвел разбередившийся от смятения взгляд, принявшись методично отдирать от скорлупы прилепившихся мертвых моллюсков, которые от всего этого волнения уже не то чтобы лезли, но в рот запихивались, собираясь на дне желудка тяжелой и неприятной сводящей массой. Вокруг мерцали отогревающие пугливые свечи, налипал на кожу, одежду, дерево и волосы теплый и плотный дубовый полумрак. Вещало то затихающее, то снова просыпающееся говорливое радио, намеренно настроенное на добивающую любовно-подушечную лирику, а Микель, покоряющий не настойчивостью или одержимой требовательной силой, а выбивающей пол из-под ног деликатностью и какой-то совершенно безумной, незнакомой прежде Уэльсу заботой, снова и снова трепался, отпивая неспешными глотками свой душный апельсиновый эль. Он болтал что-то об истории этого места, рассказывая, что Кексом оно называется как раз-таки потому, что когда-то на этом клочке земли стояла фабрика по производству бисквитного печенья. После, отыскав заброшенное сладкое убежище, самые именитые, бесстрашные и попросту выжившие из ума архитекторы Рейкьявика, подыскивая будущему хостелу владельца, принялись работать над его дизайном, выискивая древнейшую, непостижимейшую атрибутику на всемирных блошиных рынках и подпольных мексиканских базарчиках, по антикварным лавкам старой барахольщицы-Европы и никому не нужным крысино-мусорным развалам. Он болтал о самой Исландии, о том, как когда-то давным-давно сюда высаживались первые драконьи викинги, находя на своем пути преспокойно бытующих еще более первых кельтов, откуда и рождался вечный панический спор двух нынешних несогласимых народов о том, кем все-таки были их далекие-далекие нулевые предки и от кого здешние миряне ведут свой удивительный род — от фееричной цветочной Дану, связавшей жизнь с колоритным Богом-Оленем, или от гномоподобного и сварливого, но повсеместно возлюбленного громовержца-Тора, который, поговаривают, любил иногда и что-нибудь этакое, шерстяное да спицевое, повязать. Он болтал, шептал, рассказывал, говорил, голос его разливался крепким коньячным ликером по раскупоривающимся воздушным порам и выливающимся наружу подтаянным чувствам, и разомлевшему Уэльсу сумеречно думалось, что сам он вот-вот сойдет с ума, вот-вот потеряется и попросту прекратит быть, если что-нибудь не вытащит его отсюда, если всё это затянется хоть еще на пять оборванных минутных пролетов, если… Если, если, если… Когда в черном дверном проеме снова появился знакомый уже улыбающийся официант, ловко несущий в каждой руке по внушительному башенному сооружению из блюд, тарелок, мисочек и чашечек, Юа, только-только молящий прежде не признаваемого Господа о помиловании и избавлении, вдруг, погрузившись в очередной апельсиново-дубовый сон, слишком запоздало сообразил, что… На самом ведь деле уже совсем почему-то никакого избавления… Не хочет. Не хочет он чертового ненужного спасения, не хочет разрыва и побега, не хочет разрушенного с дребезгом колдовства, не хочет перечеркнутой руны-гальдраставы, зачем-то выпавшей по его долю из холщевого мешочка подсушивающих небесных асов, а хочет он… Хочет… …всего лишь, и дальше вслушиваясь в разливы живого, богатого на безумные эмоции голоса, то сползающего до прошивающей насквозь глубокой хрипотцы, то поднимающегося до хребтовых вершин зализанного снегами Кверкфьедля, тихо и безнадежно, но так завораживающе и бесконечно сладко… Тонуть.