Часть 2. Dolce far niente (1/1)
Мальчик мой, вот тебе всё:Маленький преданный дом,Горький, как водка со льдом,Дым без огня.Восемь оставленных тел,Эхо шагов по воде —Больше и нет ничего у меня. Ночной город — он всегда просто Ночной Город, как ты его иначе ни назови, а ночь — она тоже всегда просто Ночь, даже если стрелки заснувших от безделья часов только-только подобрались к черточке пахнущего соленым молоком вечера. Ночь — она всегда Ночь, если небо обсыпано звездной мукой, над водой или притихшими крышами затаилась задумчивая холерная луна, а чуткое человечье сердце окуталось дланью тревожливо-чувственной сладости. Ночью светят перемолотым нептуновым дыханием одинаковые для всех и всего фонари: желтые и глухие смешные старики в низко надвинутых на лоб рогатых хельмах. Ночью заводные железные звери спят у своих холодных причалов, затемнив мутной масляной испариной смотровые стекла, а звери другие, пусть и тоже выкованные из оплавленного древлего металла, наоборот, обернувшись летающими огневиками, снуют да рыскают по блестящим от пролившегося дождя дорогам, разбрасывая поднятые брызги тремя хвостами воскрешенного водоступающего Иисуса. Уникальный, больше нигде не повторяющийся стиль ар-деко и такой же уникальный завораживающий колорит простодушных скандинавских домиков, обитых раскрашенными гофрированными пластами, сплетались тесными подземными кореньями, скрывались под танцующей жидкой темнотой и непостоянными океаническими потоками, неярким неоном редких помигивающих вывесок, болтающихся вдоль сонных улиц просто так, никого и никуда не приманивая, и совсем другой стороной потаенной замкнутой жизни: не изученной ни детьми, ни нежными рассветолюбивыми юношами, ни кем-либо еще из тех, кто предпочитал крепкой книге — стакан намного менее крепкого чая, а произвольному уединению — пустышковую шумливую общность, неуклонимо стирающую пытающиеся пробиться таланты да приходящие единожды в тридцать лет подаренные идеи. Ночью в Рейкьявике неизменно пахло двенадцатью сортами картофельно-ячменного пива, разлитого по зарытым под землю бочкам, и свежезасоленной сушеной треской, выловленной в понедельник, среду или пятницу в водах глухоманской Северной Атлантики, нежащей в придирчивых объятиях ледовитые осколки белых айсбергов, разбившихся о далекие сумрачные берега. Пахло распитой градусной жидкостью из отражающей небо ледниковой струи знаменитой Голубой Лагуны и профильтрованными через окаменевшую лаву лечебными грибковыми мхами, пущенными, правда, на цели отнюдь далеко не лечебные. Ночь была и оставалась одинаковой для всех разных, не сходящихся, не принимающих друг друга, но всё равно бесконечно одинаковых городов, двуногие, двуглазые и двурукие миллиардовые люди были и оставались одинаковыми для растекающихся бетонными реками улиц, и только один особенный мальчик, юный багрянокровный цветок, что, ни на секунду не замолкая, то и дело заговаривал с ним — сам, правда, того не осознавая — щедротно исторгаемыми черешнево-зыбкими запахами, завлекающими угловатыми движениями и маятниковым покачиванием узких мальчишеских бедер, приковывал неотступное внимание намеренно заблудившегося в потемках Дождливого Сердца. Рейнхарт верно, ступая шагом в шаг, брел по проложенному своим маленьким наваждением следу, жадно пробуя на вкус озябший трепещущий воздух выпивающими привычную стылость губами, точно матерый пасторальный волк, втягивающий дикими звериными ноздрями невинно-ягнячьи, кружащие голову безумствующей кротостью ароматы; ему всё еще было необычайно волнительно, до смутного одурения терпко, поскребисто-нетерпеливо, и вид созывающей черной гривы, прижатой к спине весом неиствующего ливнепада, заставлял сердце всякий раз замирать перед последним-не-последним взрывом. Вторая ипостась юноши-сирени, далекая от игровой инсценировки, к некоторому удивлению охотно принявшего это откровение Микеля, понравилась ему гораздо больше, нежели ипостась первая, обернутая в мешающие лавандовые платья да сковывающее брачное ложе: на чуть более искреннем мальчике-девочке красовался потрепанный свитер темно-синего оттенка с мелкой и белой, точно млечное небо в летний полночный час, рассыпанной крошкой и глубоким капюшоном с пушистой малиновой оторочкой. Капюшон сиротливо болтался за плечами вместе с потрепанным же джинсовым рюкзаком, собирая озерца потихоньку просачивающейся через ткань воды, кисти и пальцы терялись за чересчур длинными, но оттого еще более трогательными разношенными рукавами; мальчик собрал волосы в высокий хвост, обвязал шею несколькими рядами широкого голубого с розовым шарфа и, чуть сутулясь под угнетающим небесным весом, упрямо брел вперед, позволяя любоваться стройными, обтянутыми узкими светлыми джинсами ножками и простенькими черными ботинками, завязанными аккуратной узорной шнуровкой на полтора покалеченных банта. Микель не был в точности уверен, был ли дерзновенный юноша в курсе, что за ним устремилась оплененная его же потугами погоня, но добиться ответа на животрепещущий вопрос вот-вот, практически сию же секунду, намеревался… правда, чтобы не устраивать первую нормальную встречу в таких вот бесчеловечных условиях, не удобных ни для прогулок, ни для укромных захватывающих разговоров, хотел сперва отыскать где-нибудь зонт. Закон пресловутой подлости, не спящей ни в одном мирском уголке ни при каких условиях, работал исправно, на проявляющую себя в лучших красках бессовестную совесть: обычно людная, по-своему ночнистая и изобилующая всем необходимым улица Hringbraut вдруг, выбросив беснующуюся картежную замену, от головы и до самых пят опустела, разомлела, распалась под добивающим дождливым стягом, и привычные магазинчики, в некоторых случаях должные оставаться открытыми и до семи, и даже до восьми вечерних часов, как будто намертво стерлись с ее лица, оставляя от себя порхающие во взвешенном мороке флуоресценты долетавшихся неопознанных огней. Микель, с терпением не то чтобы дружащий и всецело подобное качество презирающий, чем дальше, тем безостановочнее начинал злиться: стремительными рывками поддавался заостряющемуся желанию вцепиться в чью-нибудь шею и хорошенько за ту потрясти, высвобождая необходимый зонтик практически — волшебные фокусы он любил всегда и продолжал верить в них даже тогда, когда перерос и свои десять, и двадцать утекших в прошлое лет — из разинутой глотки, когда совсем неподалеку — буквально на другой изнанке обезлюженного шоссе, — пересекши загадочную лисополосу загадочного звериного часа, выбрался из отъехавшего в сторону заросшего могильника клокастый рыжегривый сапиенс с бледным, но блаженно-пресвятейшим be-fucking-happy лицом. Под чинствующим барабанящим ливнем, под мечущимися брызгами и гортанными воплями ворочающегося океана, перебравшегося за булыжную изгородь и пожравшего солидный кусок отобранной набережной, тип этот преспокойно посиживал в плетеном кресле-качалке, занавесившись надежным шатром большого пляжного зонтика, стащенного из одной или другой уличной летней закусочной, и, ловко перебирая спицами, будто бы совсем по-настоящему пришитыми к толстоватым мозолистым пальцам, вязал синий чулочный шарф, попутно необремененно торгуя выставленными на обозрение покалеченными зонтами. Зонты эти выглядели так, словно уже не первый век служили на благо изобретшим их намного позже всестрадающим слабеньким человечкам, в глубине небогатой зонтичной души мечтая навлечь крохотной серенькой антеннкой хрусткую испепеляющую молнию да поджарить осточертевшего обладателя до ни разу не аппетитной корочки, но все-таки, как ни вороти нос и ни сплевывай к застуженным ногам, оставались зонтами: относительно водонепроницаемыми, простудоотгоняющими и призванными хоть как-нибудь завязавшуюся неудобную ситуацию исправить. Рейнхарту, если не хотел опоздать, потерять да упустить выпавший один на миллион счастливый лотерейный шанс, было не до избирательности, не до оттенков павлинничающей перед внезапным сердечным избранником роскоши и не до дешевых мальчишеских демонстраций, поэтому он, торопливо свернув с размываемого оленьего следа и нырнув, приподняв да придержав тот рукой, под узенький карминовый козырек, рваным движением залез в карман, где завалялась с утра кое-какая мелочь, бегло пересчитал высеребренные монеты, складывающиеся общей суммой в десяток с лишним евро, и, высыпав те мужику на колени, подстраховочно обмотанные будущим шарфом, поспешно ухватившись за первый подвернувшийся зонт, уже на обратном ходу прокричал: — Извиняйте, если не хватило! Додам в следующий раз! А если вдруг не додам и забуду незабвенное лицо — советую мне без зазрения совести от всей просторной души врезать и напомнить, добрый торговец подаренными свыше зонтами! Клянусь, в такие моменты я всё же начинаю верить, что кто-нибудь божественный над нашим чертовым шариком и впрямь до сих пор сидит, а не лежит, доведенный до чудного пришибившего инсульта, в таком же занебесном гробу… …фигурка его — маленькая и ничтожно ломкая на фоне вечного, как сама Земля, водяного потока, изумительным прорешным образом перемешавшегося с россыпью тут и там высвечивающих северных звезд и лилейной полумесячной поволокой — скрылась в стене задвинувшего шторы ливня слишком быстро, чтобы растерявшийся торговец успел открыть рот да попытаться объяснить, что он вовсе никакой не торговец, а простой прогуливающийся enginn, решивший в мокрый, но согревающий дух час присесть повязать возле выброшенных кем-то когда-то зонтиков да такого же выброшенного тростникового кресла.
??? Попавшийся зонт оказался не слишком большим, не слишком круглым, с двумя заедающими спицами посередине, подолгу не дающими распрямиться спицам другим, и безвкусным переводным рисунком паясничающего мыша Мауса, распахнувшего в зубастой улыбке попахивающий сыр заводных объятий; Микель, время от времени мрачно поглядывающий наверх, где звенели да грузно отскакивали от непрочно натянутой клеенки полноводные озверелые капли, бледнел и серел лицом, проклинающе скрипел зубами, с молчаливой тенью костеря ни в чём, если подумать, не виноватого торгаша, но зонт всё равно держал исправно, только вот не над своей головой, а над головой растрепанного озлобленного мальчишки, которого за всеми своими перебегающими приисками лишь чудом не потерял. Мальчик на смущающего большеухого Микки внимания не обращал абсолютно и, кажется, против — чтобы именно него, крысобратского да пуговичного, а не ?Микки? другого, не такого ушастого, монохромного и без полудурских красных трусов — не был, проявляя несвойственную подросткам его возраста неизбалованную покладистость и завидное безразличие к тому, что подумают, не иначе как обзавидовавшись, о нём подростки остальные, тыкающие пальцем да не дающие нормально жить за простой собачий хуй, чтобы кому-нибудь, зашуганному и обиженному, стало бы житься так же паршиво, как и поблядушничающим им. Собственно, и против самого предъявленного зонта дивный шиповничий мальчик как будто бы не выступал тоже: быстро и по-солдатски перебирая ногами, шел, горбился, ругался и злободневно куксился очаровательной кислой мордашкой, всеми шаткими силенками игнорируя шествующего по пятам прицепившегося мужчину, но кричать, угрожать, набрасываться или открыто убегать — этого не делал, не то обдумывая да обглаживая в умненькой горделивой головке каверзный план потенциального избавления, не то попросту оставаясь до безобразия безоружным, предсказуемым и не особенно способным самому себе помочь, как вот срезанное умирающее деревце, грустно истекающее смолистой водой. Мальчик молчал с прилежностью юного послушника апельсинового Будды, чеканил, тревожа выливающиеся из условных бережков вездесущие лужи, нервный и чопорный шаг, шумно и угрюмо вдыхал застревающий в носоглотке стопроцентно сырой воздух, выталкивая тот обратно из замученных лёгких с глубокими гортанными всхрипами и непродолжительными вспышками сухого кашля, а шлепающего в неосторожной близости Рейнхарта, по природе своей склонного к долгим заполуночным разговорам, отчасти завернутым в прикрывающие цветастые упаковки, а отчасти до водевильного неприличия обнаженным, мастерски пытая режущей по воспаленным гландам тишиной, намеренно и сволочисто, тонко угадывая, чего от него осмелились ждать и на что понадеяться, не замечал. С каждой новой утекающей секундой раздражающей неопределенности и давящего понимания, что мальчишка плелся не куда-нибудь на увеселительный подфонарный променад, вознамерившись пройти вдоль и поперек все заблудившиеся, теряющие названия улочки продрогшего Рейкьявика, а точнехонько к себе домой, и что самая-северная-столица-мира вовсе не настолько велика, чтобы брести в одном направлении дольше битого получаса — если, конечно, ветер не решал поменять направление и задуть в лицо, усложняя правила игры и выстраивая возлюбленную полосу с отменными препятствиями, — Микелю становилось всё паршивее и беспокойнее, поэтому за следующим углом, приблизившим момент неминуемой разлуки еще на добрый десяток похрустывающих градусов, остаточное терпение, уместившееся на кончиках пахнущих смолистым табаком ногтей, вспыхнуло, прокатилось по телу позабытой подростковой неуверенностью да тут же безвозвратно догорело в жилках прекращающих ощущаться закостеневших пальцев. Подолгу подбирать словечки, должные складываться в золоченые ключики для каждого отдельного сердца, было категорически не в привычках Дождесерда, так что, натянув на губы не должную спугнуть улыбку, мужчина, как только мог дружелюбно, подобрался на четыре разделяющих их крохотных шажочка да, поправив пресловутый воротник, прошептал-позвал-одернул, стараясь быть таким же ласковым, как и с найденным посреди трущоб оскаленным щенком: — Так ты, получается, новенький у нас здесь, на неприступных да суровых исландских берегах? Мальчишка в ответ чуть заметно повел плечом, точно пытаясь спугнуть с того настойчивый тинистый лист, насевший на шкурку вместе с дождем да пожирающей прицепившейся тенью. После, с затеянным не справившись, ненароком разрешив чужому присутствию скользнуть себе за шиворот да пройтись, налипая холодным, склепным и нежильно-мокрым, по прогнувшейся от ужаса спине, передернулся уже весь целиком и вконец ссутулился, оборачиваясь хорошо знакомым Микелю сказочным горбунком, живущим в пыльных пучинах соборной башни знаменитого La Paris. Еще чуть погодя, когда мужчина уже взаправду собрался прочитать напутствующую полезную лекцию о кощунственном вреде такого вот непрактичного и расточительного обращения с подаренной Всевышним уникальной красотой, кое-как выпрямился обратно и, неприветливо да искоса зыркнув, даже не подумав обернуться ни половинкой, ни четвертинкой безнадежно одеревеневшего корпуса, буркнул не то с угрозой, не то и вовсе со скоропостижно подступающей повторной истерией: — С чего ты взял... извращенец хренов? — ?Извращенец?…? — Рейнхарт от удивления — чуточку наигранного, но мальчику знать о том было необязательно — приподнял ухоженные темные брови и даже — пусть и тоже фальшиво — выронил изо рта оставшуюся тонуть в наколотой на дождливые иглы луже только-только раскуренную сигарету. — Вот уж не ожидал, что наше долгожданное знакомство начнется с твоей попытки меня обозвать, маленький злющий прелестник… Но не в моем праве отрицать, что основания у тебя, конечно же, имеются, и с твоим уличающим замечанием мне придется согласиться. Впрочем, я всё равно осмелюсь сказать, что вовсе никакой не извращенец, а всего лишь всецело покорившийся влюбленный человек, которому ничего бы так не хотелось, как узнать тебя самую малость — настолько, насколько позволишь ты сам — поближе. Мальчик, выслушав его с надетой на шейку хомутной брыкучестью, тут же продемонстрированной да брошенной — а вовсе не бросившейся — в глаза, поморщился, точно пытаясь выразить несусветное недовольство еще и по тому злополучному поводу, что этот вот нависший над душой рехнувшийся тип столь невыносимо много трепался, когда сам он всегда бывал тихим, запертым в недрах обвязавшего по рукам и ногам внутреннего мирка, не испытывающим ни способности, ни влечения к длительным задушевным беседам и всячески старающимся держаться от тех в обезопашивающей отрезанной стороне. — У тебя акцент, — быстро сообразив, что иначе не добьется в совершенстве ничего, примирительно, махнув рукой на все колкости, ворчания и показушно заточенные зубки, улыбнулся Микель. Улыбнулся по-особенному, с прижмуренными до морщинисто-лучистых щелочек пытливыми глазами и коробящей торопливо отвернувшегося мальчишку безмятежностью молодого, как ни крути, лица. — И потом, я ведь лучше лучшего расслышал, как ты упоительно бранился на английском. Дураку понятно, что всякий нормальный человек, попав в непривычную — или неприятную, тоже бывает дело — для себя ситуацию, браниться станет на более-менее родном языке. Поэтому тебе вовсе нет нужды вымучивать из себя потомственную речь славных викингов, дивный мой цветок — сам я тоже родом совсем не из этих мест, так что прекрасно тебя пойму. И, надо сказать… То ли он где-то в чем-то, хоть и вяще старался подобного не допустить, перестарался, то ли мальчик свое блудно-загульное терпение, знакомо непостоянное и до ошеломляющего изумления неверное, как чья-нибудь арабская женушка при поднявшемся до натертой глотки опостылевшем перерезанном гареме, выронил, растоптал, потерял. Воинственно тряхнул головой, овеянной ворохом хлынувших во все стороны собачьих брызг, протер подушечками пальцев беленькие височки, зализанные змейками вьющихся от попутанного с прибоем воздуха молоденьких волосков. Запахнулся на всякий случай в никого и ни от чего не спасающий свитер поглубже, чтобы спрятаться посиневшими губами в свалявшемся вороте, и, погрызшись с самим собой, рыкнул — на исландском, только и исключительно на исландском, разумеется, — наконец, повелительно-враждебное, сплошь непримиримо-агрессивное: — Да замолчи ты! Не могу больше слушать твоей идиотской пустой болтовни, трепло ты чертово. Захлопни рот, хоть нитками его заштопай, мне наплевать, и вали донимать тех, кто захочет с тобой говорить — если такие еще найдутся, в чем лично я сомневаюсь. Я, если до тебя, тупицы, не доходит, не хочу! Ни говорить с тобой, ни выслушивать, ни видеть твоей поганой лисьей морды! Поэтому вали! Микель, опешив, сморгнул, никак не в силах сходу решить: обидеться ему или все-таки не обидеться, а если обидеться — то чего бы такого провернуть, чтобы несносный мальчишка, оказавшийся хрупким и славным цветком сугубо снаружи, хорошенько запомнил в назидательный прок, что оскорбления в его адрес чреваты, катастрофически не поощряются, и забывать об этом в дальнейшем не стоит. — С чего же она, просвети-ка меня, идиотская да пустая, моя так называемая болтовня? — с налетом покалывающего, но пока удерживаемого в крепкой узде негодования пробормотал он, задумчиво покусывая уголок нижней губы. — Я, между прочим, не бездельем здесь маюсь, как ты ошибочно порешил, а занимаюсь очень и очень важным делом: познакомиться с тобой стараюсь, глупый наивный детеныш, потому как если не познакомлюсь и уйду, опустив руки — так и буду до самого скончания времени жалеть. Не знаю уж, дошел ли ты до того возраста, в котором начинаешь понимать принцип действия подобных механизмов, но в любом случае просто поверь, что оно работает именно так... Вот, например, не подскажешь мне, как тебя зовут, прелестный маленький шиповник? К вящему разочарованию Рейнхарта и лишь сильнее заскребшемуся страху упустить запавшего в сердце норовистого строптивца — такого же непредсказуемого и вольного, как гарцующий по девственным шотландским пустошам гривастый конек, лязгающий безобидными собольими клычками, — то огрызающийся, то злонамеренно немотствующий юнец вместо раскрытия сокровенной тайны лишь с чувством ударил пяткой по облившей его же ноги луже, подтянул повыше неустанно сползающий на заднюю точку рюкзак да, без всякого предупреждения сорвавшись с места, ускорил шаг, штормующим ураганным взлётом вырываясь из-под спасительного пятачка мышасто-сырного зонтика. — Эй-эй-эй, постой! Остановись немедленно! Что ты такое затеял?! Да погоди же ты, кому я говорю! Не надо так делать! Не смей! Не веди себя, как дрянной мальчишка, если не хочешь получить подобающего обращения! Не вынуждай меня, пожалуйста, переходить на грубости — я ведь сам этого не люблю, а вы все как будто только того и ждете… Я понимаю — они, но тебе-то на кой оно нужно, когда я готов абсолютно добровольно упасть перед тобой на колени и ночь напролет целовать тебе пальцы? Слишком много тоски, скуки, ничем не залатанных дыр, жаждется перченого, запретного, захватывающих дух приключений, пущенного долой из вен адреналина? Всё это я с огромным удовольствием предоставлю, но разве дело вот так торопиться, когда мы еще даже толком не знакомы? — Во взгляде обернувшегося Юа — а звали взлохмаченного и мертвенно-бледного подростка, всё острее предчувствующего закрадывающееся в душу неладное, именно так, — с легкой руки нагнанного и вновь укрытого заботливым улыбчивым зонтом, промелькнуло леденелое подозрение, что немилосердный Господь немилосердной кафедры просто взял и разом расплатился с ним за весь склочно-стервозный норов таким вот наводящим жуть способом, безжалостно сгрудив в загребущие лапы заведшегося в тихой округе одержимого психопата. — Я всего-навсего пытаюсь узнать твое имя, да пойми же ты наконец! Ни больше ни меньше, и не надо, прошу тебя, ничего сверхъестественного воображать. Просто открой мне свое имя и, клянусь, я прекращу запугивать тебя столь малопривлекательным... обращением. По-хорошему, прислушаться да удовлетворить навязчивое требование прицепившегося придурка стоило хотя бы потому, что интуиция, взвинченно давящая на виски, не говорила даже, а кричала, вопила предрекающей красной сиреной: опасен-опасен-опасен, черт. Этот кучерявый желтоглазый проходимец опасен настолько, что побыть бы с ним смирным, пустить в морду пыль, сделать то, что он захочет, заплутать и обмануть, а при первом удобном случае дать быстрого деру, запираясь на все доступные двери-засовы-замки… Только вот ни смирным, ни притворяющимся, ни попросту осторожным Юа быть не умел. Не умел настолько, что, так и оставшись выказывать себя распоследним кретинистым самоубийцей, рыкнул невразумительное матерщинное послание с плавучим завуалированным смыслом и отвел, помешкав, взгляд. Снова, кое-как затоптав подошвами задымившийся порох, норовящий протиснуться изо всех пор и показаться на вырастающую пожаром встречу, вздернул подбородок, прошел так несколько десятков покашливающих метров, но, в конце концов поняв, что тип этот так и не отвяжется, в сердцах простонав да пристыженно, не успев вовремя остановиться, чихнув, прохрипел односложное, зато незапятнанно упрямое: — Да пошел бы ты… Зонтичный тип, от которого на данный момент ожидалось уже всё что угодно — от удара этим самым зонтиком по голове до вцепившихся в глотку душащих рук, свернутой шеи и закинутого куда-нибудь в проулочный мусорный бак, изнасилованного во все возможные дыры трупа, — к пугливому мальчишескому изумлению, отчего-то — хренов же непредсказуемый сумасшедший!.. — не распустил этих своих жаждущих кровавой расправы когтей, а тупо и заливисто... Рассмеялся. — Стало быть, ты предпочитаешь, чтобы тебя добивались всеми правдами и неправдами, моя капризная принцесса из неприступной драконьей башни? — черт поймешь чему так обрадовавшись, промурлыкал он, внезапно прекращая тащиться позади и тоже вклиниваясь под поднятый повыше зонт, прижимаясь мокрым боком к боку такого же мокрого, мгновенно остановившегося разорвавшимся сердцем Юа. — Признаюсь, так даже интереснее. Погони, уловки, попытки сломить и приучить к своему запаху и своим рукам — ты и не представляешь, милый мальчик, насколько сильно я всё это люблю… Только постарайся, свет мой, запомнить, что я очень и очень серьезен на твой счет. Очень. Гораздо более ?очень?, чем ты наверняка считаешь. Этот паршивый, проклятый, рехнувшийся на всю башку маньяк был однозначно, о господи, больным. Не окажись Юа тем, кем ему случилось стать, а будь той или иной девчонкой с нежной надломанной психикой и фатально параноидальным, но, чего греха таить, правдивым мироощущением блядского окружающего пространства — он бы отсюда сбежал, попутно отбив ублюдку каблуками всё, что отбить бы получилось, шибанув по макушке чем-нибудь увесистым, припасенным в безобидной с виду сумке, да запутав следы в найденной тут или там праздной толчее, в сопровождении которой не поленился бы добраться и до бездельничающего полицейского притона. Но никакой девчонкой он не уродился, позволить себе подобной слабости не мог, так что, кое-как смирившись, остался — с дикой кислотной злостью и дышащим в затылок срывом — идти с никуда не убирающейся скотиной рядом. Запинаться ставшими ватными, подгибающимися, ломкими, шаткими и бесчувственными ногами. Сосредоточенно считать растормошенные лужи и осоловело скалиться на бестолкового внутреннего спрута, что, незамеченно забравшись под костную грудину, яростливо сжимал холодными скользкими щупальцами разбитую скорлупу покалеченного чужим дыханием сердца. Со спрутом этим Юа было до декабрых заморозок белым-бело и неуютно, со спрутом он никогда не умел сживаться, и, тщетно морщась, меняясь осунувшимся беспомощным лицом, только и мог, что кусать да поджимать губы, к собственному неудовольствию принимая, что отвязаться от сводящего с ума человека получится теперь, наверное, лишь тогда, когда он достигнет дверей дремлющей относительно неподалеку квартиры. — Меня зовут Микель. Микель Рейнхарт, мальчик. Но лучше, конечно, просто Микель, его будет вполне достаточно, — как назло, словно бы читая и перечитывая каждую его мысль, нарочито желая подгадить да подольше поиздеваться, не унимался тот. Наклонился так, чтобы Юа непременно увидел смуглую и, в общем-то, вполне приятную физиономию, если бы, конечно, не горящие на той безумные животные глаза и непонятная, но не сулящая ничего хорошего подергивающаяся улыбка. — Я в курсе, что здесь не принято называть фамилию и она у потомков воинственного Асгарда как будто бы не в чести… Надо бы представиться как Микель Сын… Но вот чей я там сын — один бес разберет, так что, увы, придется так, по цивильно ханжескому, моя ты дивная цветниковая радость. Умалишенный тип, продолжая и продолжая тарахтеть практически обо всём, что замечал вокруг, будь то загашенный фонарь или ударивший в лицо порыв шквального ветра, между тем целенаправленно пёрся туда, куда нужно было идти и вжимающему в плечи голову Юа: то ли он так чутко улавливал да копировал его порывы и движения, что ни разу не выдал своего ?иду, не зная куда, но за блаженную занимательную компанию, которой навязался сам, отправлюсь хоть на край света? ни единой оплошностью, перемещаясь плавно и синхронно, будто вытекшее из кончиков пальцев вторичное отражение, то ли, что много-много хуже, ему действительно — по каким-то негласно страшным и неведомым причинам — нужно было в ту же самую сторону. Однако, когда они, ступая нога в ногу, завернули за очередной угол и выбрели на тихую тупиковую Starm?ri, напряженному нервозному мальчишке одновременно сделалось и легче, и вместе с тем в несколько помноженных раз беспокойнее; не окажись он снова самим собой, он бы обязательно спросил прямиком в доставший вшивый лоб, он бы резаным воплем проорал, чтобы услышали все, кто услышать мог, что какого же черта этот треклятый человек здесь позабыл: ну не могли они вдвоем жить на крохотной узенькой улочке, с которой подрастающий нелюдимый интроверт успел заучить всех соседей, и ни разу прежде не пересечься! Не могли, и не надо рассказывать своих сраных улыбчивых сказок, больная ты сволочь! — Ах да, я совсем забыл упомянуть… Ты восхитительно выступал на сцене, красота. Уверен, стародревляя девица Дездемона после твоего бесспорного триумфа трижды перевернулась от гложущей за косточки зависти в своем нетленном гробу. Если тот у нее, разумеется, хоть где-то да есть, этот чудный таинственный гроб, я имею в виду... Кстати, ты никогда не задумывался о подобном? Что вот сейчас мы с тобой стоим здесь, живые да невредимые, а где-то там, глубоко — или не очень — у нас под ногами лежат штабелями грустные прогнившие могилки, и в могилках тех покоятся… тоже когда-то живые и невредимые ?мы?… Мальчишка, загнанный между начавшим потихоньку брезжить спасением и крайне настораживающим и неправильным расковырянным чувством, черт знает когда успевшим приштопать невидимой ниткой из тех, что невозможно ни перерезать, ни перекусить, к рукаву двинутого на все мозги желтоглазого человека, болтающего отнюдь о не самых нормальных вещах, вновь скосил на того полудикий взгляд, тут же пересекаясь с залучившимся, обрадованным и столь скудным вниманием лицом. Присмотревшись повнимательнее, заметил, что тип этот продолжал нещадно мокнуть, обитаясь под зонтом лишь якобы и для вида; на деле же он, длинный, высокий и нескладный, занимающий слишком много места и, очевидно, хорошо об этом осведомленный, просто просовывал под купол голову и этот свой дурацкий мышиный навес оставлял, по сути, безраздельной собственностью ерничающего Юа, проявляя вроде бы самую что ни на есть искреннюю… заботу. Юноша, о котором не заботились даже псевдородные люди, не подарившие, а в каком-то смысле именно продавшие и дом, и подставную семью, от мыслей этих непонимающе нахмурился, невольно, сам того до конца не осознавая, попытавшись подвинуться в сторонку, чтобы и дурной мужчина уместился в притащенной вместе с собой полусухой резиновой тесноте, только вот болван этот жест его воспринял целиком и полностью по-своему и целиком и полностью не так. Резко помрачнев мгновенно потерявшим былое дружелюбие лицом, смуглый человек, скрючившись похожими на орлиную лапу пальцами, протянул руку, грубо и собственнически ухватился за чужой пойманный локоть, стянутый колючей шерстью налепившегося исхудалого свитера. Требовательно дернул на себя и, склонившись донельзя ниже, чтобы оказаться над самым мальчишеским ухом этим своим распутным сигаретным ртом, предупреждающим хрипом проклокотал, обдавая замерзшую кожу горячим парным дыханием: — А вот этого я бы делать не советовал, душа моя. Заметь, я ведь стараюсь быть с тобой добрым, терпеливым и обходительным, а мне оно, знаешь ли, не то чтобы сильно свойственно… — Подержав жуткие медно-рысьи осколки с пару-тройку секунд закрытыми, будто таким настораживающим мурашчатым способом стараясь успокоиться, он тяжело вдохнул, выдохнул, еще раз вдохнул, после чего, перепугав уже практически до кольнувших под сердцем чертиков, нежданно-негаданно распустился повторной добродушной улыбкой, обласкивая бессильно попятившегося юнца чуть вопросительным, но вроде бы критически — да что с ним было не в порядке?! — недоумевающим взглядом. — Что же ты так всё смотришь на меня, милый мальчик, словно я тут на тебя ножи и вилки затачиваю…? Кстати! Я, наконец, вспомнил, о чем хотел тебя всё это время спросить! Известно ли тебе, моему маленькому талантливому сатиру, хоть что-нибудь подлинное о благочестивом дядюшке Шекспире, этакой косвенной купидоньей стрелой облачившем тебя в платье да прописавшем нашу незабвенную встречу в стародавней летописи грядущих времен? То, что из минуты в минуту творилось со спятившим, бросающимся из крайности в крайность, чересчур импульсивным и нездоровым человеком, было настолько непостижимым и не укладывающимся в плывущем каруселью рассудке, что Юа, на миг потерявшийся за исторгаемой гребаным Рейнхартом принижающей властностью, впервые сподобился ответить и среагировать иначе, чем просипеть две дюжины задушенного мата: в рассеянном отрицании слабо качнул головой, после чего, завидев на дне желто-черных радужек разгоревшийся в предвкушении костер, закусил за щекой язык и уставился под ноги, в бельмастой слепоте вглядываясь в лупящие по ботинкам косые струи и старательной отупляющей мантрой заставляя себя думать о том, что ощущение промокших штанов, въевшихся в онемевшую кожу — одно из самых мерзких, какие ему доводилось испытать. Куда, если не лгать, мерзее, чем тот же полувозбужденный вдохновленный придурок под притершимся боком или впихнутая в горло прогулка в чужом незнакомом обществе под одним-единственным детсадовским зонтом. — Это, стало быть, ?нет?? Не известно? Тогда я с радостью поведаю тебе, мой мальчик! Вот прямо сейчас, под этим чудесным располагающим дождиком, в этот темный и холодный, но уютный и делающий меня бесконечно счастливым вечер и поведаю. С еще бо?льшим удовольствием я бы устроил для тебя небольшую экскурсию по не самым известным улочкам нашего застенчивого городка, попутно раскрыв одну или другую его надежно припрятанную тайну, и о Шекспире бы тоже где-нибудь там же и рассказал, но ты, вероятно… Нет-нет, не нужно торопиться с ответом — я вижу, что пока он далеко не положительный, да и я совсем ни к чему тебя не принуждаю, честное слово. Не спеши обругивать меня и не спеши, прошу, столь категорично отказываться — всё это не горит, главное, что я могу дышать с тобой рядом и в полной мере наслаждаться твоим обществом, а остальное — дело далеко десятое. Что же касается нашего садистичного короля всея трагедий... Принято считать, что неоценимейшая его заслуга заключается перво-наперво в том, что он сумел обогатить скудный по тем временам английский словарь на одну тысячу и семь с хвостиком сотен нововведенных, ранее не существовавших слов. Еще, пожалуй, любопытным можно счесть и то, что, выбирая местами скандального действия Францию или Венецию, Италию и прочие осточертевшие красоты затоптанной старушки Европы, мсье Уилли никогда не покидал пределов родной Англии — только попробуй вообразить, какую нужно иметь фантазию, дабы всё так живописно прописать, невольно заставляя поверить… Так что лучше бы он, думается мне, обладая столь колоссальным воображением, взялся не за слезоточивые сонетики, а за, скажем… Он всё болтал и болтал, этот не умеющий останавливаться лунатничающий дурак с лунатничающим под стать именем, жестикулировал блудливыми руками, то и дело пытающимися общупать, облапать да пристроиться где-нибудь на плече, и Юа, который продолжал относиться к нему, совсем только что хватавшему за шею и склонявшемуся на колени в определенно перверсивных порывах, с прежним заслуженным недоверием, невольно узнавал, не находя сил зажать себе уши и прекратить так жадно и потерянно слушать, и о запрещенных — что в них такого неугодного водилось, кудлатый придурок так и не объяснил, а спросить не позволяла не то сдувающаяся воздушным шариком гордость, не то простой застыженный страх — обществом обруганных пьесах, и о пьесах тех, что были навсегда утеряны за ходом тектонических хроносовых плит. Шагающий семимильными шагами завывающего волчьего Фенрира, уничтожающий небо, воду и землю, чумной апокалиптический прогресс грозно и упрямо несся по проторенной прямой, перепрыгивал через стареющие и разваливающиеся по крупицам горы, разбрасывал по черным-черным океанам и заражающимся фонящим свалкам убивающий одним случайным прикосновением урановый мусор, а вслед за ним, понукая вытащенных из книжных страниц млечнохвостых коней, брел, никуда не торопясь и ни о чём как будто не жалея, чокнутый романтик Микель-Дождливое-Сердце, томно вышептывающий на ухо странные свои правды, никогда прежде, пока не остановились сломанные ливнями стрелки, не заботившие аскетичного мальчишку с льдисто-синими, как бывает в одном лишь хмуром Рейкьявике, глазами. Юа шел с ним рядом, забывал и про дождь, и про ветер, и про закрадывающийся в сжавшийся желудок стылый мороз, с возрастающим вниманием слушал, познавал то, чего познавать не хотел, украдкой поднимал глаза, разглядывая в сквозящих протоках полупрозрачных серых струй чужое лицо и размеренно шевелящиеся губы, и делал всё это до тех пор, пока дорогу им обоим не преградили вынырнувшие вдруг из совершеннейшего ниоткуда… Эльфы. Самые настоящие, самые обыкновенные, насколько обыкновенными они в этом чертовом черством мире, безвозвратно разлучившемся со всем хоть сколько-то живым, душевным и сказочным, только могли быть: один — в изогнутом синем колпаке с плетеной ромбовидной тесьмой и синем же наряде, подпоясанным приталенным платьем, спадающим до обтертых колен, ниже которых проглядывали белые сморщенные штаны и высокие кожаные сапоги с мокрой меховой каемкой, а другая — в наряде идентичном, но красном, атласно-бархатном, с белой сорочкой у расстегнутой горловины и перекинутым через спину ошкуренным вещевым мешком, из которого выглядывала, пытаясь перевалиться да высыпаться наружу, безумная смесь из ниток, веток, отдернутых от стен клейких листовок и блуждающих уличных улыбок. Одинаково светловолосые и кареглазые, изумительно гармонично сливающиеся с острыми ушами и орехово-шоколадными линзами на добрых смеющихся радужках, переодетые курносыми холмовиками неизвестные чудаки остановились на долю мгновения напротив двух чудаков иных, с интересом поглядели на избалованный мышиный зонтик, помахали перчаточными ладонями с широко растопыренными пальцами и, солнечно улыбнувшись, вновь преспокойно отвернулись, так и исчезнув в наваливающихся с опустившегося неба дождливо-туманистых сумраках, утаскивая вместе с собой небольшой, но тяжелый буланый валун, отбившийся где-то и когда-то от матери-скалы да обросший с тех ушедших дней насыщенной пушистой зеленью погрызенного ветрами лишайника.
??? Улочки в Рейкьявике были маленькими, коротенькими, достаточно узенькими, петляющими причудливыми фейскими поворотами, выводящими, по обыкновению, только к двум существующим здесь векторам: либо к зализывающему ежащуюся набережную или трухлявые портовые баржи блокитному океану, либо к эпицентру дымянковых пустошей, где, обращенные в вековечный молчаливый камень, спали, укутавшись пожелтевшей ужовниковой бородой, старые йольские трётли. Сколько бы ни тянулась дорога, сколько бы ни задували просоленные замшелые шквалы, подолгу плутать в Рейкьявике не выходило при всём желании, если только где-нибудь в подлатанном кармане не завалялось подзабытого умения рассеивать колдовской скесский порошок да проходить прямиком сквозь стены, крыши и окна, поэтому в тот миг, когда дождь, сошедший на нет так же внезапно, как и растерявший последние крупицы заглохший фонарный свет, наконец, закончился, Юа с так и оставшимся сопровождать его Рейнхартом нырнул в нужный закуток и, покосившись на странно-притихшего мужчину, без особенной радости уставился на размазанную по асфальту массовитую тень, отброшенную тем домом, в котором он пытался приучиться спокойно жить. Дом этот был невысоким, коренастым, покрытым защитными металлическими прослойками, укрывающими от вечных ниспосланных дождей, и ни разу, в общем-то, не его: очередным временным пристанищем, еще одной остановкой плывущего и плывущего куда-то корабельного умертвия, с продырявленных бортов которого сбежали даже бездольные покусанные крысы. Дом стоял чуть наискосок от плавно выгибающей шею брусчатой подворотни — четырехквартирный и двухэтажный, обшарпанный от коррозии и день изо дня беснующихся погодных буйств, и, в отличие от остальных нарядных домишек, выделяющихся пестрыми красноватыми крышами, не цветной и не расписанный гостящим по соседству уличным художником-аутсайдером, а попросту мертвенно-белый, самый дешевый и неживой не неповинным несущим сердцем, но пропитавшим железную одежду неприкаянным духом въезжающих и выезжающих из него людей. Единственным не-белым пятном оставалась темно-зеленая входная дверь, а всё прочее пространство запорашивал вечный штукатурочный снег, добытый из какой-нибудь заброшенной кремневой шахты, сохранившей от былого огнива разве что чалый да искромсанный пепел. На втором этаже, где темногривый мальчик и жил, имелся крохотный балкончик, правда, всё равно закрытый и запертый на три с половиной замка — не самых надежных, но отбивающих всякое желание даже пробовать к нему приближаться. Снаружи, опустив повизгивающую на ветру головешку, притулился одинокий фонарь, заглядывающий талым истончающимся мерцанием сквозь щерящееся тамасной чернотой стекло, а по покатой трапеционной крыше, прогрызая отравленными зубами щели, ползали дождевые змейки, спадающие вниз со звуком февральской капели, звонко прыгающей в шипящие ванночки утихомиривающейся воды, разлившейся по жидкому полотну миниатюрного осеннего газончика, покрытого порыжевшим сухотравьем и не знающей края волокитой из непрестанно набегающих луж, которых набралось так много, что казалось, будто океан поднялся на вылепленные из пойманного северного сияния ноги, вышел из соленых берегов, обрел форму великана Мак Лира и, прочесав весь остров в поисках утерянной золотой гончей, оставил в следах от исполинских сапог новорожденные озерца, плещущиеся вечереющими занебесными лампочками, багряной плавучей звездой и выметенной двенадцатью ветрами китовой икрой, таящей в уложенных по ячейкам зернышках самые страшные мирские тайны, припрятанные на затопленном сундучном дне. — Мне, между делом говоря, всегда думалось, что довольно неуместно называть эту планету ?Землей?, когда всем должно быть очевидно, что она — ?Океан?... — с просквозившей в голосе отрешенностью пробормотал вдруг Рейнхарт, трепетно хранивший вязкую тишину всё то время, что они сюда добирались, и мальчик-цветок, как будто каким-то из множественных своих ?я? успевший не то позабыть об идущем с ним спутнике, не то просто притереться и смириться с его неизбежным существованием, едва ощутимо вздрогнул, подняв по-ночному рассеянные глаза и квело удивившись тому, что этот непредсказуемый человек взял и умудрился думать в одном с ним ритме, в одну секунду и снова-снова-снова в ту самую слившуюся нога-в-ногу. Тем не менее дом, в который он так порывался вернуться, был рядом, избавление милосердно разъяло ладони, позволяя укрыться за побрякивающими нацепленными безделушками снисходительными перстами, и мальчишка, запустив в карман джинсов руку и нащупав там холодный металл завязавшихся узлом безбрелковых ключей, поспешно выбрался из-под шапки всё еще раскрытого зонта, быстрым рваным шагом, так и не решившись обернуться да обронить хоть слово, направляясь к выдряхленному белому старику, представляющемуся сейчас жалким ветхим могильником, несущим если и спасение, то сплошь поверхностное да, господи, лживое. — Эй-эй-эй-эй! — тут же послышалось позади наравне с бросившимся следом спотыкающимся топотом, шлепками потревоженной лужи, разбрызганной прошелестевшей водой и горячим сбивающимся хрипом над самым занывшим ухом, когда чужие пальцы, жестко стиснув, перехватили сгиб брыкающегося локтя, сжимая так сильно, чтобы только чудом, прикусив и продрав губы, не завыть от вспыхнувшей перемалывающей боли. — Ты что же это, так просто вознамерился уйти? Наплевав на всё, что между нами успело произойти? Даже попрощаться не хочешь, я смотрю? И тебе совсем нет дела, насколько паршиво я буду себя чувствовать, когда ты скроешься за этой чертовой дверью, не одарив меня напоследок ни дружественным поцелуем, ни добрым словом, ни пусть хотя бы взглядом и даденным обещанием, что не станешь столь истово убегать от меня в следующий раз? Юа, чьё терпение, вопреки волнующемуся внутри незнакомому теплу, заливами, приливами и кипящими гейзерными бухтами подбиралось к финальной из семи штопаных граней, с тихим подавленным стоном скребнул зубами, раздраженно и предупреждающе взъерошился. Резко дернув захваченной рукой, каким-то немыслимым чудом, абсолютно того не ожидая, вырвался на украденную свободу, развернулся, поскальзываясь, на пятках и, нерешительно замерев от опасного придурка на расстоянии нескольких напряженных шагов, не осмеливаясь повернуться к тому ни спиной, ни лицом, разбереженно прошипел, искоса поглядывая с храбрым, но напрасно брошенным вызовом в совершенно безумные леопардовые дымки: — Не собираюсь я с тобой прощаться... Вот еще! Я возвращаюсь домой! И ты убирайся к себе домой тоже, извращуга хренова! Иди, поприставай по дороге к кому-нибудь другому или просто сдохни где-нибудь в канаве, тоже вариант неплохой! Пошел отсюда вон, говорю! Не понимаешь, что ли?! Кончай таращиться на меня и вали! Он искренне надеялся, хоть и верил в успех слабо, что подобные вопли отвадят латиношкурого маньяка далеко и надолго, заставят разобидеться, переменить эти свои необъяснимые шизофреничные планы, взаправду убраться прочь и хотя бы на сегодня оставить его в покое, только вот на скотину эту, разумеется, ровным ничего счетом не подействовало, скотина так и продолжила стоять, немигающе, будто змеюга, таращиться жутковатым колодезным взглядом да нервировать капельку перекосившейся и вытянувшейся в скулах физиономией. Брови кретинского Рейнхарта то сползались, отчего вокруг становилось зябше и мрачнее, к нахмуренной переносице, то возвращались наверх, то просто как-то непередаваемо, но зловеще надвигались друг на друга, будто створки тяжелого тауэрского моста, отдавая линию забега вспыхивающим заостряющимся глазам, бегло шевелящимся раздумывающим губам, сероватым щекам или изобретательным и развитым на мимику лицевым мышцам, обращающим красивый — черт уж с ним… — человеческий анфас в прошибающую до подгорловых мурашек, вспененную пёсью морду. В конце концов, побалансировав между злостью и курящимся беспричинным весельем, вызванным этими его завихренными отклонениями, мужчина, не уставая поражать не поддающимися логике сменами настроений и мотивов, вполне миролюбиво приподнял руки и улыбнулся растянувшимися молоденьким полумесяцем уголками рта, скорее шутливо поддевая, чем уповая на хоть сколько-то положительный результат заданного на дурака вопроса: — Что, даже на чашечку чая не пригласишь, мой неприкосновенный безымянный цветок? Совсем никак? Совсем-совсем тебе меня, получается, не жалко? — Совсем, мать твою! Было бы еще за что тебя жалеть, козлина ты хитрожопая! — мальчишка, прооравший это уже практически в полное горло, взбешенно тряхнул сумасбродной головой, исказился в точеном, похожем на отобранное у вранокрылой хищной валькирии, личике, пытаясь, очевидно, выразить всю безразмерную степень непритязательного недовольства и на корню отрубающего отказа… А затем, ненадолго затмив видимость взвившейся дождливой копной, прогарцевав на носках из-за попавшегося под ногу развязавшегося шнурка, почти бегом — на самом-то деле ненавистным хромающим шагом, не находя отваги простить себе такого позора, как отчаянное желание нестись резвым галопом вторгшейся в ощетинившийся город кленолапой осени — бросился к белой отряхивающейся коробке, обращенной — исключительно по мнению непривередливого фокусника-Дождесерда — игривыми лунными затеньями в экзотическую перламутровую ракушку для нежного и дерзкого морского конька. Дело ведь говорят пущенные босиком да по миру редкие умные люди, пока еще не до плачевного конца выродившиеся на этом ?Океане?: любая высушенная ромашка, ненароком обласканная взглядом или пальцами одного, к кому прикипело отдавшееся сердце, обернется роскошной полногрудой розой для глаз другого, кто этого самого ненарочного ромашкового ласкателя успел — пусть только вспыльчивый мальвогривый мальчик ему эту бесстыдную выходку однажды простит... — пылко да безбрежно полюбить.