quiet the mind (1/1)

Мир гаснет. Бродяга не чувствует, кажется, ничего. Ни времени, ни голода, ни жажды. Смотрит перед собой в пустоту. Пустота вот-вот по всем заветам детских страшилок посмотрит в ответ. Бродяга… замирает. Отключается. Позволяет вводить иглы под кожу, позволяет светить в глаза. Слушает их разговоры. Сидит, встречаясь взглядами с пустотой, на каких-то встречах. Мир схлопывается. Стены давят, сжимают ему, кажется, сами лёгкие. Бродяга смотрит на свою бледную и больше не покрытую синяками кожу на локтях, на отросшие волосы. И не узнаётв себеничего. ***К нему приходит Муза. Сидит рядом на лавке в саду на заднем дворе у небольшой парковки для персонала больницы. Её новое платье синее, в ярких лучах кажется светло-голубым. Можно сильно сощуриться и представить, что оно белое. Это какой-то сюр был бы. Дети едва ли не самого главного изгоя, иконы непокорства, символа несогласия. Оба под куполом. Бродяга брезгливо ведёт плечами. Белая кофта давит. Муза берёт его за руку, гладит костяшки. Рассказывает что-то о Барде, о том, как он едва не сорвался в город за ним. Бродяга думает, она преувеличивает. Он уверен, что прав, когда она отводит взгляд. И не хочет до конца осознавать то, что его, наверное, никто дома и не ждёт. Муза смотрит с ним в глухо-тёмное небо под куполом в последние минуты приёмных часов. Обнимает его осторожно, гладит по острым лопаткам. Медсестры кривятся, глядя на её удаляющуюся фигурку. А Бродяга… ничего у неё не спрашивает. Почти не говорит даже, не смотрит ей в глаза. Боится, до отвращения к самому себе сильно. Она что-то говорит о крыльях, что-то — про Икара. И не договаривает. О ком-то. Он его по имени не зовёт даже в мыслях, даже когда гасят свет на ночь и некому увидеть ?что-то не то? в его выражении. Бродяга редко засыпает быстро. Во сне калейдоскопом крутятся обрывки его искалеченной об наркоту памяти. Бродяга… переломанным себя чувствует. Будто его избивает каждый день боем секунд. Будто он в той пытке из их с Музой древних книжек — когда монотонно капает вода. День-ночь-день-ночь-день… Бродяге не хватает сил сопротивляться.Течение увлекает его за собой, окутывает тело мягкими волнами. И Бродяга… не сравнивает это ни с чем. Он больше не может сравнивать это с каким-то из своих наркотических трипов. Будто вся эта часть осталась за высокой кирпичной стеной, которую ни пробить, ни перепрыгнуть. Первые пару месяцев Бродяга честно пытается. Следующие три он злится — молчит на приёмах с психотерапевтами, игнорирует всех посетителей. Он не слишком хочет себе признаваться в том, что, кажется, сломался. На шестой… отпускает. На седьмой ему больше не хочется назад — а что там ловить? Даже не из-за того, что все дороги за хоть сколько-то сносной наркотой ведут к…Нет. Не из-за того. Он сломался гораздо быстрее, чем нарики из присказок-страшилок Брута… нет, нет, нет не его. Его нет. Его. Нет. недуматьнедумать...Бродяга судорожно сжимает кулаки — до боли и судороги в напряжённых пальцах. Распирает — яростью, безумной и яркой, до звона в ушах, до разноцветных вспышек. Бродягу трясёт от этого. И, кажется, получается впервые за долгое время вдохнуть полной грудью. Он с холодной яростью поднимает взгляд. Под куполом не видно звёзд. Под куполом не видно настоящей свободы. Дышать — ненавистью — приятно до одури. ***Брут неохотно себе признаётся, что, кажется, сломался. Давно. Наверное, в тот день, когда продал Бродяге первый злоебучий пакетик. Да, тогда. Раньше всё хоть сколько-то держалось в рамках нормы. Раньше можно было ещё помнить про свои три правила и не испытывать жгучего разочарования в том, что нарушил их все. Идиот. Брут больше не видит в этом всем красоты. Ни в Полисе, ни в белых воротниках, ни в этом их несовершенстве-несвободе, заметной для него только если глубоко вглядеться. Страшно думать, что красоты наверняка никогда и не было. Тошно. Но что у него остаётся? Лия добавляет тихо, когда они сидят вдвоем на полупустой парковке перед работой рано-рано утром: ничего. Ничего нам больше не остаётся. Права она, чёрт возьми. Бруту никуда от этого не деться — ни от треклятой железной двери, ни от белого потолка, ни от… Брут не хочет о нём вспоминать. Он сжимает в кулаки руки. И он не будет про него вспоминать. Последние три месяца звонки из клиники он сбросил на Лию. И взял с неё слово: никогда и ни за что ему ничего не рассказывать. Даже если будет умолять. Тем более — если он будет умолять. Лия всё понимает. И Брут ни разу её о… о Бродяге не спрашивает. Он настойчиво гонит от себя мысль, что за тот их единственный раз надо бы перед ней извиниться. Не спать с клиентами, как же. Не спать с невестами своих уже-не-особо-лучших-друзей, вот, что самое стрёмное. Икар не приходит ночевать домой почти никогда, но Лие вроде бы уже абсолютно плевать. На всё. Не плевать ей либо только на работу, ибо пашет она с утра до ночи, либо, как вариант, ещё на наркоту. Или плевать и на то, и на то. Предложения и контракты на главную красавицу Полиса сыпаться будут всегда, а за наркоту ей давно можно не бояться. За её наличие — точно можно. Их единственный раз повторяется ещё раз, ещё раз, ещё раз… И каждый раз они после сидят вдвоём по разным краям кровати, глядя в пустоту.Не то. Совсем не то. Брут не хочет думать, что потеряет наверняка и её, если так пойдёт дальше.Как — так?И этого он не знает. Икар прилетает к нему за рабочий стол с флешкой и своими тетрадками, рассказывает что-то, раскидывает, улыбаясь, руки. Платиновая полоска блестит в свете солнца. Бруту очень хочется ему врезать. Чтобы заткнулся и дал допить кофе. Чтобы не шумел. Имеет Брут право на похмелье или нет?— Что с тобой? Икар будто только замечает. Брут натянуто кривится, трёт висок пальцами. — Голова болит. Прости. Когда, говоришь, презентация?Икар срывается обратно в свои наркоманские грёзы. Наркоманские — и отбитые. Либо-либо, понимает Брут, когда Икар снова говорит о Музе, о небе, о полёте. Либо-либо.Всё рушится. Пиздец полный. Правитель, пока Икар ему вещает о крыльях, смотрит прямо на Брута. Тот невесело качает головой. Нет, сэр, ваш сын не скурился, просто ебанутый. Да, сэр, это точно, я бы понял. Икар к Музе сбегает по ночам за купол, возвращается, пропахший свободой, яркостью и песней. Но ему в глаза не смотрит. Брут, кажется, догадывается, почему. Муза больше не заёбывает его звонками, больница больше не списывает с его карты заблокированные год назад бабки. И Икар ему ничего не рассказывает — хотя один раз приходит с синяком во всю щеку. Пожаловался бы, точно пожаловался бы, не будь ударивший его...Всё сходится. Дышать — облегчением — получается.