Часть 2 (1/1)
Женщины любят меня, но я не люблю женщин. У них красивые мягкие тела - бедра, грудь, живот, ода материнству, я бы хотел каждую ночь засыпать на женской груди, потому что мать не давала мне этого в детстве. В семейной иерархии я всегда немного уступал Куперу, был в его блистательной тени, и когда он, заговаривая со мной, упирал палец мне в лоб или подбородок, не пятился и не отмахивался.Я всегда был немного подавлен своей семьей, правилами и надеждой отца на то, что из меня выйдет толк, и во что это вылилось. Я хотел бы засыпать с женщиной, не занимаясь с ней сексом.Я слышу, как моя кошелечная женщина уходит - с мягким шорохом она отсчитывает мне несколько купюр на следующую неделю, надевает свои изящные шпильки, от которых ее обширный зад кажется немного меньше, и с сухим щелчком закрывает дверь спальни. Сквозь ватную дремоту мне чудится заполнивший комнату дождливой тушей сквозняк, я заворачиваюсь в одеяло и думаю о своем соседе из двести шестой. Весь вечер я слышал доносящиеся из его квартиры крики, смех, звон и джаз - музыку настолько же отвратительную, насколько и сексуальную.Вероятно, он может позволить себе засыпать с тем, с кем захочет спать, и заниматься сексом со всяким, кто ему понравится. Он произвел на меня впечатление. Я не могу перестать о нем думать, потому что он сам - джаз в теле, джаз с руками, ногами и головой. Отвратительный и сексуальный.Он красит ресницы - отчего-то это кажется мне особенно важным. Я люблю его - уже с десяти утра люблю, а кажется, что еще дольше. С нетерпением жду, когда смогу вынуть затычку, потому что после такой любви точно должны прийти слова - громкие и сочные, под стать моей музыке.- Она довольно щедра.Я сажусь, позорно прячась под одеялом, ставшим вдруг тяжелым и душным. Детка Уорхола сидит на подоконнике и смотрит на меня во все свои стеклянные голубые глаза.- Это я, ваш сосед снизу, Курт Хаммел. Я бы хотел немного посидеть тут, если вы не против, - он улыбается и перекидывает ноги через подоконник. В глухом мутном свете буржуазного торшера его голые ступни кажутся вылитыми из красного золота. - Мой гость немного перебрал, и, поверьте, нет никого хуже пьяного мужика, который пытается вас укусить.На нем нет ничего, кроме банного халата, и я не знаю, что ему ответить, потому что он похож на Питера Пена или безумного домушника, планирующего акт промискуитета.- Вы можете меня выгнать, ей-богу, - он спрыгивает с подоконника и аккуратно закрывает окно. - Вы, верно, думаете, что я совсем сбрендил, если так нагло заявился к вам, но на пожарной лестнице и в подъезде холодно, а у вас уютно и тепло.Он смотрит на меня, сжав ладошками халат на талии, и в серых махровых складках кажется еще худее, чем утром - полуголым, как греческий божок.- Я не думаю, что вы сбрендили, - я даже решаюсь покачать головой. Он выглядит расстроенным - я ошибся с ответом. Может, он правда хотел, чтобы я его выгнал.- Вы бессовестный врун, - он ласково улыбается и подходит к столику, бесстыдно пересчитывает оставленные моей женщиной купюры. - Да, она и правда щедра. Удивительные люди эти декораторши.Заметив, как я изменился в лице (а изменился я сильно, потому что почувствовал вдруг стыд размером с Австралию), он взмахивает пальцами.- Бросьте. Мне тоже иногда дарят деньги.На кончиках его пальцев я вижу избавление. Отвернувшись, он вытряхивает из моего портсигара сигарету и закуривает, а я любуюсь его узкой спиной и голыми ногами. К его пяткам налипла грязь с пожарной лестницы.- Какая жуткая комната, - он садится на шаткий столик и закидывает ногу на ногу, устроившись с таким удобством, что я чувствую себя немного лишним. - А это что?Сигаретой он показывает на мою печатную машинку.- Вы писатель?В его витражных близоруких глазах я вижу одобрение - мне необходимо кивнуть и наврать про то, что я - Сомерсет Моэм или Хемингуэй. Но я решаю быть честным - может, потому что немного устал и хочу спать.- Я пишу стихи.Он плещет руками, опасно скользя сигаретой мимо кружевного абажура, стопки бумаги, мимо всего, что может загореться.- А это? - и тушит окурок о сборник моих стихов. Я чувствую, как тлеет мое самолюбие.- А это то, что когда-то согласились опубликовать.- Вы похожи на моего брата, - зажав сигарету в зубах, он открывает сборник и пробегается глазами по строчкам - его ресницы одобрительно дрожат, когда он улыбается, и хлопья пепла скользят по страницам небесной манной. Закрыв книжонку, он рассеянно смотрит на обложку - на мое имя и какие-то альпийские цветы. - Могу я называть вас Финном? Это его имя, но вам оно очень к лицу. Финн, Финн Андерсон. Это даже забавно.Он стеклянно смеется и отбрасывает книжку в сторону, и мое маленькое израненное тщеславие умирает в его ногах, истекая желчью.- Как давно я его не видел, - рассеянно говорит он, мазнув взглядом поверх моего плеча. - Вы ведь не из тех безумных поэтов, которые забираются на ящики и тычут пальцами в богатеев? Вам нужны деньги?Он выразительно смотрит на бумажки, оставленные кошелечной женщиной.- Я помогу вам, потому что хочу и могу и потому что вы похожи на Финна, только заметно пониже. Вы настоящий коротышка, - я не обижаюсь на него, потому что люблю сейчас больше своей матери и песен под диафрагмой. - А в нем два метра роста. Это оттого, что он ел много жареного сыра. Как думаете, ведь от этого можно вымахать до двух метров? Но какая разница! - выкрикивает он сердито, соскочив со стола. - Разве в этом дело? Этот дурень сейчас в армии и пишет мне идиотские письма, в которых уверяет, что там ему хорошо, но я не верю ни единому слову. Как же может быть в армии хорошо?Он красиво падает на кровать рядом со мной и обиженно щурится в потолок. Кончик его носа краснеет от подскочившей в его маленьком теле температуры любви. (Мне так хочется его обнять, что проще было бы отрубить себе руки, чем сдерживаться).- Могу я поспать у вас? Этот негодяй столько выпил, что либо уже вырубился, либо будет буянить до утра, а у меня нет никакого желания проверять его состояние.Я обматываю его своими руками, как египтяне, разливая слезы, обматывали труп Клеопатры бинтами.- Конечно, - прошу я, трогая губами влажные волосы на его виске. - Пожалуйста, спите.Я люблю его, так люблю, что становится больно и пусто в груди. Это странно. Я этого не ожидал.Притворяюсь, что сплю, и жму его к себе, чувствуя грудью и животом его холодные кости. Иногда он вздрагивает, вытягивает руки, ломает себе пальцы. Дышит громко и беззастенчиво, будто спит один, не привык к гостям рядом со своим телом. Я вижу в свете торшера все его синяки.Проходит полчаса, час, больше, и он вдруг сжимает ледяными пальцами мою руку и зовет:- Финн, - но я понимаю, что он зовет не меня, потому что на его щеках блестят слезы. Мне хватает житейского опыта и догадливости, чтобы знать точно, что из-за меня он плакать не может. - Здесь холодно.- Почему ты плачешь? Не плачь, - мне мешают говорить камни в горле, слова совсем глухие, даже я их не слышу, но он садится рывком и упирается ладонью мне в грудь.- О мой бог! - мне начинает казаться, что он не спал, только притворялся, до того он сейчас бодрый и злой. - Терпеть не могу, когда лезут не в свое дело!Он выдергивает из-под меня полы халата, затягивает пояс так, что ломается пополам, и распахивает окно, впуская в спальню стылый прокуренный воздух.- Терпеть не могу, - повторяет он шепотом, оседлав подоконник, а я сижу и не могу сделать совершенно ничего, потому что, кажется, впервые в жизни так боюсь - и даже не знаю, чего именно.