Фокс (джен, элементы слэша, юст, PG-13) (1/1)
1945 г., майОн смотрит на Фокса с восхищением и обожанием щенка, не сразу различая в благоговейно-сыновней благодарности за долгожданное чувство сытости и в уважении к чужому уму и хитрости влюблённость и неясные, смутно очерченные и пока не настойчивые желания, чтобы его приобняли за плечи, погладили по спине, потрепали по волосам.Максим из тех, про кого говорят ?поздно созревает?. Ему шестнадцать, скоро исполнится семнадцать, а он целовался всего два раза и ничего особенного от сухого шершавого прикосновения губ к губам не испытал. Если уж быть до конца честным, то совершенно ничего не почувствовал.Девочки были милые, добрые, ласковые, с бесконечной грустью в глазах, которая бывает только у сирот и дворняг, и с твёрдым желанием оберегать и любить – не обязательно Максима, кого угодно, кто выжил, кто вернулся, кто дошёл.Это желание он не разделяет и немного его сторонится. Ему неинтересен их маленький мир кухонь с натянутыми над столом и плиткой провисшими верёвками, с кислым запахом из одинаковых кастрюль; ему неприятны их слёзы, горькие, как лекарство, и тихие, как сама печаль. Стоптанные туфельки и перешитые платьица старших сестёр.– А что же Ларочка?– Не вернулась…В женщинах, девушках, девочках он невольно видит мать и бабку, их упрямство, преданность и служение только своему, выдуманному, не общественному долгу.Он помнит золотое, детское, рыцарское – ?девочек нужно защищать?, но взрослеющий разум коварно подсказывает: не всех и не всегда. И ему не обидно, когда в какой-то беседе он говорит об этом Фоксу, а тот смеётся, заливисто и громко, и стучит ему пальцем по лбу:– Ты эту дурь брось, тоже мне, мушкетёр выискался. Не для того ты, Понт, на свет родился, чтобы возле юбки сторожем просидеть.Максим не знает, что такое ?мушкетёр?, но на всякий случай запоминает как что-то оскорбительное и насмешливое.Фокс смотрит лукаво, щуря красивые холодные глаза, и улыбается так, что у Максима ёкает нутро. Фокс вообще часто улыбается, и от уголков глаз тянутся к седым вискам лучики-морщинки.И губы у него красивые, тонкие. И руки сильные. Не то, что у этих девчонок – тростинки-веточки, торчащие из рукавов пальто не по размеру.Фокс водит домой баб или, как он их небрежно величает, марух. Молодых, весёлых и разбитных. Одни смотрят на Максима со смесью цинизма и брезгливости. Другие гладят его по густым волосам, восхищаясь цветом, и жалеют, что вот ведь, такой молоденький, а уже. Что ?уже?, они не поясняют.Максим ненавидит их всех, без разбора. Брюнеток, длинноногих, невысоких, худых, красивых. Сам не до конца понимает за что, но бессильно злится, когда среди ночи на пороге приземистого домишка в Марьиной роще раздаётся вдруг высокий женский смех и резкое мужское: ?тише, дура, племянника мне разбудишь?.Обычно после они ведут себя тихо; устраиваются на двухместном диване, и Максим старается не сопеть возмущённо, что Фокс снова ложится отдельно, а не в одной с ним кровати. Не вслушивается в шорох простыней и возбуждающе-ритмичный скрип пружин. Пытается скорее заснуть и не думать, не думать, не думать, отчего так приятно тянет между ног и окатывает томительно и сладостно от крестца и вдоль позвоночника, едва стоит представить, как широкие ладони шарят в темноте по мягкой коже.Одна из марух оказывается неуёмно пылкой и настолько шумной, что блаженно задремавший Максим просыпается от её стонов. Обливается горячим потом, боясь пошевелиться под сделавшимся душным и невероятно тяжёлым одеялом. Дрожит, глотая открытым ртом словно загустевший воздух, и чувствует себя одновременно пьяным и испуганным, как в детстве, когда в первый раз катился на велосипеде с косогора, не держась за руль.У Максима подрагивают пальцы – так сильно ему хочется опустить руку вниз, но любовники никак не угомонятся, и его оглушает вдруг стыдным осознанием, что он завидует, но не Фоксу, а безымянной марухе, которая так несдержанно, так непритворно и сладко стонет под едва знакомым мужиком. Он понимает, что ему хочется, ему нужно так же – стонать и комкать простыни, и чувствовать под негнущимися от напряжения пальцами крепкую спину. И чтобы его хотели, чтобы именно в нём искали и находили наслаждение, удовлетворение.Его затапливает удовольствием от корней волос до подогнувшихся пальцев на ногах, и он прогибается, вжимаясь в кровать, и больно закусывает губы, чтобы не издать ни звука.А потом долго ещё лежит в липком и мокром белье, бесшумно всхлипывая от страха и ненависти к себе, пока не забывается беспокойным, неприятным сном.***Как-то в конце мая, промозглым, несмотря на ещё тёплую буржуйку, утром, Максим сонно и зябко подкатывается к Фоксу на широкой кровати, прижимается, примостив голову на плечо.Возбуждение сквозь сон распознаёт не сразу; чувствует знакомое тепло внизу живота, ещё успевает лениво подумать, что не вовремя, мать уже явно встала. Прижимается к скомкавшемуся между ног одеялу, отмечая сквозь дрёму, что оно странно твёрдое…Подрывается, как ошпаренный, молясь, чтобы Фокс спал крепко и ничего не почувствовал.За завтраком, который Максим готовил трясущимися руками, он не поднимает лица от стакана с чаем, чувствует внимательный взгляд, нацеленный ему в лоб, как дуло. Косится исподлобья, из-под отросшей рыжей чёлки, на Фокса, но тот усмехается чему-то и вовсе не кажется рассерженным. Не смотрит он на Максима и как на что-то отвратительное, неправильное, недостойное существования рядом с ним, порядочным вором и любимцем женщин.Значит, не заметил, успокаивает себя Максим, впрочем, как водится, скоропалительно и напрасно.***Его по-прежнему не берут ?на дело?, и от скуки Максим целыми днями гоняет по городу на старом велосипеде, который сумел починить с помощью одного из фоксовских дружков, остановившегося в Марьиной роще – отлежаться.Как становится ясно из разговоров и обрывков фраз, дружок этот прячется от муровцев, потому что за мокруху его должны поставить к стенке, и ждёт, когда старые подельники помогут ему переправиться на юг, в Крым, то ли в Гурзуф, то ли ещё куда-то. Высокий, сутулый и весь какой-то мятый, скомканный, он именует себя Гансом и вызывает в Максиме отвращение – своей болтливостью и уродливым шрамом на подбородке, а ещё страх – из-за неприятной привычки при обращении прихватывать Максима за шею и поглаживать большим пальцем косточку за ухом.Максим его руку не стряхивает, но каждый раз беспомощно обмирает, пока Фокс вдруг не цедит за ужином, ни на кого не глядя:– Тронешь пацана – удавлю и не посмотрю, что вместе чалились.В ответ Ганс широко улыбается щербатым ртом, но к Максиму больше не прикасается, только смотрит как-то темно и гаденько, а перед самым уходом зажимает в прихожей, облапав за поясницу и зад, и шипит, обдавая запахом гнилых зубов:– Нельзя тебе, пацан, в тюрьму. Лучше чтобы застрелили при попытке к бегству. Долго там такие не живут.– Какие? – выдавливает из себя Максим, чувствуя, как глаза предательски наполняются слезами. Фокс с утра куда-то ушёл, не сказав, когда его ждать, но велев быть дома к шести, чтобы проводить Ганса, и Максиму страшно, что без защиты старшего с ним может случиться что-то непоправимое.Но Ганс лишь глядит с сожалением и отодвигается, натягивает притащенную накануне железнодорожную спецовку.– Сладкие, – бросает, открыв дверь, и, потянувшись, треплет Максима за щёку. Смеётся, когда тот шарахается от него, сшибая табурет и едва не падая на пол.Уже после, убедившись, что Ганс убрался не только из дома, но и со двора, Максим, тихо скуля, долго умывается холодной водой из рукомойника, пытается стереть с лица чужое прикосновение.Ужинает подгоревшей гречкой и стаканом молока, только чтобы не проснуться среди ночи от сводящего желудок голода, но не чувствует ни вкуса, ни запаха еды.Около девяти вечера, не выдержав, выбирается во двор. Ему тревожно, хотя причин для этого, казалось бы, никаких нет. На улице тихо, даже собаки не лают, только в конце аллеи собрались местные и явно что-то обсуждают.Из любопытства Максим подходит ближе, осторожно здоровается с соседкой, бабой Зиной, главной сплетницей всей округи. Война отняла у неё четверых сыновей и мужа – по одному за каждый год, превратив не старую ещё женщину практически в развалину. С раннего утра и до глубокой ночи она сидит у себя перед домом, останавливает каждого случайного прохожего и жадно выпытывает у того любые новости. Знающие об этой местной достопримечательности люди уже привыкли обходить их аллею. Максим и сам предпочитал уйти огородами, но последние дни его выручает то, что он просто пролетает мимо на велосипеде.– Стрельба сегодня была, ух, – делится с ним баба Зина, и Максим вздрагивает.– Какая стрельба? – спрашивает тихо. – Где?– Да в городе, известно где, – встревает кто-то – в темноте толком не разглядеть. – У вокзала бандитов каких-то постреляли. Говорят, много полегло. А милиционеры все целы.Разговор плавно перетекает в спор, что если постреляли много бандитов, то и милиционеров тоже должны были пострелять, но Максим не вслушивается.На подгибающихся ногах, придерживаясь за забор и не разбирая дороги из-за слёз, он возвращается в дом.***Фокс приходит ночью, гремит опрокинутым табуретом, чертыхается. Максим обессилел от рыданий и даже не поднимает голову, только снова начинает тихо плакать. Фокс не произносит ни слова, садится на кровать прямо в пыльной, пахнущей отчего-то дымом, шинели, дёргает Максима за плечо, заставляя сесть, и подносит к трясущимся губам фляжку.– Кончай рыдать, не баба, – бросает без злости и как-то даже мягко. – Ганса застрелили сегодня.Максим давится коньяком, кашляет, всхлипывая и громко шмыгая распухшим носом.– Я подумал… – начинает сипло, но не заканчивает, слова застревают в горле, вместо них вырывается очередной скулёж, а из глаз брызгают слёзы.Сквозь них он видит, как Фокс криво улыбается и закатывает глаза.– Ладно, ладно, всё. Он неловко, неумело, всё ещё непривычным для него движением поглаживает по рыжим волосам, и Максим опускает лицо, позволяя облегчению затопить тело, оставляя после себя опустошённость и дрожь в руках.Он чувствует себя неудобно и глупо.– Ложись спать, – произносит Фокс резковато. – Завтра для тебя поручение будет. А вечером у нас гость.Максим вскидывается, но благоразумно молчит.Фокс поднимается с кровати, устало отходит к столу, раздевается, стоя в полосе света, отброшенной уличным фонарём поперёк комнаты.– Тебе почти семнадцать, – произносит он вдруг, и Максим вяло кивает, чувствуя, к чему клонится разговор.– Я могу лечь на диване, – шепчет еле слышно, боясь, что снова польются слёзы, и распахивает пошире глаза, будто это может помочь.– Спи, – отрезает Фокс. – Сам на диване лягу, – и добавляет, уже завернувшись в одеяло: – Чтобы я твоих соплей больше не видел.Максим вздыхает, падая на плоскую подушку, перекатывается и поджимает ноги. Потом, не удержавшись, подтягивается на вторую половину кровати, где Фокс спал, пока диван был занят Гансом.Жив, – думает Максим, улыбаясь в темноту. – Вернулся.