8. О глине и фарфоре, красных и белых нитях и налетевшей буре (1/1)

1618г.Каждый вечер этот недоумок, неведомо как оказавшийся в горах, болтает. Слишком много и слишком назойливо. И добро бы болтал о книгах, о происходящем в столице, но нет - он вдруг начал говорить о записках Гёсана. Он говорит, говорит, и в душе Палёного растет жгучая ненависть. И становится нестерпимо алой, желтой, белой с синевой, как пламя в печи для обжига. Хорошо еще, что сидит он всегда снаружи хижины, а Чан устраивается внутри, считая себя выше по положению.Сегодня, однако он не сдержался. "Меня преследует сон, советник" - донесся голос Чана, цитировавшего запись. И Палёный, не дослушав, бросился прочь, чувствуя, что оказался внезапно у края какой-то бездны - той, в какую уже проваливался или же готов был провалиться, бездне, отозвавшейся страшной болью. Бездна роилась тенями, осколками без отчетливых очертаний, без форм - крохами, осколками, оглодками не событий даже, а воспоминаний о том, что не то было, не то никогда не было. Не то просто приснилось. Он не бежал в горы - он широкими шагами, почти бегом, спускался вниз. К селеньицу, куда Бамбук иногда ходил за провизией. Сегодня в городке было что-то вроде ярмарки, приехали бродячие актеры и с ними притащились какие-то маркитанты с лентами и побрякушками, а под это дело и местные выставили передвижные тележки с разным нехитрым товаром. Никто не обратил внимания на оборванного бродягу с изуродованным лицом, разве торговцы, завидев его, прикрывали свой скарб руками и сердито прогоняли прочь, опасаясь как бы этот проходимец не стащил чего. Палёный слушал ругань с каким-то особенным удовольствием - так ему и надо. Он бродил по рядам, не замечая боли в сбитых на горных тропках ногах. Он тень, его не видят. Отец бы радовался. Вспомнилось, как старался он стать тенью, как можно более незаметным, когда закончилась война и отец вернулся к любимому своему занятию - выискивать проросшие семена заговоров и сеять их там, где их не было. Порой от этого делалось страшно - отец напоминал тогда маленького зубастого зверька вроде ласки, которая втихаря изводит жертву и пьет ее кровь. Этот страх вошел глубоко и был тем более силен, что внешне отец выглядел робким и слабым, так что даже он, знающий и понимающий об отце все, не мог не жалеть его, не мог не сжиматься сердцем, глядя на опущенные отцовские плечи и грустные глаза.Он тогда научился притемняться, научился прятать жившее в нем солнце. Это было труднее, чем воевать с южными варварами, но он смог, ибо на кону стояла его жизнь и жизнь его семьи. Но это умение оказалось роковым и стоило ему близости с семьей. Он шел к тому же, к чему пришел отец, подумал Палёный. Он должен был бояться собственного сына - не оттого, что сын злоумышлял против него, а просто по привычке, едва не вросшей в хребет. И так будет идти и идти, поколение за поколением, и его собственный сын будет бояться своего наследника... Его двойник идет к гибели шагами великанов из старых сказок, думал он, вспоминая рассказанное пришедшим к ним молодым книжником. Тот, кто занимает нынче его трон, не думает о том, что подданым, а особенно придворным и советникам, необходимо иметь видимость, что они, именно они управляют сидящим на троне. Он слишком непредсказуем, по-мальчишески, по-детски взбалмошен, но это поможет лишь на непродолжительное время. Он даже не делает вида, что играет в игру по правилам - он не выдерживает видимости правил даже в нарушениях тех самых правил. Это кончится плохо, это заводит в поток, когда вершишь страшные и отвратительные дела и не можешь остановиться, все делается словно помимо тебя. На троне нельзя быть чистым, однако необходимо четко сознавать, что именно и ради чего ты совершаешь. Иначе гибель. Палёный знает это по себе, он удерживался на этой грани восемь лет. И еще он знает - скоро все станут бояться сидящего на троне. Все, и этот страх объединит их против него. Палёный очнулся от своих мыслей от ударившего в нос слабого, кисловатого сырого запаха - такой ни с чем не спутаешь. Запах сырой глины. Королевские фарфоровые мастерские Пувон вспомнились ему - едва ли не первое данное ему отцом поручение. Призванное унизить - разве дело принцу возиться с глиной и ремесленниками-простолюдинами? Но ему, тогда совсем юному, это пришлось по душе. Он мог часами наблюдать, как под умелыми пальцами рождались вазы и пиалы, как они вырастали, вращаясь на круге. Здешний горшечник лепил большую миску, и глина у него была самая простецкая, желтая с коричневым. Далеко ей до драгоценного белого фарфора, и стенки миски будут толстые, и никогда им не звенькнуть под ударом ногтя, не пропеть весело "Синь-ни!", как поет фарфор, и гончар этот вряд ли знает, чем краска "до хва со" хуже "хвэ хвэ чон". Но все же он делает миски, из которых простые люди с удовольствием хлебают свой суп. Простым людям не нужен фарфор, фарфор для них роскошь. Излишество. Им бы лишь бы было куда суп налить и ладно будет. Он вспомнил солдат, избивавших его по приказу советника. Они, наверное, знали, кто он. Но они думали о своих семьях и миске супа, миске из вот такой же простой рыжей глины.- Ха Сун! - услышал он. Сиплый с подвизгом голос, будто сорванный. Незнакомый.- Ха Сун, где тебя, дурака, носило? - повторил голос. Другой голос перебил, пьяно забормотав что-то вроде "Да пошли отсюда, обознался", но сиплоголосый подошел ближе, продолжая окликать его и вспоминать непристойные песенки, какие слышал в каком-то "цветочном заведении". Называя его именем шута."Ха-Сун. Забудь, кто ты, если хочешь жить - твое имя теперь Ха Сун". И конечно, надо было повернуться, надо было вежливо поклониться и сказать, что уважаемый господин обознался. Или же, также поклонившись, сказать, что господин не обознался, но недостойный шут утратил свое мастерство. Надо было хотя бы просто поклониться - но хребет не желал сгибаться. Нет надобности сгибаться, простучало в висках. Нет надобности удерживать себя в этой жизни.И он просто повернулся и взглянул между бровей круглолицего с маленькими пьяными глазками, в ободраной меховой безрукавке поверх уж слишком новенького и чистого нижнего платья. - Меня зовут Ли Хон, - негромко и отчетливо - тем самым голосом, каким обрекал на казнь и утверждал указы.И этого бы хватило на сиплоголосого, как хватило на остановившего свой круг горшечника, на того второго, кто подошел с сиплоголосым. Но сиплоголосый выпил и выпил немало.- А мне плевать, как там ты себя теперь именуешь, - взвизгнул он. - Ты шут Ха Сун и ты сейчас споешь мне про то, как государь любуется рассветом да закатом вместе с женой Левого министра. Ну-ка!Наверное, он и не ожидал, что сиплоголосый его толкнет. Наверное, сам сиплоголосый этого не ожидал - но нужно было разрушить несоразмерность того, что он видел перед собой. Шута со взглядом дракона. Толчок пришелся бы в плечо, если бы Палёный в неуловимый глазу миг не развернулся на месте, пропустив сиплоголосого мимо себя. Советник Хо как-то сказал - "Государь иногда схож с сильным хищником в лавке полной хрупкого фарфора". Но сиплоголосый хищником не был - и посыпавшиеся осколками горшки, в которые он влетел, не были фарфором. И спутник сиплоголосого, бросившийся на Палёного с предательски сверкнувшим в руке ножом, знать не знал советника Хо. И уж тем более острый осколок разбившегося горшка, которым он полоснул нападавшего по горлу, не был схож с тем маленьким кинжалом японской работы, который он когда-то носил при себе.Кажется, само время застыло, давая ему сбежать. И люди застыли вокруг, не пытаясь схватить Палёного, который вышел из селения и не торопясь, шагая твердо и спокойно, пошел к горам. Он не слышал, как бросились за ним, как искали в закоулочках и сараюшках крохотного бедного селеньица, как расспрашивали. Он шел и шел, не думая ни о чем.*** 1658гСнег вокруг хибарки старика еще бел, но уже не столь гладок, ноздреват и неровен. Джунго все чаще выбегает из хижины и с наслаждением нюхает воздух. Широкими шагами шествует "сезон малого холода", и даже до гор доносится запах - печаль умирающей зимы и радость грядущей юной весны. Снег растает и потекут с гор быстрые ручьи, холодные как старческие слезы. Каждая весна - последняя весна, каждый ручей вымывает кусочки его лет, кусочки его жизни, пробирается бороздками морщин по щекам, которые с каждым днем все больше и больше, и глубже. Должно, так выглядит земля для глаз летящего сокола, изборожженная рытвинами, ущельями и оврагами.Старик вздыхает, ощущая в воздухе разливающуюся влажность - первый предвестник весны."Все чаще задавал я себе вопрос - для чего остаюсь я в горах, для чего коротаю дни в маленькой хибарке среди диких скал и диких горных лесов? Найти государя - но что-то мешало мне поверить в то, что обитающий тут оборванный калека с обожженным лицом и есть настоящий государь. Мысленно я старательно облачал Палёного в киноварное одеяние с золотыми драконами, какое приличествует государю - но одеяние словно съеживалось, сползало и ни за что не хотело держаться на теле обожженного оборванца. А уйти я боялся. Хорошо помнилась судьба господина Гёсана, и я был почти уверен - случись мне попасться кому-то из провинциальных чиновников, судье или законоблюстителю и меня немедленно препроводят в столицу в лапы могущественных людей, которых я так самонадеянно обманул. Снова и снова спрашивал я себя тогда, что за затмение нашло на меня и для чего пустился я в путь, прочь от драгоценных сердцу моему книг и покойной жизни. Если ловить рыбу на дереве, хотя и не поймаешь ее, все же не будет никакой беды, говорил мудрец. Но когда такими действиями добиваешься исполнения глупых и самонадеянных желаний, напрягая все свои силы, непременно накличешь беду. Так и я, рассуждал я сам с собой, погнался за целью, которой не имел сил и знаний достичь, - будто дурак с вершей на дерево полез.Оборотня я не видел, хотя не сомневался, что он обретается где-то поблизости. В один из дней, на удивление ясный и жаркий, придавленный теми строками, что я разобрал в дневнике господина Гёсана, я отправился пройтись, проветрить голову, не намереваясь уходить слишком далеко. Я шел по хорошо знакомой мне тропинке, смотрел на подкрашенные золотом облака у пиков дальних гор и ни о чем не думал. Все попытки зацепиться мыслью за какой-либо предмет натыкались на странное молчание, застывшее в моей груди будто тяжелый мельничный жернов. Что-то давило мне на грудь, но встречало противодействие и отступалось. Я видел только облака.Я шел так долго - или недолго, не знаю. Время остановилось, я почти не замечал окружающего, захваченный зрелищем облаков. А когда я снова стал осознавать и себя, и то, что было вокруг - увидел, что тропинку передо мною занесло туманом, солнце скрылось и тяжелые серые как дым облака висят прямо над моею головой, так что, кажется, рукой бы достал. Что есть наша жизнь, как не такое же внезапное появление дождевых туч в ясный день, подумалось мне. Я запутался в благоприятных и неблагоприятных направлениях, что пролегали тут, запутался будто муха в паутине. А между тем тропинку передо мною заволокло туманом и я перестал различать ее. Туман прорывали скальные острые зубцы, и я чувствовал себя кроликом в драконьей пасти. А уж когда в потемневших облаках засверкала молния и гром ударил сильнее, чем выстрелы из чхонджа(1), душа моя едва не рассталась с телом. Я чувствовал себя крупинкой, песчинкой, листком, несомым ветром. Я сел на землю, обхватив голову руками, и зарыдал как ребенок. Надо мной грохотал гром, и каждое мгновение я ожидал ужасного конца, чего-то страшнее самой смерти. Надо мною шла битва, подумал я, и что в этой великой битве делать такому ничтожному червю? А вот господин Гёсан бы непременно ввязался в битву, пришло мне на ум. И ведь действительно ввязался - только битва шла не за власть, не за дело. За душу. Записки, то, о чем прочел я. И написанное врезалось в мою память и запеклось в ней, как запекается обжигом надпись, выцарапанная на мягкой глине едва сформованного горшка. Сегодня утром я разбирал знаки и едва мог верить своим глазам. "Глупая старая пословица про тонкую красную нить, связующую тех, кого предназначила друг другу судьба, не только врет, но и недоговаривает. На каждую красную нить приходится непременно еще одна - белая, как траурное одеяние. Белые нити ведут вникуда - даже если человеку суждено найти того, к кому привязывает его белая нить, ему не суждено добиться взаимности..."Я затряс головой - поистине было невыносимо было вспоминать эти пропитанные страданием и болью строки. Молния вонзилась в землю в пяти шагах от меня - после я видел на том месте выжженую ямку, доказательство того, что все произошедшее мне не привиделось. Если бы я не сидел с закрытыми глазами, она, должно, быть ослепила бы меня. Но я услышал лишь шипение, а после ощутил свежий запах, какой всегда бывает после грозы.Молния отрезвила меня и страх убил мою печаль. И спасаясь от страха, я снова начал думать о прочитанном сегодня.И прежде мне попадались в записках Гёсана едва не прямые указания на то, каковыми были связывающие его с государем чувства - а вернее сказать, каковыми были чувства, привязывающие его к государю. Однако рассудок мой отказывался верить прочитанному, отказывался воспринимать смыслы. А вот сейчас, под грохот грома и нарастающие завывания бури я не мог не думать об этом - и не мог не верить.Есть нити, которые не в силах разрубить и закаленный клинок. И не все они окрашены багрянцем власти или алой страстью. Иногда нити белы и безнадежны, словно неотвратимая смерть. Говорят, пламенная страсть - не лучшее топливо для домашнего очага. Но прочтя, что сотворил Гёсан с государем, я понял, что страсть губительна и тогда, когда она не имеет никакого отношения к домашнему очагу. Но Гёсан, расправившись с государем, как говорится, пал жертвой весеннего ветра (2), ибо он был мудр и не искал покой среди покоя, но искал покоя в движении. Печально, что движением этим была огненная страсть, которую раздул весенний ветер и которая сожгла его изнутри. И то, что он в качестве оправдания своему бесчинству ссылался временами на скверное состояние государя после покушения, на неверность его рассудка, на слова чужого языка, то и дело срывавшиеся с его губ - "мийо каро". На языке ва, писал в заметках господин Гёсан, это означало что-то вроде "смотри, убийство"(3)И когда эта мысль встала передо мной во всей своей беспощадности, гром и молния словно отступились. И я увидел оборотня, чье черное тело выхватила из темноты очередная молния. Сидел он совсем рядом со мною, оборотив морду к островерхим горным пикам. "Уходи", - услышал я. И вместе с этим прозвучавшим в моем сознании словом плеснуло холодной безнадежностью. Оборотень уже не был тем неуязвимым нечеловеческим существом, каким встретился мне - его словно придавила усталость, серая как туман вокруг. И в этот туман я провалился. "Он не хочет помнить", - вспомнил я раздавшиеся в моем сознании слова демона. Но чем мог помочь ему - даже если бы возымел такое желание?Когда я в следующий раз поднял голову, тумана вокруг не было и в помине, как не было и облаков, день был ясен, как и с утра, и тепел. Словно деревянная кукла, вскинул я на плечи мешочек, с которым не расставался - там лежала книга господина Гёсана, - и двинулся по тропинке, спускающейся меж острыми серыми скальными останцами, меж извивающимися по змеиному горными соснами.Уже начало смеркаться, когда я дошел до бедного придорожного заведения. Харчевни этой я прежде не видел, однако, вспомнив, что привел меня в горы демон, я не удивлялся, что вел он меня какой-то иной дорогой, нежели та, которой пользовалось большинство.В харчевне я взял рисовых лепешек и рыбы, потребовал также чаю и принялся разглядывать плотного пожилого господина, который кроме меня был единственным посетителем, - не разглядел ничего путем, разве заметил, что у пожилого господина была только одна рука".Старик отрывается от бумаги, знаки расплываются в его глазах. Однорукий тогда сам подошел к нему, сам заговорил. И сам спросил, не с гор ли Чан пришел и не знает ли, кто там живет... И не знает ли он человека с обожженным лицом, который вчера убил бродячего торговца в селенье.