6. О тепле, холоде и серых камнях (1/1)

1618г.Ровное и сонное течение времени прервалось, когда Бамбук привел этого юнца. Пухлогубый, лупоглазый, одновременно и перепуганный, и восторженный, парень казался сущим дурачком. И то, как хлопотал вокруг него Бамбук, раздражало, как раздражает в жаркий день муха, когда ползает по коже мокрыми, щекочущими лапками и нет сил и возможности согнать ее. Мухи и жар, увеличивший чувствительность кожи так, что каждое прикосновение лапок проникало, кажется, в само тело - когда было это? Палёный задумался, мучительно и долго. Когда же это было - стоны и крики вокруг, опалившая грудь боль, острая и сквозная как удар меча, не похожая на боль ожога. Другая. Крики, стоны вокруг, и сам он лежит в жару и бреду - были ли его видения тогда бредом? ...Чужая, чуждая земля, незнакомый город с высокими каменным домами - мелькнул и погас, заменившись белым светом. И некто, появившийся из этого света, был одновременно и чужд, и близок. Как звезды.Палёный затряс головой, избавляясь от болезненного и докучливого воспоминания, и присел у дверей хижины, смотря, как Бамбук наливает в старую деревянную пиалу с обломанными и обгрызенными кромками горячего травяного отвара, кладет туда меду и протягивает гостю. Гость этот не казался ни знакомым, ни опасным. Никаким. И разговор его с Бамбуком скользил по поверхности сознания, долетая лишь обрывками.- А вот в шестую луну... - говорит гость. Шушушу, луна встает огромным запредельно белым видением, дикая, щерится, воет. "Приговорили... казнили. Казнили... схватили..." Бамбук что-то густо бормочет, словно камни в реке ворочаются под напором воды.- Змея обновкой не красуется. Кожа тесна, да. Вот и сбрасывает. Но красоваться чего? Кожа новая не для красоты, кожа - новая. Вот в чем дело-то, - бурчит он. - Бывает, у человека под кожею кость нарастает, так что не повернуться, ни извернуться - как старое дерево скрипит на ветру. - А в восьмую луну казнили... Имя звучит величественной песней, упрямое как гора. "Гёсан". И Палёный бесшумно встает со своего места и уходит прочь от хижины - в лес, который стал уже почти домом. Сосны вдоль тропки, цепляющиеся за клочки почвы меж камней, судорожно, как умирающий, комкающий цепенеющими пальцами ткань , обступают его, о чем-то умоляют, изгибаясь жалко и угодливо - "Просим пересмотреть решение..." И тянет одеревенеть спиной, выпрямиться так, чтоб уж никогда, ни перед кем не согнуться. Казнили Гёсана. Ни радости, ни горя, ни удовлетворения - ничего. Палёный и не замечает, как поднимается по тропке все выше и выше, туда, где и сосны уже не растут. Там растут только серые камни, которые, говорит Бамбук, умеют переползать с плохих мест на хорошие - медленно, как огромные черепахи. Серые камни вытягивают из человека тепло. "Достойный муж надевает на себя худую одежду, но в себе имеет драгоценный камень". Но он давно разменял и растратил свои драгоценные камни, если они у него и были. Где-то шуршат камни, набирают разгон и весело катятся вниз, увлекая другие - чтоб обрушиться на тропку, на случайного прохожего, в ручей. Тропка сделается непроходимой, прохожий сбежит, если будет удачлив, а не будет - останется под камнями. А ручей окажется запружен, и разольется широко - утратив бег и стремительность. Палёный сидит долго, уже темнеет - и его не оставляет ощущение чужого присутствия. И идти вниз уже поздно - камни вытягивают тепло, навевают сон. Шшшш, достойный муж в худой одежде, спи!.. Вон и луна выкатилась из-за отвесной черной горной громадины, белая дикая луна. Шестая... восьмая... Надо лечь, забиться между камней, окружить телом кусок теплоты и сберечь его до утра. А темнота и ночь уже наваливаются - так что нет возможности противиться их силе и власти. И он обреченно закрыл глаза, чувствуя, что оказался внезапно у края какой-то бездны - той, в какую уже проваливался или же готов был провалиться, бездне, отозвавшейся страшной болью. Бездна роилась тенями, осколками без отчетливых очертаний, без форм - крохами, осколками, оглодками не событий даже, а воспоминаний о том, что не то было, не то никогда не было, не то просто приснилось. Сознание отчаянно закрывалось от этих осколков - не желая ни помнить, ни знать. И пала ночь. Холодно, как холодно...*** Он думал, что стал другим. Что отбыв от каталанского берега, пересекши огромный океан и проживя годы в далекой и дикой неведомой прежде стране, изменив сущность и переступив порог смерти - он перестал быть прежним. Чушь! Ему по-прежнему знакомы и ведомы горе и гнев, и всплеснувшееся при услышанном от полоумного книжного юнца было столь сильным, что едва этого юнца не убило. Но еще того более он ощущает, что бьется в глухую стену. Его не помнят. Не желают помнить. И что можно было сделать - если сил осталось так немного, а явиться в человечьем обличье, показаться и убедить было равносильно тому, чтобы свою и чужую жизнь поставить на хромую лошадь. Можно было только стараться отогреть - чтоб стал тепел. Чтоб оттаял и вспомнил. *** Палёный почти не надеялся проснуться поутру - он никогда не верил в духов, но здесь, живя в горах, понял, что некоторые вещи нельзя объяснить простыми человеческими знаниями и пониманиями. И повлекшее его к камням - не было ли это волей горного духа, не злого, но столь чуждого всему человеческому, что людская жизнь для него менее значительна, нежели черепашье передвижение серых камней? Этот дух мог отдать его камням, отдать острому и резкому как удар плети горному ветру - просто так, потому что случилось. Потому что он, Палёный, оказался слишком слаб.И все же утро встало для него - забрезжило нежно-розовым на пиках скал, опахнуло солнечным теплом. Тепло... камни не отобрали его тепло. Спать было тепло и уютно, будто ночь согревала его густым зверьим мехом. И как высшее благословение - ночь прошла без снов.***С того дня, как он попал в хижину этого странного, полудикого, как вначале показалось, отшельника, Чан совсем не видел демона. И почел за благо думать, что тот, приведя его сюда, ушел дальше на поиски - ведь не скажешь же, что старый заросший отшельник в отрепьях или обожженный калека в таких же отрепьях, делящий с ним кров, имели хоть какое-то отношение к пропавшему государю. Однако у хижины то и дело появлялись тушки убитых кабарги или дикого подсвинка. Отшельник - он назвался Бамбуком, - покачивал головой и бормотал что-то вроде "Маленькие... спасибо, угостили... зажарим. Тепло, растет все. Холод придет... станет умирать". Эта присказка про тепло и холод показалась Чану смутно знакомой, но обрывки слов и фраз, коими изъяснялся Бамбук, начисто стирали эту знакомость. Большую часть времени Бамбук плел корзины или же готовил для них прутья и жмутки рисовой соломы, или же обходил свои ульи. Своими, впрочем, называть эти ульи было неправильно - пчелы, у которых Бамбук брал мед, гнездились в дуплах и расселинах. Однако и эти дикие горные пчелы старика не кусали. Калека, который на вопрос Чана невнятно пробормотал, что его зовут Палёный, не был, как понял Чан, таким уж калекой. Из-за ожога, стянувшего щеку, ему было трудно открывать рот, потому он большей частью молчал, однако руки и ноги служили ему вполне исправно, он был жилист и силен. Был Палёный, как сказал Бамбук, бывшим солеваром, которого из-за болезни в груди хозяин вышвырнул вон. И правда, пальцы Палёного были изъедены солью, а кожу его, ту, что не была обожжена, словно выдубил соленый воздух. Палёный, помогавший старому отшельнику, часто уходил прочь, возвращался с медом и дикими ягодами. И молчал. Бамбук же, напротив, говорит почти непрестанно - особенно за плетением своих корзин. Слова сыпались из его заросшего рта небрежно, как плевки, и Чан не пытался связывать их воедино.- Вот тепло идет, все растет, маленькие и большие - а в холод все умирает. Горячее если только... куда им... только если горячее способны. А без того нет, никак... - бормотал Бамбук, и Чана преследовало ощущение, что все это он где-то слышал или читал.- Раз холоден - радости не узнаешь, хоть даже под курильницей живи. Сердцем горяч - тогда только... И счастье, и любовь... Не так? - обращался старик к полуготовой корзине. - Дворец - место холодное... Но классических книг, составлявших основу образования любого достойного мужа, Чан Су Хван знал крайне мало - в ранней юности его, незаконного сына, не допускали до высокой учености, так что вместо Чжу-Си и Мэн-цзы на его долю оставались лишь книги, что писаны были более для развлечения, нежели для просвещения. А когда он получил возможность читать все, сочинения философов уже казались ему непосильной пищей, как непосильным кажется жесткое мясо для зубов того, что привык к протертой рисовой кашице. Гёсан, обнаружив в своем секретаре этот изъян, изругал его и взял слово, что Чан непременно возьмется и за более серьезные книги, нежели романы и медицинские сочинения, но выполнить свое обещание вполне Чан так и не успел. Еще менее знаком он был со стихами - ритмические строки не отзывались в нем ничем, потому манеру Бамбука присказывать стихами он считал скорее признаком помешательства, нежели признаком глубокой учености.Вскарабкавшись на горную вершину,Не смейся ты над маленьким холмом!Гром может грянуть, разразится буря,-Оступишься и в бездну полетишь.Когда же мы стоим на ровном месте,Не существует страшного для нас.Чьи стихи читал Бамбук, Чан не знал, да и признать стихи в отрывистом бормотании получилось у него не сразу. Хороши ли они или плохи - в стихах Чан не разбирался. Гостеприимством Бамбука он пользовался вполне беззастенчиво - кому как не простолюдину, отшельнику, пристало принять и обогреть янбана... ну, пусть и не совсем янбана, но все же бывшего секретаря великого человека. Тем более, если этот секретарь занимается важным делом, каковым Чан считал прочтение дневника покойного Гёсана.Проступали, повинуясь силе огонька свечи, знаки, начертанные между строк и Чан, все более погружаясь в описываемые события, не замечал уже ничего вокруг."Тогда я еще не состоял при дворе, однако слухи и вести, подобно тысяче весенних ручьев, растекаются далеко от своего русла и текут, достигая самых отдаленных уголков. Так и до нас дошли вести о том, как на изломе войны с варварами, когда те уже перестали страшить и стали многим казаться лишь досадной помехой, прежний государь жестоко расправился с главарями отрядов партизан, уличив тех в якобы подготовке заговора с целью свержения законного монарха. Презрев ту огромную услугу, что оказали партизаны в деле расправы над врагом. Трусливому беглецу..."В этом месте Чан почувствовал, как его пробирает легкая дрожь - изъясняться так о государе, пусть и прошлом и покойном, может только закоренелый смутьян, не питающий уважения к основам государства. Чан даже забыл, как сам он читал первый вариант окончания повести о Хон Гильдоне - когда главный герой свергал государя и сам занимал трон. И какое разочарование постигло его, когда Гёсан изменил окончание."Трусливому беглецу стало тогда боязно от того, что его могут не счесть достойным золотого драконьего трона и захотеть заменить другим, более достойным. Поистине побег никогда не отходит далеко от отцовского ствола. Что есть побег, как не часть его? И потому я всерьез опасался, что и нынешний государь возымеет те же мысли, что и его отец. Государь уже был полон опасений - после первых двух покушений он боялся как оставаться во дворце, так и покинуть его. Были ли у меня основания считать, что вернувшись после своей болезни, после вынужденного отшельничества в храме Гиль, государь примется так же, как его отец, уничтожать просто из страха - без вины виноватых, тех, кто лишь показался ему опасным? За свою жизнь я не слишком боялся..."В этом месте Чан горестно усмехнулся - боялся, конечно же боялся. И он, неопытный юнец, вполне ощутил на своей шкуре, каково это - быть преследуемой охотничьими псами дичью. Так что же говорить о человеке, пусть и более опытном и более храбром, который жил и служил в окружении подобных псов...И следующие же строки подтвердили его соображения - они рвались с тонкой белой бумаги и полнились горем, болью и раскаянием."Кому ты лжешь, трусливый предатель, кого пытаешься провести? Ты боялся, боялся за свою шкуру. Ты боялся, что попадешь под колесо, которое сам же и раскрутил. И потому ты задумал злодейство, смрадное и удушливое, будто тот самый дым, что исходит из горящих пороховых зарядов. И проклятье мое тем тяжелее, что сердце мое не имеет твердой холодности льда или же горных камней - оно горячо и не разучилось чувствовать.Правитель должен быть подобен змее, сбрасывающей кожу не потому, что желает покрасоваться обновкой, а потому, что старая кожа стала тесна. Там, где даже самое доброе намерение коснеет, оно становится как кожа, сковывающее движения. Сказал мудрец - "Человек при своем рождении нежен и слаб, а с приходом смерти тверд и крепок. Все существа и растения при своем рождении нежны и слабы, а с приходом гибели сухие или гнилые. Твердое и крепкое это то, что погибает, а нежное и слабое это то, что начинает жить. Поэтому могущественное войско не побеждает, и крепкое дерево погибает. Крепкое и могучее не имеет того преимущества, которое имеет нежное и слабое". Я пропустил время, когда государь готовился сбросил старую кожу - и так же я пропустил коснение его двойника, что, несмотря на свое невежество, сперва был полон самых благих устремлений. Главный признак такого коснения - когда благое достигается неблагими средствами. Когда погибла от яда отведывавшая яства государя девушка, занявший драконий трон пришел в ярость. И ярость его была, как показалось мне сперва, горяча и блага, я увидел в ней стремление к усовершенствованию того, что было гнило и несовершенно. Однако когда по приказу его были схвачены многие и многие, когда расследование заговора перешло в личную месть - я увидел в занявшем трон особого рода сладострастие. Я видел его глаза, когда он самолично следил за допросом и пытками схваченных, за тем, как прижигали их тела и как они вопили, привязанные к пыточным стульям. Я тогда впервые увидел в нем совсем иного человека - и, глупец, не внял своему настоящему впечатлению. Итак, я решился на предательство, и поразительное сходство между двойником, что сидел на троне в продолжении болезни государя, и самим государем, стало лишним подспорьем в исполнении моего плана, устраняя последние колебания. Я решил подменить луну ее отражением в черной воде зловонного глубокого пруда".Чан разбирал и переписывал, разбирал и переписывал - быстрее, чтобы не дать сути описываемых событий вползти в его сознание, улечься там и начать разъедать изнутри, подобно жгучему составу. И все же никуда не деться ему от этого - что-то властное извне повелевало читать, читать и понимать вполне, до конца - так приговоренному вливают в горло чашу с ядом. На описании того, как истинного государя отвезли в горы и там подвергли зверскому изуродованию, дабы скрыть знак, по которому он мог быть узнан, Чан вдруг ощутил, как его висок пронзило болью столь сильной, словно воткнули раскаленную иглу. Коротко вскрикнув, он повалился на земляной пол хижины без чувств. ***Палёный уходил от хижины все чаще. Уходить стало телесной потребностью, быть подальше от привезшего беспокойство человеку из мира, который он отринул и, кажется, уже почти забыл. Палёный уходил к камням, в шум ветра, в дикую остроту горных отрогов, стоял там, пока над головой не начинали собираться стайки острых колючих звезд, Палёный глядел на них и ему было одновременно больно и до странности сладко. А потом Палёный ложился спать - не боясь холода, не опасаясь, что черепашьи камни высосут из него тепло, жизнь и душу, превратя в скитающегося меж ними призрака. Камни и ночь укутывали его и хранили, как малого хворого младенца закутывают в теплую шкуру. И ночь проходила спокойно и тихо, так тихо и спокойно, как он уже и не помнил. Только Бамбук, когда он возвращался поутру, качал головой. И Палёный не знал, что старый отшельник сперва не поверил своим глазам, а потом убедился - на отрепьях, в которые превратилась одежда Палёного, попадались небольшие клочки необычно темного звериного меха.