4. О рыбаке, тропе в лесу и ожившей кукле (1/1)
1617гКашель и боль в груди уходили тяжело и долго, несмотря на отвары трав, горячие камни и лепешки из меда и вонючего самодельного рисового вина, от запаха которого Палёного нещадно мутило. Как и от бесконечной болтовни хозяина.Притащивший его в хижину среди толстых и устрашающе высоких деревьев не звался Медведем - хотя всего более по первому взгляду он напоминал именно этого зверя. Тяжелый, обросший полуседой бородой, с волосами, что вечно выбивались из пучка на темени и лохматились из-под холщовой повязки. Старый кожух из шкуры кабарги мехом наружу, густая шерсть на груди - вылитый медведь. Старый, невыспавшийся по зиме шатун, которого выманили из берлоги. "Бамбук" - так, сказал хозяин, было его прозвание. "Иные звали еще Бамбуковой рощей, но это было давно"."Маленький" - так он обращался ко всем и всему, что было меньше него - к возящейся где-то в кроне пташке, к лисице, к полевке. И к человеку. Сам же Бамбук говорил, казалось, не человечьим, а звериным языком - речь его состояла из оглодков, обломков слов, которые он швырял в кучу, не снисходя до того, чтобы соединять их приличным человеческой речи образом. - Ха Сун... Что ж, маленький - не хочешь шутом... Ха Сун... Прежний пчельничий подобрал, - долетали до Палёного его слова. - Маленького, уж подбирались кровь высосать. Был когда-то шутом, вот и тебя, мальчишку выучил. С масками, как в Хванхэдо, на западе, принято между мясниками и кожевенниками. Кровью, говорят, красные маски красят - мясники же, чем еще, как не кровью. А желтые чем красят, а? - Бамбук густо хохотал, размешивая подогретое рисовое вино с медом в кашицу. Ха Сун был найденышем, которого нашел и вырастил бывший тут прежде Бамбука. Вырастил и научил ремеслу шутов, плясавших в красных и желтых масках, как это сейчас делается и не только на западе страны - так понял Палёный. Не слишком удивляясь тому, что снова способен понимать, складывать последовательность слов в последовательность событий. Ха Сун, Ха-Сун - это имя дробилось, как осколки белого хрупкого фарфора, и никак не желало сплавляться в пусть даже самую простую чашку. Ха Сун - это он, Палёный? Пусть так. Пусть так... пока.Маски красили мясники и кожевенники, говорил между тем Бамбук. И накладывал лепешку на грудь Палёного, сверху укрыв промасленой бумагой и тряпицей. Хмурился Бамбук, смотря на безобразные ожоги, покрывающие грудь и бок Палёного. Но несмотря на медовую лепешку и горячие отвары, Палёный выздоравливал нехорошо медленно. Ночами мучил кашель, а главное - тень, человечья тень в нездешнем одеянии, покрывающем голову, чудилась ему в очертаниях видений на стене хижины, в пляске отсветов маленького масляного светильника. И крутились в сознании навязчивые как эта тень слова старой поговорки про зубы и губы. Отчего-то было важно вспомнить, кто и когда говорил ему о губах и зубах. Вспыхивали какие-то обрывки, разорванные, жалкие, как речь старого бортника - маленькая чистенькая и теплая комната в храме Гиль, ощущение, что не один, ощущение, что помогут... вытащат. Найдут. Нет, мимо... мимо - надо искать раньше. "Если нет губ, то и зубам холодно", - говорил кто-то - но собственным голосом Палёного. Словно слепляя глину в ком, из которого можно лепить сосуд. "...не сможет без помощи..." - так говорил он сам - но кому? О чем? И в ответ слышал - "Есть такие, кто не умеет подниматься вверх сам, но умеет опускать тех, кто поднялся". Не вспомнить - словно в ватную стену бьется память, и снова затихает. Глохнет.- Нехорошо будить маленьких зимой, - пробормотал как-то здоровяк-хозяин. Палёный с трудом приоткрыл глаза - его снова полночи мучил кашель. Бамбук держал в руках сосуд, закрытый крышкой. - Но без них подохнешь. Вымытую как можно лучше кожу чуть пощипывает - и остро, острее иглы колет на загривке. - Ничего, маленькая... терпи... тут еще, - бормочет Бамбук, перемежая свои слова китайскими, и нет сил удивляться, откуда он их знает. Остро покалывает в загривке, на лопатках, у сгиба локтя и с тыльной стороны ладони. Потом его кладут на спину, и теперь видно, как Бамбук прижимает к его коже маленькое слабо жужжащее насекомое. Пять укусов от грудной ямки вниз - будто дорожка из пяти поцелуев. "Если нет губ, то и зубам холодно..." Паленого неотвратимо погружает в сон. Сон глубок и целебен - и вместе с исцелением приносит что-то вроде мучительной жажды. Горло скребет, язык сух. Он слышал, такое испытывают ставшие рабами маковых курений, но жажду его не утолить водой, сколько ни выпить ее. Только память, больная, изломанная память может утолить ее. Но память не в силах помнить. Она молчит, услужливо подбрасывая лишь слова Бамбука о выученике прежнего пчельничего - о шуте. Он сам - тот шут? *** - А может, выучишься на канате плясать? Шуту - шутить, - Бамбук плетет плоскую корзину, прикладывается временами к тыкве-горлянке, может, обрывки фраз ложатся в плетения неловко, неровно и бессвязно. - Хасун... не хуже всякого другого. Имя что? Имя так, звучит, есть не просит... Будешь как раньше шутить, будут тебе бросать монетки. Вина купим...Щурит маленькие подпухшие глазки и произносит:Если в доме твоем поспеет вино - меня непременно зови. Когда в доме моем цветы расцветут, я тебя к себе приглашу. Как прожить сотню лет без забот, мы с тобою неспешно обсудим. Никак не припомнить, кто автор этого сиджо(1). Не такой уж из него знаток поэзии, но стихотворение кажется ускользающе знакомым - и в то же время незнакомым совершенно. Словно сон на границе яви.- Ты... пишешь стихи? Бамбук снова прикладывается к тыкве и, кажется, проходит вечность, пока он отвечает.- Слова цепляются друг за дружку. Потяни сеть в заросшем тиной пруду - что вытащишь? - Кто же рыбачит в пруду, заросшем тиной? - Рыбак, - Бамбук раскатисто хохочет. - Или червяк, поевший короля и рыбака. Червю-то все равно, кого есть. Так-то.- И что же еще ты нацеплял в заросшем тиной пруду?Бамбук закрепляет кончик соломенного жгутика и тянется за следующим. Заскорузлые коричнево-черные пальцы неуловимо ловко оплетают прутья основы. - Нацеплял... память как репей, - усмехается толстыми губами. В бороде застряли тонкие соломинки.Ци с друзьями седымина Шаншани в горе укрылись, - произносит вдруг на чистейшем хань.Люди повести этойтоже с мест насиженных встали.И следы их былыене нашлись, как канули в воду,И тропинки их странствийнавсегда заросли травою… (2)Страх. Голос и неожиданно понятный чужой язык пугает до дрожи, до холодного пота. Страх и изумление заставляют встать и выйти под каким-то предлогом. Страх гонит прочь как гонит зверя - вон из хижины. На снег и ветер. В темень.Темь вокруг, шуршит, снег немо белеет, перебегает что-то дорогу, водит, смеется, играет. И собственные шаги грохочут, скрежещут будто ломают. Ломают кости тишине, ломают хребет зимнему могучему лесу, отзываются в горных отрогах. Ломают хребет животному страху. Глушат шаги, успокаивают. И застывая на месте, ощущаешь тишину - нет ничего, нет даже биения сердца. Только оглушающая тишина. Страха больше нет. И прежняя завеса, бездна снова поглощает его память.- Вернулся, Ха Сун, - кивает Бамбук. И не разбери к чему, добавляет: - У каждого рыбака есть свой Персиковый источник.***Болезнь ушла, а вместо нее пришла весна. Болезнь ушла вместе с бездной, лишь в снах оставив островки памяти - как весной море оставляет на заплесках острые морские раковины. Тронь и порежешся. И тропинки их странствийнавсегда заросли травою… ...Это было, когда он залечивал ту тяжелую рану в груди, когда выстрел из японского ружья едва не оборвал его жизнь. Он лежал - уже тогда наследный принц, - как простой солдат на тощем тюфяке, стены какого-то бедного строения вокруг него то и дело пропадали, растворялись, оставляя одного, наедине с миром. За который он готов был тогда расплатиться своей жизнью. Мир вокруг, его земля, которую он прикрывал собой. Которую нужно было непременно защитить - чтобы оправдать собственное существование.Он был наследным принцем, и кончилась война, и, казалось, вот оно, его время, когда зубы нуждаются в губах. И... слова о подъеме вверх - чьи они были? "Истинные цари боятся за подданных, а тираны - подданных, сказал Плутарх". Кто бы ни был этот Плутарх, он лжец, лукавый лжец. Всякий властитель имеет врагов, потому опасается за свою жизнь; а поскольку все люди - его подданные, можно сказать, что всякий властитель боится подданных. "Есть такие, кто не умеет подниматься вверх сам, но умеет опускать тех, кто поднялся". Отец... Сказанное казалось отца. Короля. Но главным было не это - главным был сам говорящий. Цвет раскаленной добела стали, чужие глаза цвета раскаленной до выедающей глаза голубоватой белизны стали. От этой памяти тело тщетно искало спасения - как ищут укрытия от жара. И спасение нашлось.Если шут мог стать королем - королю грех не смочь стать шутом. Если шут, ставший королем, умеет ходить по канату - настоящему королю грех не уметь. Качается под шагами бревно на веревках, качается, поднимаясь все выше. Утончаясь, становясь, наконец, просто прочной толстой веревкой. И деревья качаются, поощряя, когда он возносится над землей и идет по режущей ноги веревке. И снова затихает память. Покоряется навалившейся с рассветом яви. Но того места, где всегда шуршало и шепталось, той тропы, где замрешь - и поглотит тебя тишина, и задрожит, будто далекий отзвук бесконечно лопающейся струны - той тропы в лесу Палёный более не мог найти, как ни искал. 1618гДорога на восток вилась все круче между поднимающимися там и сям острыми серыми утесами, на которых росли разве что цепкие корнями кривые деревца да свешивались сохлые уже долгие травы. Чан по счастливому свойству своего нрава успел почти забыть страшное свое приключение - оно отошло в ту же область, где хранились прочитанные книги, не забытые, но отложенные памятью и умом до поры-до времени. Снова вечером читал он дневник Гёсана - в полумраке закутка, что отвели ему в монастыре, что встретился чуть поодаль дороги. Чан побоялся останавливаться в придорожной деревеньке и, едва начало смеркаться, повернул коня туда, откуда доносился звук храмового колокола. "Посадил маленький росток - и кто знал, что росток заражен черной гнилью, что перекинется на остальные деревья в саду?Никто не знал тогда и не мог предположить, к чему приведет тайный приказ Его Величества отыскать для него двойника. Двойник был во всем подобен Его Величеству - и ростом, и лицом, и в первое появление его во дворце столь удачно подражал низковатому грудному голосу государя, что Его Величество изволил рассмеяться, чего я не видел уже давно, да и не вспомню, видел ли вообще. Я не колебался, увидев Его Величество едва живым, впавшим в сон, что подобен смерти, от неизвестного снадобья. Я не колебался, ибо не мог предать его в руки придворных лекарей, кроме одного, кому безоговорочно доверял. Не мог бросить его, беспомощного, на съедение шакалам и змеям, которыми кишит дворец. И я вынужден был схитрить. Мне нужно было выиграть время.Государя тайно отвезли в храм Гиль, где верный лекарь пользовал его в тиши и безопасности. А вместо него на троне должен был временно сидеть шут, которым я собирался управлять так, как кукловод управляет куклой на деревенской ярмарке.Как-то в пору юности я ехал через какое-то селенье и увидел женщину в грязных лохмотьях, встрепанную, с грязным лицом. Она сидела у стены своего дома и качала сверток в пестрых тряпках. Мне рассказали, что у этой женщины умер ребенок, и она, не в силах смириться, потребовала сделать куклу, которую стала одевать в одежды и заворачивать в пеленки своего ребенка. Спустя некоторое время она, до того пребывавшая в относительном душевном здравии, помешалась и вот уже год как безумна. Я смотрел, как она качает свой сверток, как вскидывает порой глаза на проходящих - с испугом, глаза у нее запавшие, в каких-то красноватых струпьях, больные. Она запела песню, долгую, тихую и жалостную, как вой ветра холодной зимой, запела тихо-тихо тонким тявкающим, лисьим голосом. Чем-то чудовищно чужим и далеким веяло от ее пения. Поразило меня в этом случае то, что мать, не бывшая безумной после смерти ребенка, обезумела от того, что вместо ребенка ласкала и качала куклу. Будто сама кукла, в которую вошла человеческая любовь, сделалась чудовищем.Не то ли же, и не более страшное ли произошло со мной?Заменить недоступное схожим и доступным. Государь был прям и светел как полированное лезвие меча - и столь же опасен и недоступен. Недаром когда-то между Его Величеством и евнухом Чжо произошел презабавный разговор.- Отчего ты столь полон телом сейчас, тогда как, я слышал, при моем отце ты был худощав и строен? - спросил государь. И Чжо ответил ему так: - При прежнем государе у меня было много дел, так что я в иной день забывал про трапезы. Теперь же у меня достаточно времени на трапезы.И Его Величество ничего на это не сказал, лишь коротко улыбнулся. Это было правдой, в прежнее время прежний государь гораздо более полагался на плечи своих придворных, так что тем было чем заняться. Ныне же Его Величество предпочитал сам вникать во все и скорее уж он не имел довольно времени спокойно трапезовать. Двойник же был изгибист и темен, он, казалось мне, был глиной, из которой можно было выделать сосуд. Но я не понимал тогда, что двойник для меня был тем же, чем была кукла для потерявшей дитя матери. И как мать наполнила мертвую куклу своей невостребованной дитятей любовью, так что кукла стала убийцей ее разума - так и я наполнил мою живую куклу своим невостребованным стремлением. И мое творение пожрало меня..." Чтение прервало появление служки, который принес поесть и между делом сказал, что в монастыре недавно появился другой ученый человек из столицы и, узнав, что прибыл некто образованный и с новостями, желал бы побеседовать, если его милость гость не слишком устал.Ученый человек назвался Чжу, прибавив, что прозывают его часто Мидан, так как несмотря на взрослые годы, он схож с отроком - ростом мал, тощ, и черты лица будто у ребенка, если не приглядываться к сеточке морщинок, укрывающей его щеки. И голос у него также был тоненький, словно детский. Однако несмотря на забавную внешность, ученость и ум Чжу были неоспоримы, и Чан с удовольствием углубился в беседу, где оба всесторонне обсудили и новые книги, и книги старые, и писания мудрецов древних времен. И Чан сам не заметил, как уже начал с увлечением говорить о бывшем государственном секретаре Хо Гюне, которого сейчас Чан поопасался называть Гёсаном, чтобы не выдать особо близкого к нему отношения, и о множестве написанных Хо Гюном книг, которые он прочел. Чжу вторил ему столь же увлеченно - он более всего ценил "Сказание о Хон Гильдоне" и отзывался об этой книге с благоговением.- А знаете ли вы, что прежде Гильдон не отправлялся ни в какую страну Юльдогук? - Чан сполна насладился неодоумением в глазах собеседника и продолжил: - Не обретал двух красавиц-жен, не сражался с чудовищами. Прежде у книги был совсем другой конец - понизив голос, произнес Чан. - Гильдон становился государем Чосона. В глазах Чжу засветился страх.- А что же становилось... с тем, кто был государем до него? - шепотом спросил он.Уже лежа в своей комнатке в блаженной полудреме, Чан подумал, что не стоило бы распускать язык. Но ведь про дневник он не сказал ничего, и про судьбу самого Гёсана... При мысли об этом Чан ощутил липкие мурашки страха. Все время пути он старался не думать о случившемся. Заснуть. Надо заснуть. И завтра продолжить путь.Но "завтра" наступило слишком быстро - Чану показалось, что он проспал всего мгновение. В полутьме комнаты - еще не рассвело, лишь чуть-чуть засветлело, - сидел человек. Голова его была скрыты наброшенной на голову одеждой, серый утренний свет едва позволял разглядеть его подбородок. И глаза поблескивали из полутьмы. - Тебе пора, - тихо прозвучало в комнате.- Что? Кто вы? - завозился спросонья Чан, вскочил, откинув покрывало, зашарил по полу, ища одежду, завозился, надевая башмаки. Незнакомец не был пугающ сам по себе, но с его появлением Чан на миг ощутил вдруг, как руки его и ноги, обездвиженные, растягивают, так что натягиваются сухожилия, натягиваются до предела, до страшной, вытягивающей душу боли, от которой уже не человек, а воющий ком; ощутил, как лопается под топором сустав...Вспомнились угрозы господина Гёсана явиться неупокоенным духом и терзать своего нерадивого подчиненного, пока он не выполнит должное. У Чана волосы на голове зашевелились от этих мыслей, но ужас поднялся - и отпустил, и Чану показалось, что незнакомец в темном усмехается, а глаза его сияют из тьмы раскаленным голубовато-серым светом. И более Чан не думал ни о чем, кроме как поскорее покинуть монастырь. Отвязывая своего отдохнувшего за ночь коня, Чан не увидел никакой человеческой фигуры. Ни звука не доносилось из странноприимного помещения, только в отдалении уже собирались на утреннюю службу монахи. И лишь выехав на дорогу, он увидел, что рядом с ней бежит, не отставая и не опережая бег его коня, огромная темная остроухая тень.