2. О соли, живых мертвецах и знаке Гуай (1/1)
1617г.Ворот, ведро, вода, желоб, ведро, ворот, есть, спать, жить... Губы во сне шевелятся, вышептывая потерянно два коротких слога. И прислушавшись, не разобрать - да и кому прислушиваться? "Вставай!" - новый день начинается иногда и ночью, тычком ногой под ребра, день начинается скрипом ворота, вытаскивающего тяжелые ведра с соленой водой, тяжестью в мышцах, когда тащишь такое ведро, временным - ложным - облегчением, когда ведро легчает, выпуская воду в желоб. "Палёный!" - кричат замурзанные дети, играющие на улице рыбьим пузырем, и мчатся стремглав прочь, едва показывается хозяин солеварни. Для хозяина жизнь таких, как Палёный, стоит не более, чем их работа. Кличка приросла намертво, и как там его звали раньше - это еще не сразу вспомнишь. Да и к чему вспоминать? И без того непонятна эта его жизнь, каждый новый день несет вялое удивление - как же едко печет соленая вода трещины на высохших, заскорузлых руках, как больно бьет палкой по плечам хозяин, как едок и удушлив дым, наполняющий варницу, как слезятся разъеденные дымом глаза. Он кажется себе заживо умершим.Ворот, ведро, вода, желоб, ведро, ворот - день и ночь сменяют друг друга незаметно, и бедное жидкое варево дважды в день неспособно насытить, способно лишь немного согреть изнутри. Отчего? Для чего? Ответ ускользает, остается лишь вялая злость на себя за недогадливость. Прошлое проступает далеким сном, как очертания гор в тумане. Горы эти кажутся огромными и значительными, но подножья их теряются в зыбящейся дымке, которая конечно же, была когда-то тем самым едким дымом от выпариваемой в варнице соли. Слезятся глаза от дыма, ест глаза соль, ест глаза... Когда-то все было не так, думает он. А вот как - это не то не знается, не то не помнится. Сознание также туманится, и мысли текут медленно-медленно, трудно, как вращение скрипучего ворота. Сил хватает лишь на самые необходимые действия. А ночами за прошлой жизнью проступает еще одна - проступает четче и ярче, и так живо слышится плеск морских волн, и так блаженно ощущается шепот теплого песка под босыми ногами. Под двумя парами босых ног. Но утро стирает этот сон во сне, и снова остается только - вставать, ворот, ведро, жить... ...Будь хозяином солеварни некто другой, Палёному бы досталось. Люди не любят, когда те, кого они считают за животных, высоко несут голову. Но хозяин был таким же заживо умершим, как Палёный, его заботила только соль, он жил солью и жил в соли, а потому ему не было нужды, что новый работник не гнет спину перед ним, раз уж он исправно гнет ее перед колодцем, вытаскивая ведро. Хозяин не знал ни жестокости, ни жалости, ни горя, ни страха, ни гнева, ни любви - хозяин был просолен так, что, кажется, ему даже посмертное тленье было не страшно. Всю жизнь свою он варил соль - для того, чтобы, скопив достаточно, поселиться в горах и никогда ее более не варить.Хозяину его привез один из охотников за рабами, так же как привозил ранее других - тех, кого не искали их владельцы, но кто боялся властей больше, нежели охотников. Когда он попал сюда, в сборище полулюдей-полуживотных, уработанных хуже вьючных ослов, его, Палёного, даже не пытались изводить так, как это принято в любой стае, стаде или сборище поступать с новоприбывшими, а потом и вовсе стали сторониться. Сперва из уродливой деликатности, какая подчас появляется даже среди отверженных - а потом просто из страха. Очень уж жутко выглядело его обожженное с одной стороны лицо, большой ожог стягивал щеку, и оставалось только подивиться удачливости Палёного, благодаря которой остались целы оба его глаза. Но еще более того пугала его чуждость, угадываемая полузвериным существом тех, кто вместе с ним ежедневно таскал ведра и мешал рассол. Чуждость во взгляде - скользившем не по лицам, а по макушкам, по волосам и упиравшемся порой в междубровье с такой силой, что хотелось потереть лоб пальцами и согнуться. Чуждость в пристрастии к чистоте - едва не единственный, он ежедневно ходил к затерявшемуся в камнях ручью, мыл там руки и лицо и обмывал тело ошметком ветоши. Ожесточенно, долго, в любую погоду. Чуждость в осанке - спина его была гибкой, несмотря на не слишком молодые уже годы, но в позвоночник словно вколочен стержень, не дающий склонять голову даже тогда, когда это грозит жизни. Он, кажется, просто не умел кланяться, что не мешало наклоняться к колодцу и вытаскивать ведро. Он никогда не улыбался, лицо его застыло мертвой деревянной маской, и мертвее всего были глаза - темнее осенней ночи. Ворот, ведро, вода, желоб, ведро, ворот, есть, спать, жить. Он почти не говорил. Только во сне вышептывается что-то - чужое, как сказал один из тех, кто так же таскает в едком тумане тяжелые ведра, покорно как упряжное животное. Чуждость окутывала его, была с ним как приставший, въевшийся намертво запах, которые не перебить никакой вонью, не вытравить никакими щелоками. Но кто мог бы узнать этот запах, эту чуждость? Разве что один бывший рыбак, из-за долгов вынужденный бросить свое ремесло, не мог отделаться от странного ощущения знакомости, увидев, как Палёный, выпрямившись, чутко прислушивается, принюхивается, стараясь уловить одному ему ведомые дуновения. Бывший рыбак знал эту манеру - так жившие на побережье всюду, как бы далеко ни были, пытаются поймать запах моря. Что за море пытался унюхать изуродованный ожогом оборванец?Чужое сидело в нем, пугая оказывавшихся с ним рядом, и однажды ночью его решили задушить. Он мешал остальным, как волк, попавший в собачью стаю и вроде бы делающий то же, что и собаки, но сохранивший волчий дых и волчью негнущуюся жесткость хребта. Страх гнал собак на волка, однако стоило волку слегка поднять шерсть на загривке, а человеку - сесть на тощем соломенном тюфяке и взглянуть на сбившихся в дрожащий ком плоти убийц, как и те, и другие отошли прочь. В дальнейшем Палёного не трогают. Сторонятся; так проходит год. Чужое, сперва так явно проступающее через кожу, начинает тускнеть. Его больше не боятся. Ворот, ведро, вода, желоб, ведро, ворот. Есть, спать, жить... На землю падает зима, и руки начинают болеть невыносимо, а по ночам все чаще бьет неудержимый кашель. Первое время еще перемогается так-сяк, понимая, что если не будет работать - просто вышвырнут прочь, в голод, холод и пустоту. А выжить надо. Надо - потому что все чаще приходит ночью в тяжелом сне теплое море, которого не будет после смерти; теплое море плещется, горит в ладонях тысячами нефритовых брызг.Он почти перестал вставать, когда в едва прогретой коморке, куда набивается до десяти работников, греющих ее своими тощими грязными телами, протискивается здоровенная медвежья туша. Вошедший рычит и кричит на таращащих глаза работников, потом видит его и присаживается.- Ты что это, Ха Сун? Помирать вздумал? "Ха Сун". Когда-то ему долго и терпеливо внушали это имя. Кровь его тогда еще не очистилась от яда, голова ощутимо туманилась, а душа еще не вполне утвердилась в теле. "Ха-Сун". Имя шута. Отныне это имя станет носить государь... нет, нет, не государь, отныне просто человек по имени Ли Хон. Разве это так уж необычно - поменять имя? Люди меняют имена, как змеи меняют кожу, снимают, сдирают чулком, снимают кожу даже с глаз и начинают видеть по-иному.Так думал он, когда Медведь тащил его едва ли не волоком, на себе, оставляя позади хозяина, равнодушно, как и всегда, радующегося своей удаче. Хозяин не чаял выручить за издыхающего раба и пары монет, а тут, почуяв, что Медведь не станет торговаться, запросил как за здорового. Хозяин смотрит вслед и не знает, что ему не суждено оставить свою солеварню, не суждено на скопленные деньги купить в горах маленький домик и жить тихо и безбедно, никому не кланяясь. Хозяину неведомо, что не более как через год он упадет в паре сотен шагов от солеварни с вырванным горлом, и когда хорошо рассветет, осмелевшие собаки будут лизать его теплую кровь и рвать кусками щеки и мясо с шеи, по временам сторожко оглядываясь на чужой, волчий дух, призраком запаха стоящий в морозном воздухе.Как они добираются до смутно сохранившейся в памяти хижины в лесу, Палёный не помнит. Как не помнит и своих вычислений более чем годовалой давности - тогда непременно нужно было узнать, как далеко храм Гиль, где он лежал под присмотром дворцового лекаря. И откуда его увезли в совсем другую жизнь.***1618г.Через два дня он уйдет. На шестой день седьмой луны. Хороший будет день. Жара спала, близится пора белых рос. (1)Хорошо, что у судей хватило милосердия не затягивать ожидание. Через два дня его земной путь оборвется, чтобы продолжиться... О том, где приведется ему переродиться, Гёсан и не пытался думать. Он вообще почти ни о чем не думал, растворяясь в блаженной пустоте, в которой очень скоро придется раствориться навеки. Только с уходом Чана и потери последней надежды на государеву милость, к нему снова вернулись страшные сны двухлетней давности. Снова огромный волк вспарывал клыками его живот, так что вываливались внутренности, гнилые, почерневшие, склизские, как у долго пролежавшего без погребения трупа.Его Величество тоже говорил про волка. Когда советник пришел в храм Гиль, где дворцовый лекарь пользовал утратившего ясное сознание отравленного государя, тот пребывал в забытьи."Как Его Величество? - Бредит. Повторяет какое-то слово, кажется, на языке ва (2). Говорит о бамбуковых рощах, о змеях. Но более всего говорит о волках и о море. Может быть, спросить толкователя снов?" Он тогда едва не плюнул в сердцах - от лекаря, бывшего сторонником "реальных наук"(3) менее всего можно было ожидать упоминания толкователя снов. И только впоследствии вспомнил об одном разговоре, который произошел у него с государем после второго покушения."Меня преследует сон, советник". Государь по обыкновению ходил по малой зале своей упругой легкой походкой, которую ничуть не стесняло затканое золотом одеяние. Он любил двигаться. И Гёсану нравилось смотреть, как он движется, как все члены сухого поджарого тела приходят в движение, словно у хищника на охоте. "Один и тот же. Мне снится берег моря и..." Государь рассказывал долго и суховато-обстоятельно. Как всегда. Но лицо его приобретало странное выражение - будто легкая дымка сгладила резкие черты."Может, следует призвать толкователя, Ваше Величество?" - спросил он, когда государь окончил - почтительно, но без обычного в других случаях поклона. Государь почти по-детски замотал головой и чуть улыбнулся. Улыбку на лице его видеть доводилось нечасто - государь либо был строг и серьезен, либо смеялся хрипловатым, чуть каркающим смехом. Злым и ничуть не веселым. "Не стоит, советник. Для меня этот сон достаточно хорош, и я не желаю знать, как его истолкует какой-нибудь шаман".После того, как государь пал жертвой яда и в бреду говорил о море и бамбуковых рощах, советник, придя домой, записал сон во всех подробностях - составом, проявляющимся при нагревании, между строк своего же трактата "О выдающихся правителях". В пятнадцать дней, кои государь хворал, а второй сидел на троне, он, Гёсан, записывал туда все, чего нельзя было внести в обычный дневник. Записал туда и о том, что сделано было им после тех пятнадцати дней. Было бы хорошо, если бы Чану, его секретарю, все же удалось унести книгу. В книге - все.Где-то в соломе шуршала мышь - тревожный, злой звук, от которого все жилы натягиваются струнами. "В начале девятка. Сила в кончиках пальцев ног. Если выступишь и не победишь, будет хула".Прошло всего пятнадцать дней, и он решил посадить второго на трон. После того, как пришедший наконец в себя, государь сказал о необходимости выждать и не являться во дворец немедленно. Перед Гёсаном снова был мудрый хищный человек-зверь, которого надлежало уважать и бояться. Может, сам он просто устал бояться? Может, сердце его, Гёсана, устало замирать, когда государь одним движением вздергивал себя на ноги из сидячего положения и принимался ходить по тесному залу - плавной и равнодушной походкой обходящего свои земли крупного хищника. Никогда не знаешь, на кого бросится этот хищник в следующий миг, а хуже всего - его сила завораживает, и ты готов сам прыгнуть в его пасть и сделать все, что хищнику будет угодно. Но ты ему не нужен, не нужен. Нужны твой ум и знания - но не ты сам. И от этого всего больнее.Или он, Гёсан, действительно просто желал править без оглядки на других чиновников - чужими бездумными руками? Руками второго? Нет, нет, это было всего лишь последним доводом. Поводом. Второй также любил двигаться. Но в нем была какая-то обезьянья суетливость - первое время, когда второй появился во дворце, Гёсан все время опасался, что тот сделает что-либо непристойное на людях, почешет зад во время государственного совета или зевнет во время приема просителей. Только спустя несколько дней природная сметка и обезьянья переимчивость позволила второму устранить этот недостаток."Стань королем для своего народа". Так сказал он второму, и так и сделал. ...Чжо, старший евнух, не сразу согласился, помялся для вида, говоря что-то о долге и предательстве. Но в словах его твердости было не больше, нежели в полой соломинке. И он успел привязаться ко второму. Второй теплый, нет в нем металлически позванивающего опасностью холодка. Второй чем-то схож с прежним государем, отцом нынешнего, которому Чжо успел послужить и которого, как знал Гёсан, вспоминал добром. Прежний государь с лицом нынешнего - вот кем был для него второй, и так же как у прежнего государя, слабость была для второго лишь прикрытием. А королева, кажется, была крайне довольна заменой. Ей тоже надоело бояться. Ей хотелось властвовать самой и знать, что она держит в руках того, кто держит в руках страну. Глупая женщина - ее признали бы безумной, посмей она что-то заявить после того, как все совершилось.Дольше всех упорствовал придворный лекарь - но упоминания того, что освободилось место придворной отведывательницы блюд и дочь лекаря вполне достойна того, чтобы занять это место, оказалось достаточно. Быть отведывательницей блюд при таком государе - или даже при его двойнике - означало ежедневно рисковать жизнью. Лекарь хорошо помнил прежнюю прислужницу, отведывавшую подаваемую государю пищу - девочку, которая упала перед вторым, захлебываясь кровавой блевотой, с искаженным мукой почерневшим лицом. Явная мета на груди государя, темный треугольный след на смуглой гладкой коже. Четыре пальца выше левого соска и на палец правее. Рубец от пули из японской танегашимы, едва не стоившей когда-то молодому принцу Кванхэ жизни. Им предстояло отобразить эту мету на груди второго. Тот, к его чести, держался достойно - закусил палочку и вытерпел все, даже не слишком вспотев. Слишком легко решился второй на такое, слишком. Это "слишком" прозвучало в голове полнозвучным храмовым колоколом, и Гёсан уже готов был отступиться, если бы не знал государя - тот не умел прощать подобного.Какое там отступиться - его понесло как поток. Во дворце вспыхнул бунт и подстрекаемые Левым министром солдаты потребовали от занимающего трон доказать, что он не подложный государь. И занимающий трон держался достойно - позволил содрать с себя алое одеяние и нижние белые одежды, обнажив плечо и грудь - движением, каким захватчики разрывают платье на приглянувшейся им девушке. Чем позорнее и грубее они - тем с большей силой сможет этот "государь" им отплатить, понял Гёсан. И ему стало страшно. И еще страшнее стало, когда тут же прозвучало "Под стражу изменников!" - хорошо знакомым глубоким гортанным голосом, лишь легкими взрыдываниями на концах слов отличающимся сейчас от голоса государя.А тот, после того, как люди с закрытыми лицами выдернули его из постели в храме Гиль, скрутили руки и, надев на голову мешок, усадили на коня, словно разучился говорить... Маленькое поросшее лесом ущелье в горах к востоку от столицы. Все, что там было - маленькая лачуга, в каких порой укрываются от дождей бортники. Это место выбрал второй, и советник подчинился его выбору. Поток нес, и советник Хо Гюн вскоре привык подчиняться почти беспрекословно почти всему - второй выводил наружу его собственные помыслы, делал то, чего желал, но опасался сам советник....Когда они прибыли в ущелье после бешеной скачки - нельзя оставлять это дело на солдат, непременно надо самому, - государь очень тихо произнес одну фразу. "Если урон нанесен внутри и снаружи, забирай все государство". Едва один из солдат начал развязывать чогори на его плече, Гёсан отвел глаза. Он ожидал насмешливых и гордых слов, жестоких как удары когтей, ожидал упреков в предательстве. Но государь лишь устало откинулся на камень и прикрыл глаза, молчанием давая понять, что примет свою участь. И это было страшнее всех слов. Это тоже уносило как поток - слепой поток ярости, гнева, жалости и ненависти, сплавенных как железо в кузне. Это не давало вернуться или отступить. ...Государю палочка не потребовалась. Его даже почти не нужно было держать. Когда факел ожег ему обнаженную грудь и бок, скрывая под новым большим ожогом старый треугольничек раны, скрывая под новой болью старую, государь лишь побелел лицом и заскрежетал зубами, но не издал ни стона. Только когда раскаленный нож коснулся его щеки, безобразя обожженным шрамом, государь откинулся на камень и прикрыл глаза. На белом ханбоке расцветали кровавые пятна, и это было красиво до неправильности. Не должно было свидетельству предательства быть таким красивым - и Гёсан отдал приказ растянуть "шута, посмевшего выдать себя за государя" на земле и всыпать ему как следует. И солдаты, которых слепой поток также не минул, рады были не думать ни о чем, но лишь подчиняться. Когда они покидали поросшее леском ущелье, человек в когда-то белом ханбоке, с ожогами на теле и лице валялся у входа в хижину, где занимался огонь брошенного одним из солдат факела."Если урон нанесен внутри и снаружи, забирай все государство".Он, Гёсан, хорошо понял эти слова. Шестичертный знак Гуай (4) означал выход, и сильной, шестой чертой его была "шестерка", несущая несчастье предшествующим удачным событиям. В древних же военных трактатах знаком Гуай описывали тактику использования несчастья другого в своих целях. Государь изучал эти трактаты, едва не наизусть знал "Шесть планов", "Три тактики", "У-цзы", "Сунь-цзы" и многие другие. Знак Гуай - пять черт ян и лишь одна инь. Разбивающая все усилия мягкость. Ложная мягкость.В начале девятка. Сила в кончиках пальцев ног. Если выступишь и не победишь, будет хула. Девятка вторая. Настороженно призывай. Оружие блеснет в сумерках. Нет страха.Девятка третья. Сила в мускулах. Несчастье. Благородный человек, решительно двигаясь вперед, попадет под дождь. Промокнув, возмутится, но ошибок не совершит. Девятка четвертая. У кого на крестце нет мышц, тот идет с большим трудом. Пусть лучше его тянут, как барана. Тогда раскаяние исчезнет. Если услышишь речи — не верь.Девятка пятая. Поросшая травой дорога - решительно двигайся вперед. Ошибок не будет. Верхняя шестерка. Безгласность, но в конце будет несчастье. Гуай, шестерка в сильной позиции - "в конце несчастье", говорилось в толковании. Тогда он подумал, что государь печалится о своей участи - но государь оказался мудрее, чем полагал Гёсан. "В конце несчастье". Не прощайте своего подлого вассала, государь...