Часть 4 (1/1)

Дни потянулись. Размеренно, монотонно. В той же апатичной отрешенности. Лишь в первый день после пробуждения действительность всколыхнула привычную муть. Заставила принимать решения. Наутро после визита доктора Харрисона уже другая медсестра, моложе и симпатичнее вчерашней, ознакомила его с распорядком в заведении и листом назначений. Он долго, в сомнении, смотрел на выданный ему чистый бланк. Нужно было вписать имена людей, которым будет разрешено посещение. Никого, ему никого не хотелось видеть. Ни Яру, ни Скотта, ни тем более Адама. Даже ребят из группы. Стыдно за собственную слабость? Нет, он прислушался к себе – стыда не было, какое-то глухое раздражение, даже злость. На Яру – что желая или нет, но именно она, в попытке накрепко привязать, утвердиться, заставила его проявить жалость. Именно жалость. Не любовь, он уже с твердой уверенностью мог сказать это себе и ей. Давно не любовь. У нее, у него. Всё кроме. На Скотта – за то, что воспользовался моментом, когда ему хотелось выть от безысходности, подарил иллюзорную надежду, соблазнил лживыми уговорами, все в той же надежде – привязать, приблизить. На Адама, что, сволочь, протянул тот ебаный ?костыль?. И здравствуй, еще один шаг к пропасти. Злость… Что ж, злость – на всех, и самое главное, на самого себя, звучала маршем в эмоциональной пустоте.

Отложил листок, так и оставшийся пустым, и взялся за телефон. Повертел его в руке, батарейка почти разрядилась. Положил рядом с бланком. Два действа, связующий мост с реальностью. Написать и позвонить. Единственное желание – спрятаться от всех и вся, здесь, в одиночестве, пусть вынужденном, но буквальном. Одному. Не видеть ожидания на лицах, без участливого внимания, без предупредительной заботы. Но позвонить необходимо, хотя Гейл был уверен, что всем уже известно – с ним все в порядке. Набрал домашний номер Скотта. Долго вслушиваясь в гудки, хотел, надеялся, что не ответит. Готов был уже с облегчением нажать отбой, но трубку сняли.– Скотт, привет, – слова давались с трудом. Что говорить, все и так ясно. Но все же хотелось выяснить, как же так случилось, что дошло до судебного решения. Связи и деньги в опытных руках Скотта разрешали и не такие проблемы.– Гейл, Господи, как я рад тебя слышать!– Я в порядке.– Мы знаем, звонили из больницы, что ты уже пришел в себя, – от преувеличено бодрого и радостного тона хотелось заткнуть уши. Это ?мы? резануло. Мы – соратники, мы – сообщники. ?Мы? как граница между ?здесь? и ?там?. Кемпбелл продолжал что-то говорить, но снова нахлынула злость, и Гейл перебил: – Скажи мне, как произошло, что ты не сумел все замять? Неужто не оказалось ни одного нечистого на руку полицейского? Как дошло до суда? – сарказм сочился ядом в его голосе. Долгая пауза, словно Скотт подбирает слова: – Гейл, все зашло слишком далеко…Харольд уже кричал: – Ты не стал ничего делать? Не так ли? Что, посчитал, если закрыть меня в психушку, ты мне этим поможешь?– Гейл… прости, пожалуйста. Успокойся, я прошу тебя. Я… все мы, мы не хотим тебя потерять. Не в этот раз, так – в следующий. Ты как мина замедленного действия. Эти шесть месяцев… Ведь все же было хорошо. И снова… Я не вынесу, ты же знаешь. И не психушка, а лучшее место такого рода в Лос-Анджелесе, ничего не просочится в прессу. Никто ничего не узнает, не беспокойся…– Пресса? Да мне похуй на прессу. Ты думаешь, я буду хуже продаваться? – он не мог успокоиться, злоба кипела в нем и требовала выхода. – Боишься потерять курицу, несущую золотые яйца? Но так ты опоздал, ничего больше не будет. Никогда!– Да причем тут деньги? Это все для меня неважно и никогда не было важно. Ты прекрасно все сам знаешь, – Кемпбелл, старясь контролировать себя, отвечал сдержанно. Подбирал слова, зная, что не стоит говорить о чувствах. – Прости… Я очень устал, не спал почти трое суток. Гейлу стало стыдно. Черт! И, правда ведь, переживал.– Ладно, потом об этом, – он сбавил обороты, – ты отменил все встречи? Слушая Скотта о переносе запланированного интервью на музыкальном канале и встречи с руководством одной звукозаписывающей компании, думал лишь об одном – как попросить Кемпбелла позвонить Яре. Что бы не сам, не сейчас… Хотел, как бывало уже не раз, переложить на чужие плечи. Но все же позвонил лично. Это был тяжелый, изматывающий своими паузами, невысказанными обвинениями, оборванными фразами, разговор. После которого остались горечь и сожаление, чувство вины и понимание, что это финал. И все же где-то, зацепившееся за кромку сознания, мелькнуло облегчение. Ну, вот и все… к лучшему.Но больше его ничего не тревожило, не беспокоило. Внутри было пусто… и почти безмятежно. День за днем, час за часом. Тело поспало, тело поело, тело улыбнулось и написало теплый автограф. На групповой терапии это тело включало мастерски отточенное годами умение быть обаятельным и интересным. У окружающих его людей – врачей, пациентов, таких же, как он сам, проходящих реабилитацию, не было ни единого шанса заглянуть внутрь. Да если бы и заглянули, то что бы увидели? Ничего, не было ничего. Ни чувств, ни мыслей, ни музыки. Тело виртуозно взаимодействовало с миром. А душа… Душа взяла выходной, отправилась в долгий отпуск. И еще: иногда его словно выносило за грань – этот мир трескался, менялся. Сны, явь – все путалось, на мгновение вырывая из душевного онемения. Как будто рвалась тонкая ткань реальности. Пасти-оскалы, жадные, уродливые руки, боль, звуки, чуждые этой наполненной тишиной вселенной. Бездна, он стремился к ней, всегда по-разному: камнем летел с крыши сверкающего огнями небоскреба, падал, запертый в сорвавшемся с троса и несущим его к смерти скоростном лифте, брел по обжигающему песку, измученный жаждой и зноем, мчался на собственном искореженном в аварии байке, у которого отказали тормоза. Способ разный – итог один. Бездна… он устал, ему хочется уже оказаться там, на самом дне темного провала, но каждый раз что-то, какая-то сила, наполненная шепотом голосов, резкими звучными аккордами, мягкими прикосновениями, не пускала, тормозила, заставляла вернуться. Чтобы опять и опять, раз за разом, все повторилось. Если бы он был религиозен, наверно, подумал бы, что так и выглядит ад. Но вера давно умерла…Мальчик-психолог – их встречи напоминали Гейлу игру в пинг-понг. Врач подавал, Гейл отбивал подачу. В конце концов, это был не первый психолог в его жизни. Напыщенные засранцы и искренне желающие помочь альтруисты, холодные профессионалы и жадные до денег и сенсаций честолюбцы – он повидал разных. На первом сеансе доктор всячески дал ему понять, что здесь нет звезды рок-н-рола, а есть человек – Гейл Харольд. Но Гейлу включать звезду было значительно проще, привычный образ плотным слоем укрывал от чужого взгляда. Не давал возможности вскрыть его как консервную банку, наполненную кошмарами и усталостью от бессмысленности существования. И все же, особенно после очередного выверта сознания, с четкой ясностью понимал – еще немного и он пропустит удар – первый, второй, третий. Наверное, проще было бы рассказать все блондинистому доктору и пусть его запрут здесь навсегда. Я псих, что может быть проще этого штампа-ярлыка. Я болен, я псих – и все решено, и нет нужды в оправданиях. Что ждать от психа?Но он продолжал эту бессмысленную игру. По большому счету, Гейл даже не помнил, о чем его спрашивал доктор, и что он отвечал. Наверное, это могло продолжаться долго, до самого окончания реабилитации. Но однажды, после уже привычно-изматывающего провала реальности – снова боль, звуки, монстры, предсмертные стоны и поездка в бездну, – беседа приобрела странный характер. Это был почти монолог. Харрисон рассказывал ему, что вырос на севере, о маленьком городке, где жил. О снеге и Рождестве, наполненном запахами хвои и мандаринов. Зачем он все это говорил, Гейл понял лишь позднее. Ловкий ход, умелая закрученная подача. Но Харольд попался. Слушая наполненный теплыми эмоциями рассказ, внезапно ярко представил – песок на полу, песок на мебели, песок, забившийся во все щели, колючий, сухой. И себя с сестрой, осторожно выглядывающих из подпола. Очередной смерч над Делакруа. Не смертельный, но принесший с собой хаос, грязь и страх. И отца с матерью, все еще там, в подвале, с ярым фанатизмом произносящих слова молитвы. Давно забытые, истертые временем, воспоминания. Этот песок и эти молитвы еще долго звучали во всех его песнях. Как отпечатки жирных пальцев на бумаге. Не смыть, не стереть. Сам не заметил, как буквы, складываясь в слова и фразы, заполнили паузу. На самом деле, в этом не было ничего сакрального, особого глубокого психологизма. У доктора – снег и мандарины, у Гейла Харольда – песок и молитвы. Но это словно приоткрыло шлюз. Плотину не прорвало, нет. Но даже вот так, открываясь всего на дюйм, Гейл все же отдавал себе отчет, что перед ним не друг, не приятель. Человек, от чьего решения зависит как надолго он здесь застрянет. Поэтому ни слова о кошмарах, искаженной реальности, безбрежной пустоте внутри. Но их общение стало другим, проще и, в тоже время, сложнее. Мальчик – нет, скорее мужчина… Сколько же ему лет? Гейлу было интересно, хотя разница в возрасте не ощущалась непреодолимым барьером поколений.

Доктор Харрисон был забавным парнем и когда он переставал задавать вопросы, в которых явно проглядывал медицинский подтекст, общаться с ним было даже приятно. И еще что-то, может простое человеческое любопытство. Гейл не мог определить, но какие-то личные чувства. Они иногда с какой-то детской непосредственностью выплескивались на Харольда, радуя и пугая одновременно. Соблюдая негласное табу, наложенное Гейлом на тему его музыки, его жизни, обсуждали многие отвлеченные вещи. Некоторые беседы запомнились с особой четкостью, вытаскивая на свет то, что давно было похоронено под грудой времени. Однажды они говорили о религии и вере - еще одна тема, которую Харольд всегда старался избегать, но тогда не удалось. Его прорвало. Знал, что будет сожалеть, но не смог остановиться:– Вера? Бог? Доктор, не нужно меня убеждать. Я слишком долго варился в этом котле. Знаете, это же Юг, пятидесятники. Вся жизнь вокруг церкви, ее слишком много. Все пронизано молитвами. И когда тебе пятнадцать, и ты смотришь на все через призму истины, по крайней мере, тебе так кажется, то все лицемерие, ложь видны отчетливо ясно. На проповеди звучит одно, за закрытыми дверями делается совсем другое. Я разочаровался слишком давно, док. Так что, религия и вера – не мой путь к спасению. Может, если бы пришел к этому позже, по-другому, без тех лет фанатизма и обмана, я мог бы принять, мог найти, как там говорят? ?Бога в себя и себя в Боге?, но уже поздно…Или еще один, не болезненный, но, скорее, чуть приоткрывший завесу над интересом самого Харрисона:– Гейл, вы гомосексуалист? – как бы между прочим поинтересовался доктор.Если бы Харольд в это время пил или ел, то, наверно, поперхнулся бы:– К чему вы спрашиваете? Насколько помню, я еще недавно был женат.– Одно с другим не всегда связано. Латентная, подавляемая гомосексуальность очень часто приводит к нервным срывам.Гейл тогда рассмеялся, едва ли не в первый раз за долгое время, искренне, весело. Ах, доктор, вы копаете не в том направлении.– Боюсь, это не мой случай. А вы? Док, вы гей? Если честно, не ожидал, что ответит, но тот ответил: – Я – да, стопроцентный.Гейл с иронией выгнул бровь: мальчик-доктор – гей. Может здесь и кроется истинная причина его странного личного интереса. Ему, Харольду, было бы понятнее – это игра уже на его территории, пусть и позиция невыгодная. Он облизнул губы, слегка надув их, и провоцируя, уставился на врача. Тот слегка опешил, потом на лице появилось выражение, которое Гейл с легкостью расшифровал: ну ты и козел. И еще у него мило покраснели кончики ушей. Харольд снова рассмеялся:– Не бойтесь, док, я неопасен, – слегка растягивая слова, как будто дразня. Один-один или уже два-два?– Зря вы смеетесь, Гейл. Вы популярная персона, красивы, обаятельны. Слава делает многие вещи доступными и то, что люди часто совершают, как им кажется, просто от скуки или под воздействием алкоголя и наркотиков, является их настоящей сутью. И это противоречие заставляет психику колебаться, – тон доктора стал сухим, профессиональным.– Мою психику это не заставляет колебаться, док. Поверьте. Мне в одинаковой степени привлекательны и мужчины, и женщины. Иногда – в разное время, иногда – одновременно.– Бисексуальны? Это довольно сложно.– Что в этом сложного?– Сложно жить в обществе. Ведь бисексуалов, мужчин или женщин, мир натуралов воспринимает как предателей, а гомосексуальный мир – как натуралов. Отвергают оба. Так что, большинство делает свой выбор в ту или иную сторону.– А я, док, не хочу делать выбор. Хочу, знаете ли, оставить за собой право – полюбить мужчину, потом полюбить женщину, потом… может снова мужчину, или женщину. Неважно. Это ли не есть свобода? А мир пусть воспринимает как ему угодно. Мне поздно меняться. Да я и не выставляю это на обозрение, кому надо – тот знает, а кому не надо…Черт, понесло. Зачем сказал это про любовь? О любви говорить не хотелось, уж точно. Резко оборвав себя на фразе, посмотрел на часы – время сеанса подошло к концу. Встал и направился к двери: – До завтра, доктор Харрисон.– До завтра, Гейл, – врач провожал его долгим взглядом, словно обдумывал слова Харольда.И еще другие беседы – о джазе, о литературе. Их взгляды и вкусы то совпадали, то диаметрально расходились. Харрисон, после того разговора про ориентацию, как будто перестал пытаться забраться под шкуру, оставил психологические штучки. Это общение, без всякого фрейдистского дерьма, доставляло удовольствие. Проблески эмоций… да, почти забытых эмоций разъедали апатию и равнодушие. Что это? Вынужденная сопричастность, простая человеческая симпатия или пресловутый стокгольмский синдром? Гейл не знал, да и думать не хотелось. Так давно он ни с кем не говорил, просто ради самого разговора. Он вообще позабыл, когда с кем-либо разговаривал. Ни с Ярой, ни со Скоттом, ни с друзьями-музыкантами. В какой-то момент стало просто не о чем. Он был пустыней, лишь после дозы кокса, в первые минуты, наполняясь псевдожизнью. И потом, в очередной попытке завязать, выжженной пустыней уже постоянно.Но было еще что-то пугающее. То, что он тщательно скрывал. Вот после таких неспешных разговоров с доктором на него с удвоенной силой ощущение нереальности происходящего. Сны-провалы, как откатом, стали появляется чаще. Иногда он не мог понять, где находится. Кошмары –наяву и во сне. Ему было больно – и это было реально, он слышал звуки и голоса – и это было реально, он чувствовал прикосновения – и это было реально. Музыка, зовущая, манящая, как бы он не старался ее игнорировать, – была реальна. А клиника, люди вокруг, даже доктор Харрисон – нет. Где иллюзия, мираж, где настоящее? Сумасшествие. Раздвоение личности. Это страшнее смерти, страшнее жизни. Он хотел быть психом? Так вот – он и есть псих. Только уже не рад этому. Его безумие не приносило облегчения, не несло примирения с самим собой. Еще большее понимание собственной ничтожности.За неделю до окончания срока реабилитации, черт, он здесь уже три, Гейл встретил доктора Харрисона в сквере у клиники. Гейл курил на лавочке, спрятавшись от жарких солнечных лучей. Сегодня ночью провалов не было, и снов не было. Едва ли не лучшее утро. Отсидев на групповой, он тайком улизнул сюда, в этот уголок, скрытый от посторонних глаз. Тень внезапно упала на лицо и Гейл приоткрыл глаза – Харрисон наблюдал за ним, в цивильной одежде – серых брюках и рубашке с коротким рукавом, взлохмаченный. Гейл, приглашая, похлопал ладонью по лавке:– Привет, док.– Здравствуйте, Гейл, – голос сорвался.– Что-то случилось? Мальчик-врач, а сегодня, без привычного халата, он выглядел как-то по-особенному молодо, лишь махнул рукой. Гейл пожал плечами – не хочет говорить и не надо.– Осталась неделя, док. Что скажете, меня отпустят или вы хотите продолжить любоваться на мой светлый лик?– Думаю, что вы уйдете домой в срок. Судебное постановление снимут, как только я дам заключение, что вы в порядке…– внезапно Харрисон заговорил торопливо, как будто спешил сказать что-то важное: – Но вы же не в порядке, не надо отрицать. Мне очень жаль, так жаль, что я не смог вам помочь. Может мне стоило отказаться и другой врач…– Ерунда, вы ли, другой, разницы нет. Не думаю, что кто-то сможет. Вы и так сделали почти невозможное, – Гейл резко отбросил докуренный до пальцев фильтр сигареты и тут же прикурил другую, рука слегка подрагивала. Черт, черт.– Почему? Гейл, если бы вы рассказали, не прятались, если бы я смог понять, что заставляет вас так стремиться к смерти, может, был бы шанс все исправить?– Что исправить, док? Снова зажечь искру? Она горела, всегда, сколько себя помню. Всегда со мной. Делала все ясным, освещала. Да, что там, всему придавала смысл. Любая нота, строка как отблеск, – Харольд говорил тихо, словно пытаясь голосом удержать рвущиеся слова: – Знаете, почему так много музыкантов, особенно в моем мире, заканчивают плохо? Самоубийства, алкоголь, наркота. Это банально, доктор, но звезда должна умереть. Когда искра тухнет, а она гаснет рано или поздно, не остается ничего, даже пепла. И есть только два пути – стать ремесленником или смерть. Я не могу – ремесленником, не получается, док, я старался. Это как будто тебя выключили, доктор Харрисон, пустота. Слишком давно и слишком бессмысленно. Ничего. Хуже смерти, поверьте мне… И не говорите о сублимации и прочей херне…– Как давно она погасла? – прервал его врач, заглядывая в глаза. Гейл каждым нервом ощущал его беспокойство, даже страх.– Давно. И не внезапно. Вы думаете, я помню день и час? Постепенно гасла и погасла, просто потухла. Но за три года я не написал ни ноты, ни строчки. Ничего не трогает ни ум, ни сердце, ничего не вдохновляет, а без этого не выходит… Когда понял – еще чуть-чуть и стану пустым, я с жадностью, такая глупая жадность, хватался за любую иллюзию. Пуcть пафосно, док, но я, блядь, так надеялся сохранить хоть тлеющие угли. Все бесполезно, - он ткнул пальцем себе в грудь: Здесь уже никто и ничто не живет, – Харольд замолчал, его потряхивало. Вывалил, словно кучу зловонного навоза, но легче не стало. Облаченное в слова, стало реальным, безоговорочным. Приговором.– Гейл… простите, но ваш последний альбом, он же вышел два года назад, – доктор прикоснулся к его руке, скользя в этом прикосновении, как будто гладя. Едва ли не первый контакт. Во всех смыслах. Гейл грустно усмехнулся: – Слушаете мою музыку, док?– Да, я люблю TRT, – не стал скрывать: – И вашу музыку, и ваш голос и… Давно, всегда…– они помолчали, Гейл просто не знал, что сказать, а Харрисон продолжил: – Ваш последний альбом, он такой странный, отличный, но странный, чужой, совсем другой…– Чему вы удивляетесь, его писал не я, – Гейлу стало так нестерпимо больно, сердце билось в горле. Этот мальчик, может, не стоило ему всего этого знать. Еще одна разбитая иллюзия: – Это величайший, в своем роде, гениальнейший, универсальный творец. Кокаин, доктор. Кокаин. Уже не я.Солнечный ясный день. Шорох листьев на мягком, утреннем бризе. Тишина, у каждого своя: ?все сказано, конец? – у него, Гейла Харольда, бывшего солиста ?Thin Red Thread?, бывшего музыканта, бывшего… когда-то живым, и ?какие слова подобрать, это не должно стать концом? – у доктора медицины или уже просто человека Рендольфа Харрисона. Гейл не стал ждать, что родится из этого молчания. Нахуй все. Осторожно убрал руку доктора, так и продолжавшую лежать на предплечье, и ушел.Уже в своей комнате с ясностью осознал, что ему предстоит еще неделя… целая неделя сеансов, на которые все равно придется ходить. Встречаться, о чем-то говорить. Догадывался, что оставленный там, в сквере на лавке, доктор, не оставит теперь попыток убедить его, что ?жизнь все равно прекрасна?. В тщетной надежде на хеппи энд. Как же он сожалел сейчас, что не смог удержать в себе это дерьмо, выплеснул наружу. Одно оправдание, его застали врасплох, вскрыли нарыв искренним, ничего не требующим взамен, участием. Гейлу почему-то даже стало жаль доктора – наверно, это абсолютное фиаско едва ли не первое на его профессиональном пути. Неизлечимый случай. Скинул с себя больничную одежду, как был, голым, прошел в ванную. Долго стоял перед зеркалом, смотрел на себя и не видел, только тень, нечеткий абрис. Казалось, даже тело, которое почти не подводило, наконец, смирилось со своей участью и покидает этот мир, тая, исчезая…Тонны воздуха внезапно упали на плечи, прижимая, сдавливая, не давая ни вздохнуть, ни пошевелиться. Он уже лежит, придавленный этой тяжестью, распластанный, распятый. Ничего не чувствует – ни боли, ни запахов, ничего не слышит – все звуки пропали. Зрения тоже нет. Тотальная пустота, растянутая во времени и бесконечности...