8. Шизофренический схизис (2/2)
— Отец не будет его кормить! Или убьет! Шторм же хороший, он будет слушаться, он будет сторожить! Ну пожалуйста!
Аластор готов был уже зарыдать и отнюдь не из-за капризов, а из-за подлинной паники, но Бруно перебил его эмоциональный порыв:
— Ладно, пускай едет с нами.
Возможно, он не хотел портить прекрасный день, а возможно, в нем пробудилась совесть, Аластору было не важно. Он, не сдержав крика радости, буквально задохнувшийся от переизбытка эмоций (это был лучший день, лучший день, ЛУЧШИЙ ДЕНЬ) представляя, как наконец навсегда снимет с шеи любимого пса ржавую тяжелую цепь, поцелует его в мокрый нос, накормит в новом хорошем доме, подбежал к чужаку Гуидо и — удивительно — крепко обнял его. Гуидо опешил, застыл, задержав дыхание, а потом осторожно обнял мальчишку в ответ, тепло-тепло, по-отечески.
Берзэ ошарашенно прикрыла ладонью рот. В тот миг Аластор дал ее избраннику шанс. Это было так мило, так славно. Пожалуй, они могли бы стать настоящей семьей (с менее ненормальным папашей).
<s>Как жаль, что это все не имело смысла.</s>
Берзэ хотела забрать свои платья, спрятанные в том самом сарае, за навалом дров (оказывается и там у нее был тайник). Хороший тайник — и ребенка можно родить спокойно, и вещи спрятать, и самой спрятаться. Гуидо пошел следом, помочь убрать дрова, которыми она заложила сундук. Аластор, конечно же, увязался за ними.
ИТАК, АЛАСТОР, МОЙ МИЛЫЙ СЫНОК.
Я пришел в гости.
Тук-тук. Тук-тук. Тук-тук.
Больше тебе не заставить меня молчать.
А если вдруг решишь от меня избавиться… так тому и быть. Я посмотрю на это. Посмотрю на твои потуги.
Возможно, ты слишком самонадеян. Решил, что тебе все подвластно? Ну, что ж. Значит, звучит моя лебединая песня. Предсмертная агония, но
я сожру твою здравость.
Уже сожрал.
— Где твоя обувь? — Берзэ взглянула на сына через плечо. Вместе с Гуидо они разбирали дрова. Аластор стоял чуть поодаль, босиком, играючи перекатываясь с пяток на носки. Щепки приятно покалывали ступни.
— Промокла, — пожал он плечами. — Сушится на пороге.
Аластор, ты же был славным мальчиком. Что изменилось? Взгляни на себя: все пытаешься играть какую-то роль, нарекаешь себя спасителем, думаешь, что умнее всех. Но ты лишь ребенок. Как пес, которого сняли с привязи и увели. Оглянулся назад пару раз и покорно отправился туда, куда было сказано. Это так жалко, не думаешь?
Разве же я жалок, когда ты сам слушал не тех? Ты не умеешь дружить. Ни один человек за всю твою жизнь тебя так и не понял. Я бы тебя многому научил, но ты оказался пустоголовым.
Возможно, ты не мой сын? Это звучит слишком хорошо.
Пожалуй, я просто не умел разбираться в женщинах. Выбрал самую грязную и решил, что она сможет родить нормального человека.
Россказни ее итальяшки смешны. Национальность, вероисповедание… все это не играет особой роли. Демоны на земле появляются по велению дьявола. Знаешь, кто демон?
Ты.
<s>Зрил в корень, гад.</s>
— Сходи за новыми ботинками, мы уже скоро выезжаем, — Берзэ вытащила несколько платьев и расправила их, набросила на дрова и критически осмотрела. Если дело касалось вещей, она становилась карикатурой: выбирала, истерила, если слишком долго не могла определиться. — Мы не будем брать все. Какое тебе больше всех нравится? — она посмотрела на Гуидо.
— Это же просто тряпки. Чтобы понять, какое платье украшает тебя сильнее, их нужно примерить, — человек чувствовал себя так свободно, и эта его развязность, некая гордость за самого себя (спас ведь, взял ответственность, не сбежал), похоже, Берзэ очень нравилась. Она улыбнулась томно, тепло и как-то по-особенному. Аластор не мог знать в том возрасте, что означала эта улыбка. Что означали эти горящий взгляд, горящие щеки. Горячее сердце ее стучало так быстро. Она, конечно, любила Гуидо. Параноидальное желание спрятать деньги вполне оправдано, ведь стоило думать о будущем. Возможно, Берзэ вдохновилась не мечтать, а планировать. Ежели так, то похвально.
Влюбленность была ей к лицу. Полная сил, счастливая в кой-то веке, мать улыбалась, жалась к этому Гуидо, чувствовала себя защищенной. Аластор сам хотел ее защищать, но понимал, что не мог в силу возраста. И раз ей так нравился чужак Гуидо, Аластор был готов закрыть глаза на все его недостатки. Полюбить его для нее. Она ведь хотела, чтобы все наконец наладилось. Хотела полноценную семью. Почему бы не подыграть им? Ведь тогда наступит идиллия. Это несложно. Главное — во всем соглашаться с ним и играть роль хорошего мальчика.
Сукин сын — это про тебя.
Предатель — это про тебя.
Ничтожество — это про тебя.
ТЫ УБИЛ СВОЕГО ОТЦА.
Так поступают хорошие мальчики? Нет, серьезно? Так они поступают?
Ты хуже всех этих людей, которых принято бояться в обществе. Страшнее человека с ружьем только ребенок с ружьем. Взрослый знает, в кого стрелять, а ребенок палит во всех подряд, поддавшись эмоциям.
Это происходит, когда пес забывает, кто его хозяин.
Нельзя брать еду у каждого, кто пытается тебя накормить.
Хотя бы одна из этих и без того сомнительных добродетелей окажется ложной. Она протянет тебе отравленный хлеб. Пища вредит твоему здоровью! Кто знал нищету, но добился признания и богатства, должен не потерять себя, упиваясь успехом. Нельзя ничем упиваться, гордыня — это ужасно. А властью нужно уметь пользоваться. Праведный путь — вот он, путь достойного мужчины. Нужно направлять всех вокруг, нужно быть сильнее всех, нужно учить их жить.
Но твоя мамаша — особый случай. Грязная сучка, задурила мне голову. Я хотел исправить ее, но она не менялась, лишь только делала вид. От обиды мы черствеем душой. Я вложил в нее так много, так много… а она… мерзавка неблагодарная! Перевоспитать ее оказалось трудной задачей. А воспользовавшись тем, что я на работе, она взялась за тебя. Сделала из тебя такого же неуправляемого недочеловека! Впрочем, как я мог надеяться на то, что родится человек от такой-то не-женщины, как она?!
Молодость, влюбленность. Одурманенный, глупый, я ничего не видел дальше своего носа, а потом было поздно, знаешь ли, что-то делать. Лучшие годы ушли.
Берзэ. Берзэ-Берзэ-Берзэ. Красивая в этом дурацком платье, давно потерявшем цвет. Красивая, несмотря на растрепанные волосы и обветренное лицо. Прижалась виском к груди Гуидо, прикрыла глаза, и любовник заботливо обнял ее, положив голову ей на макушку. Будто центр неправильной вселенной, они стояли, наслаждаясь друг другом, будто уродливое подобие климтовского поцелуя. Такие вещи существовать не должны, но они существуют. Аластор вопреки всякому здравому смыслу любовался этим ее непонятным счастьем. Чуждым. Другого он и не знал вообще-то.
— Сфотографируемся в городе, да? — мать улыбнулась, когда Гуидо погладил ее по волосам. «Моя драгоценная» — вот что говорило его прикосновение.
— Все вчетвером, — простодушно заявил Бруно, а Берзэ вопросительно вскинула бровь. — Вместе с псом Аластора.
Она рассмеялась.
Аластор кротко улыбнулся.
Влюбленные были милыми. Как подростки, прячущиеся от строгих родителей в самый интимный момент. Пожалуй, все светлое, что могло быть в таких грешниках, как Берзэ и Гуидо, и проявилось в их безусловной любви друг к другу.
— Тебе нужно с ним подружиться, — пробормотал Аластор, специально незаинтересованно и отстраненно, чтобы Бруно не подумал вдруг, что мальчишка к нему полностью благосклонен. — Шторм любит морковку.
— О, я обязательно угощу его, пока будем ехать. У вас ведь растет морковь?
Какая разница?
Хах.
Ведь правда, какая?
— Иди обуйся, — сказала Берзэ с напускной строгостью, но потом не выдержала и рассмеялась.
Аластор посмотрел на мать. Возможно, чуть дольше, чем нужно. Гуидо поцеловал ее, решив, наверное, что Аластор уже вышел: взял Берзэ за талию так, что ее платье помялось, а она поднялась на носочки, как девочка, впервые решившаяся на отчаянный шаг в своей удавшейся любовной истории. Вряд ли им вдвоем было бы плохо. Аластор думал об этом, открывая скрипучую дверь сарая и глядя на них через плечо. Они отпустили друг друга, нависли над сундуком, продолжая складывать вещи.
Гуидо резко поднялся, а Аластор отвернулся, делая шаг, и врезался в чей-то торс.
Секунда.
Раздался выстрел.
Я пришел в гости.
Больше тебе не заставить меня молчать.
Аластор отступил на пару шагов, оглушенный, совсем ничего не понимая, и поднял голову. Пожалуй, он даже не удивился тогда, встретившись взглядом с отцом.
У Гарри был абсолютно безумный вид: сквозь вымученное спокойствие что-то рвалось, он вздрагивал, сжимая ружье, и его руки не тряслись, но дергались, будто он был болен физически.
Аластор обернулся. Медленно, понимая, что позади него что-то, чего никто в своей жизни видеть не должен, но обернулся, потому что иначе было никак.
Он не знал, что именно делают пули, не знал, что такое война, со смертью знаком был лишь косвенно, но при этом боль ведь стала чем-то естественным. Внутри тела кровь, мясо, кости. Курица, зарубленная другим человеком, выглядит неприятно, но все же рубил не ты. Все из ряда вон выходящее где-то там, далеко: у соседей, в городе, в море, в лесу. Не здесь.
Кровь пахнет сладко. Не столько железом, пока еще свежая. Затхлый, приторный запах. Душный сарай с разбитым окном. Паутина. Пылинки на солнце. Старые крепкие бревна, все в крови. Кровь пахнет сладко. Свежая кровь, вперемешку с развороченными внутренностями. Пропитавшая древесину кровь. Иногда посуда, не мытая несколько дней, пахнет так. Чайная ложка в испорченном торте. Плесень. Иногда так пахнет болеющий зверь. Иногда так пахнет болотная тина.
Аластор плохо помнил детали, но Гуидо с дырой в животе, лежащий в неестественной позе возле кладки дров, казался лишь грудой мусора. Лишь телом. Плотью. Всего лишь плотью. Его просто прихлопнули. Просто. Осквернили саму суть человеческой жизни. Аластору вдруг стало ясно, почему происходят войны. Спустил курок — и ты уже властелин. И оказавшиеся под прицелом вряд ли с этим поспорят.
Берзэ стояла, держа в руках платье, и смотрела на тело. Ее взгляд, казалось, не выражал ничего: ни отчаянья, ни злости. Стеклянные глаза куклы с пустотой в голове. Куклу завели, повернули ключик, вот она и моргала, моргала, моргала.
В этой паузе не было страха. Не было ничего. Боль приходит потом. В моменте же все внутри замирает. Возможно, Аластор сам стал куклой. Если так, то его разбили.
— Привет.
Тянуло блевать. Аластор попятился, вжался в стену. Гарри вошел, опуская ружье. Оперся на него, осмотрелся.
— Не корми свиней, слышишь? — непонятно, к кому обратился. Вздрогнули все, выходя из оцепенения.
Берзэ выронила платье, развернулась резко, сглотнула. Ее лицо все-таки исказилось, но широко раскрытые глаза остались пустыми. Наверное, надежда в ней умерла насовсем.
Гарри поморщился от ее вида, будто увидел нечто мерзкое, и перевел взгляд на Аластора. Аластор сколько угодно мог называть себя сильным, сколько угодно мог говорить о том, что в тот миг просто стоял и смотрел, сколько угодно мог убеждать себя в том, что это его не тревожит. Но Гарри Готрой увидел у стены не демона и даже не демоненка. Там застыл маленький мальчик, едва держащийся на ногах, едва способный дышать. Мальчик, чье состояние нельзя было описать словами. Ужас сломал его. Ужас, дробящий кости, выбивающий дух. Ужас, распотрошивший душу. Как стихийное бедствие. Вакуум. Пытка. Бессилие. <s>Когда говоришь, что будешь бороться до конца, убедись в том, что твои руки и ноги ни к чему не прикованы.</s>
Аластор смотрел в эти глаза, глубокие, дикие, черные, будто рыбьи, и видел в них полное отсутствие адекватности. Гарри думал о чем-то страшном. Готовый к броску монстр, которого никто в здравом уме не смог бы понять. Да и не в здравом тоже. Безумие у каждого свое.
— Я думал, после того нашего разговора ты изменилась, — Аластор не знал, о каком разговоре речь. Не было никаких разговоров. Только насилие. — Ты обещала, я тебе верил. Сэм говорил, что мне все показалось, и ты хорошеешь лишь для меня, что ты все поняла. Ты кивала так убедительно… Знаешь, я думал, может, поправить тебе лицо? Сделать так, чтобы без слез на тебя нельзя было посмотреть? Я бы любил тебя любую, мне не важна внешность, к тому же у меня хорошая память. Я представлял бы твое настоящее лицо. Но Сэм отговорил меня. Сказал: «Этим женщинам важна их красота! Без нее им не хочется жить!» Нужно было сделать, как я изначально решил. Чтобы ты не повесилась, я привязал бы тебя к кровати. Потом ты пришла бы в себя. Спрятать тебя настоящую от всего мира… Это ведь замечательно. Эти люди, этот вот… — Гарри кивнул в сторону Гуидо. — Думаешь, он хотел тебя настоящую? Он хотел тебя трахнуть, всего лишь. А ты поверила. Такие, как ты, понятия не имеют, что такое любовь. Не уважают институт семьи. Не дорожат мужем, не считают его единственным своим господином. Ты просто блудница. Мерзкая, грязная. Меня от тебя тошнит.
А Аластора все еще тошнило от запаха крови. Казалось, все им пропиталось, казалось, от этого запаха отмыться будет уже нельзя. Такие воспоминания преследуют вечно.
«Гарри» все говорил, что сожрет его здравость. Так вот, пожалуй, в тот день и сожрал. Ничего не оставил. Дальше — жизнь по наитию, не жизнь даже, а подобие жалкое, заведомо провальная попытка стать человеком. Все вокруг казались такими простыми… С горящими глазами, амбициозные, встающие по утрам с полным осознанием себя. «Вот, я существую: руки, ноги, глаза, губы, душа — все на месте, и так это славно, так хорошо». Не было у них ощущения, что руки эти, ноги, глаза и губы — лишь маскировка, а душа — плевок дьявола вместо любви к женщине, что посмела ему довериться. Не было у них ощущения, что они — монстры в человеческих обличьях. И никто ведь и не заметит, никто не поймет. Скажут: «Ты замечательный человек, не наговаривай на себя! Ты ведь ничего не сделал!» Сделал, не сделал… какая разница? Аластору о себе правда известна была давно. Даже тогда, когда он действительно еще ничего не сделал. И речь не о мыслях заправского маньяка, нет. Не был он таковым никогда. Чудовищем его что-то другое делало. И он по сей день не мог понять, что.
— Сэм говорит, я должен быть милосердным. Снова простить тебя. Ведь женщины неспособны мыслить, они живут лишь инстинктами, но знаешь… Ты ведь не женщина. Ты суккуб, хитрая тварь, сумевшая испортить даже ребенка, — когда Гарри смотрел на сына, казалось, он даже сострадал, как умел, непонятно, правда, почему. Аластор потупил взгляд. Он был виноват? В чем? В том, что ненавидел его? Ясно: Гарри ненавидеть можно, ему — нельзя. Ненависть — какая-то привилегия? О, наивные истеричные мысли. — Я не виню тебя, мальчик, я сам виноват. Нужно было брать тебя на работу и воспитывать как подобает, а не оставлять здесь. Ребенку нужно детство, конечно, но не такое. Нельзя позволять демонам подобраться к нашим детям. Аластор, ты согласен со мной?
Аластор смотрел себе под ноги и молчал. Ему болели глаза. Все болело. Он ни о чем не думал. Не мог. Отключился. Даже страх стал каким-то… приятным, спасительным. Не просто липким, но обволакивающим. Чтобы на месте не умереть от разрыва сердца.
— Почему все молчат? — Гарри шевельнулся. Аластор сразу же вздрогнул, осмотрелся. Берзэ медленно сползла по стене, вцепилась пальцами в юбку, что-то зашептала одними губами. — Почему все молчат?
Аластор потерял дар речи. Берзэ, в свою очередь, решила, что бороться больше нет смысла.
— ПОЧЕМУ ВСЕ, СУКА, МОЛЧАТ?! — Готрой заорал, брызжа слюной от тотального отвращения. Вена на его лбу уродливо вздулась. По вискам покатился пот. Аластору показалось, что перемена состояния произошла мгновенно. А, возможно, время ускорилось. Возможно, вообще показалось. Но от этого крика заломило кости, скрутило живот. Подкосились колени. — Когда поймаешь с поличным, всегда нет ответа. Как Эдди, который воровал мои деньги. Сэм всегда был прав, всегда говорил, какие люди — подонки, но хотел их щадить. Просто гнать в шею. Но это слишком легко. Нужно очистить от скверны этот проклятый мир. И если прощать всех и каждого, тебя просто раздавят, как единственный свет в этой преисподней! Ну, понимаете? — глаза его округлились, потемнели еще сильнее, хотя, казалось бы, куда уже больше. Прилипшие ко лбу волосы, трясущиеся руки… Он все еще опирался на ружье и не двигался. Потом вдруг повернул голову к стене, у которой никто не стоял, и воскликнул: — А вот ты заткнись. Заткнись, пока не прирезал. Ты и так уже насоветовал. Вот, полюбуйся: моя семья развалилась.
В общем, ему было, с кем поболтать.
Аластор все никак не мог сделать хоть что-нибудь. Да и нечего делать, когда единственный выход перекрыл твой папаша, не забыв вооружиться. Воспитательный процесс очень сложный, сплошные нервы. Патроны тратить еще на этих…
— Может, тебе было мало денег? Но ты ведь не заслужила, чтобы я позволял тебе тратить их, — вновь переключившись на Берзэ, Гарри нахмурился от глубокой обиды и тяжело выдохнул сквозь плотно сжатые зубы. Словно оскалился. Вот-вот и обратится. Аластор захотел было открыть рот, но не смог: тело не слушалось, одеревенело. — Ты падшая женщина, шлюха, каких свет не видывал, — <s>не оскорбляй мою мать.</s> — Расскажи, чего он наобещал. Как прикасался к тебе. Посмотри, Аластор, — <s>не оскорбляй мою мать, ты, жалкая пародия на человека</s>, — какая она. Такая же, как и все. Нет ничего святого. Готова лечь под любого, кто только заявится. Сбежать она вздумала, как же. Отобрать у меня наследника… Мы с тобой, Аластор, одни справимся. Пусть катится к чертям прямо в Ад, где ей и место, а мы заживем, я тебя всему научу, — Готрой вдруг положил ружье и направился к сыну. Опустился перед ним на колени, положил свои мерзкие руки ему на плечи и встряхнул со всей силой. — Смотри на меня.
Жертва не может кричать.
Жертва не может дышать.
«Мамапомогинестоймамамывообщетовсеещеживы».
Аластор заскрежетал зубами, зажмурился, вжал голову в плечи. Он хотел, чтобы это закончилось. Просто закончилось. Не важно как.
Но оно не закончилось. ПО СЕЙ ДЕНЬ.
— Смотри на меня. Смотри. Ты обязан повиноваться. Отец тебе бог.
Разговор с богом нормальные люди представляют несколько иначе. Но нормальных людей среди присутствующих не было.
Или с «плохими» детьми бог настолько жесток? Что, сказать теперь: «Ну, раз так, ладно, потерпим»? Черта с два.
Не потерпим.
Но уже будет поздно.
— Смотри. На. Меня.
И Аластор посмотрел.
Забавно вышло: Гарри Готрой лишь притворялся богом. На самом же деле именно это существо и оказалось оборотнем. О ком там говорил наш покойник? О евреях? Да ладно!
Бесовские глаза, дрожащий голос, беспокойный и истеричный. Обломанные ногти, которыми он впился в Аластора до синяков. Грязные волосы, прилипшие к лицу. Невыносимый запах табака. Щетина. Тяжелое дыхание. Это подарило Аластору жизнь. «Воспитывал как умел», — ведь так они говорят в свое оправдание? Их ведь никто не учил, никто не лечил, и вообще, мир такой сложный, никто ни в чем не виноват, кроме, сука, тебя, потому что ты на всех злишься, когда должен прощать, потому что ищешь ту справедливость, которая тебе не полагается, потому что у тебя есть совесть и честь, потому что у тебя нет ни на что права. Будь милосердным, люди к тебе потянутся, бла-бла-бла-бла. Он заткнет их всех. Сам говорить станет, лишь бы весь мир хоть на одно мгновение закрыл свой поганый рот и дал сказать тому, кого никто никогда не слушал.
Образ отца куда более страшный, чем тот, настоящий отец. Что делало Гарри настолько пугающим? Ружье, конечно. Еще не дюжая сила. Возраст. Влиятельность. Власть. Но Гарри, которого невозможно было убить, который процветал до сих пор, паразитировал в мыслях и сжирал носителя изнутри, знал об Аласторе в с е.
<s>Он — не я, не я, не я, не я, не я, не я, не я.</s>
— Ты еще не потерян, не волнуйся. Ты податливый в силу возраста. Я помогу разобраться в том, как и что устроено, научу тебя видеть людей насквозь. Пускай ты никогда в своей жизни не ошибешься так, как ошибся я, — Гарри покосился на Берзэ, всю сжавшуюся и бледную, и ухмыльнулся. Затем закивал сам себе. Замер, не отпуская сына. Не то раскашлялся, не то рассмеялся. — Как это? В смысле?
Аластор, вдруг встрепенувшись, увидел, что отец на что-то отвлекся, и попытался высвободиться из хватки. Ему удалось. Отскочив в сторону, он шумно втянул воздух, хватаясь за грудь, и упал на колени, подавляя рвотный позыв. Стараясь не смотреть на труп, Аластор пополз к матери, не зная, что делать дальше. Он вдруг подумал, что, возможно, коснувшись ее, сможет заставить действовать. Наверняка ведь она умела обращаться с ружьем…
— Как это, оставить в покое? — Гарри, опустив плечи, угрюмо смотрел в одну точку не мигая и нервно кусал губы. Периодически его передергивало. — Сэм, ты в своем уме?
Оу.
Какая драма.
<s>Единственный, кто был не в своем уме, это ты.</s>
— Вот так просто уйти? Ты смеешься? Посмотри, что она сделала. Привела в мой дом какого-то урода, хотела забрать моего ребенка. Моя семья развалилась, Сэм.
Аластор подполз к маме и дотронулся до ее колена. Легонько потряс. Берзэ не обратила никакого внимания. Она, наверное, была уже с ним, со своим любимым. Пришлось потрясти сильнее, сильнее, еще сильнее. Мать заплакала.
— Вот так просто уйти, ты смеешься, посмотри, что она сделала, привела в мой дом какого-то урода, хотела забрать моего ребенка, моя семья развалилась, Сэм, моя семья развалилась, ей конец, моей семьи больше нет.
— Мама, — шепнул Аластор ей в самое ухо, сжал предплечье и потянул на себя из последних сил. Никто, никто не стоял у них на пути. Ружье лежало в шаговой доступности, Готрой никого вокруг просто не видел. — Вставай…
<s>Стань моим человеком с ружьем, спаси меня. Я бы сам это сделал, но не могу, понимаешь, не могу, не могу…</s>
— ВОТ так ПРОсто УйТи!!! ТыСМЕЕШьсЯ ПоСМотРИ чТО ОНА Сделала приВЕЛА в МОй дом какОГО-То УрОда ХОтелА ЗАБРать МОеГО ребенКА МОЯ СЕМЬя РазваЛилась СЭм Сэм СЭМ сЭМ сЭм ей КОнец КОНЕЦ СЭМ Кто-НИБУдь АаааААААААААааааааааААААААААаааааааааа!!!
Он стукнул кулаком по стене.
Берзэ вздрогнула так, что Аластор отскочил от нее, даже не обратив должного внимания на дикий крик этого существа.
Мать вдруг подорвалась с места и, забыв обо всем на свете, просто помчалась прочь, путаясь в юбке и спотыкаясь о разбросанные дрова. Далеко не убежала, конечно же. Готрой сразу нагнал ее, схватил за локоть, рванул на себя. Она заверещала и начала отбиваться, заливаясь слезами. Аластор в панике съежился, закрыл уши, задержал дыхание. Не видеть, не слышать, не чувствовать. Не присутствовать в моменте… Этого у него никогда не получалось, как бы он ни старался.
— Заткнись, заткнись, заткнись! — Гарри оттолкнул Берзэ к стене и сразу же подошел к ней снова, схватил за лицо и приложил головой о стену. — Заткнись! Хватит орать! Поговори со мной нормально! Давай, признай, что ты, дрянь такая, просто ведьма, просто…
— Я любила его! — вдруг завопила Берзэ. Готрой опешил: раньше она не отвечала. Он, вероятно, считал, что сумел полностью подавить ее волю. А тут вдруг — такое открытие: она разговаривать умела, разговаривать! Не позабыла пылкую молодость, или же просто решила высказать все напоследок? — Я любила его, ясно?! Его! Не тебя!
Они застыли друг напротив друга, тяжело дыша и едва сдерживая ярость. Непонятно, в ком из них ярости было больше. Два диких зверя, готовые сойтись в жуткой схватке. Два человека, готовые умереть. Гарри это понравилось. Понравилась ее новая степень отчаяния и боли. Для него словно весь мир сосредоточился лишь на истерическом гневе жены. Так прогрессирующая болезнь достигла своего апогея. Он повернул голову, зашептал:
— Она лгала мне, не знаю, сколько… Думаешь? Вряд ли… Это все уже не имеет смысла. У нее совести не появится… Я устал это терпеть… Я хотел нормальную жизнь… Я помню, что ты говорил… Я пытался, она не слушала… Нужно было запирать ее на чердаке… Как ты думаешь? Почему нет? Какая разница… Пусть бы лучше сдохла от голода, чем так согрешила…
Берзэ хрипло выдохнула и ухмыльнулась, опершись о стену. Сложила руки на груди, горделиво вздернула подбородок. Аластор не понимал, чего она добивалась. Почему нельзя было просто схватить ружье?! Просто взять и убить его! Она ведь хотела, хотела этого. Перегрызть ему глотку, медленно, с наслаждением… Так прострелила бы ему руки и ноги, а потом добивала. Но нет. Берзэ отчего-то стояла и просто смотрела. Сюр.
Впрочем, она могла желать смерти. Но это было слишком жестоко по отношению к Аластору.
Пока Гарри отвлекся, Аластор решил попытаться схватить ружье, а потом передать его матери. Потому медленно начал красться, стараясь не издавать ни звука.
Когда захлопывается капкан, ничего уже сделать нельзя. Здесь никто не спасет. И не потому, что людям нет дела. Просто людей вокруг нет. Неслучайно, видимо, Готрой выбрал для жизни именно это место. Возможно, заранее решил подготовиться. <s>Да ладно, это все не более, чем фантазии. Его (не меня) просто нужно было отправить в приют для душевнобольных. Хотя, нет, стоп. Он непременно бы всех там перебил. Так что… выход один, как ни крути. И правда ведь, нет нерешаемых проблем. Только не все решения вам понравятся.</s>
Подобравшись к ружью, Аластор попробовал поднять его, но не смог. Ослабевшие от страха руки тряслись, ружье показалось таким неподъемным… Захотелось плакать, правда, все слезы высохли. Стало тихо. По спине пробежал холодок. Подняв взгляд, Аластор понял, что Гарри смотрел на него. Смотрел и улыбался. Почти даже нежно.
Ужас — это холод. Холод, изнутри идущий, не сковывающий, а парализующий. Управлять им нельзя. Всех подчинил человек, кроме себя самого.
Это не смешно.
Нет, правда.
Вы подумаете, что я сумасшедший, и такие вещи столь очевидны, что их объяснять не нужно.
Но нет. Все смеются.
Люди любят смеяться.
Люди боятся смотреть себе в душу, поэтому им лишь бы поржать.
А я не боюсь. Я не боюсь смотреть. Больше нет. <s>Ложь.</s>
Предвкушать страшно, а когда ты там, все чувства притупляются, и, знаете, уже как-то не важно, насколько больно. Болевой шок полезен.
Посттравматический синдром страшнее. Но и это пережить можно.
Не знаю, почему… вдруг стало так весело.
Мне стало весело. <s>Ложь.</s>
Хотя это не смешно.
Пожалуй, здесь стоит сделать важное замечание: над моим горем лишь мне и смеяться.
Никому больше.
Так что, все-таки, не смешно.
Иногда, правда, мне кажется, что все это и выеденного яйца не стоит.
Наверное, это стыдно — прожить целую жизнь вот так.
Я не знаю.
Судить лишь мне, но я действительно не знаю. И, честно, ничего знать не хочу.
Говорят, здоровые люди себя не жалеют. Это даже звучит абсурдно. Но здоровым говорить проще. Они думают, что все знают. Мир принадлежит им, для таких, как я, они придумали наркотики, сигареты и алкоголь. Еще говорят, что здоровых людей не бывает. Но это ложь.
Представляете, кто-то умеет жить.
Спать.
Есть.
Наслаждаться.
Вот вы умеете спать? Не подрываться ночами, не пялиться в потолок, не спать до четырех часов дня. Или есть. Вы умеете есть, а не обжираться, или не голодать?
Наслаждаться…
Для начала, скажите мне, чем наслаждаться?
Как тупому, покажите мне пальцем, и без этого вот «голубого неба, необъятного мира, глаз любимого человека». Давайте серьезно.
Нет, жизнь в эйфории — это та еще кара. Негативные эмоции тоже правильны, безусловно. Горе утраты, тоска, печаль, ненависть, злость. Они тоже делают тебя живым. Все это знают.
Но так бывает, что у некоторых людей не остается совсем ничего. Изредка вспыхнет что-нибудь… что-нибудь, что принято называть жалостью к себе. Хотя это не жалость. Мне жаль детей, подвергшихся насилию. Да, их мне жаль.
А себя я ненавижу настолько, что теперь я везде: в новостях, в газетах, на радио. Аластор никого не оставит равнодушным. Его либо вожделеют, либо хотят убить. Третьего не дано.
Представьте, что вы едите и ничего не чувствуете.
Представьте, что вы засыпаете и ничего не чувствуете.
Представьте, что вы идете на работу и ничего не чувствуете.
Представьте, что у вас родился долгожданный ребенок И ВЫ НИЧЕГО НЕ ЧУВСТВУЕТЕ.
Рождество, день рождения, вы обанкротились, вы разбогатели, вам признались в любви, ваша мечта исполнилась.
И
вам
все
равно.
«Это моя жизнь. Она меня не касается».
А потом: бам.
Случается наводнение, и деться от всего, что внутри, просто некуда. Мысли не вычистить. Только если пулей, но здоровые люди же никогда не рассматривают такой вариант.
Я был примерным человеком, знаете, угодным обществу, всегда улыбался, всегда всех радовал, не показывал им ничего лишнего. Мне даже не пришлось обжигаться для того, чтобы понять, насколько же им всем наплевать.
И я не в обиде.
Ведь мне тоже плевать.
Н-да.
Ладно. Правда чаще всего всех разочаровывает.
А меня извне ничего не ранит. Потому что я себя раню сам.
Убить себя могу только я сам.
Можно было бы воспользоваться этим кинжалом и найти покой.
Я ведь за все свое существование так покоя и не узнал.
Хотел бы сказать, что сломаться так хочется, но я сломан слишком давно.
Правда, что-то все равно мне мешает. Эти воспоминания делают меня таким слабым.
Я не хочу, чтобы эта жизнь была моей.
Почему я еще живу… не знаю. Я не знаю, не знаю.
Только что был самым сильным, значимым и страшным, а теперь я опять Его сын.
Они говорят, мне нужна помощь.
Помощь…
Смешно.
Я не хочу быть собой. Ну, помогите. Решите мою проблему. Где там она, наша самая умная, дочка Дьявола с большим сердцем?
Пусть никого не спасет.
Мне их не жаль.
Мы не просто так здесь горим.
Отбывать наказание проще, когда знаешь, за что.
Только вот…
Мне не дает покоя один вопрос.
Никуда не девается, как ни пытайся отвлечься.
Загадка.
Что и кому я сделал тогда?
Когда оба голодных зверя спущены с цепи, они должны сойтись в схватке. Жаль только, что происходило это все в разные временные отрезки.
Что бы Аластор сделал с отцом, посмотри он на него так в настоящем?
Знать ответ не хотелось. Потому что Аластор не был уверен.
Гарри сказал:
— Мы можем убить ее, если хочешь. Раз уж ты подошел к ружью. Вообще, я не думал ее убивать, но, знаешь, это идея.
Аластор замотал головой и попятился. Вжался в стену опять, ища опору, впился ногтями в бревна.
— Или мы могли бы все-таки запереть ее на чердаке, не кормить. Я… я только что придумал кое-что… но я забыл. Ты помнишь? — он посмотрел в никуда. — Это неплохая мысль. Ты ничего не понял… Ч-ч-черт. Ты был женат? Нет? Так какое тогда ты имеешь право мне говорить, что правильно, а что нет?
Берзэ совершила ошибку. Она, вырвавшись, не бросилась прочь, не пошла за ружьем. Нет. Она зачем-то его укусила. Гарри зарычал, схватил ее за волосы и ударил лицом о стену.
— Аластор! — Аластор дрогнул. — Посмотри, как брыкается, скотина! Помоги мне ее держать!
Конечно же, Аластор не помог.
Готрой швырнул ее лицом на кладку дров, затем прижал за затылок, чтобы не сопротивлялась. Берзэ после удара была дезориентирована, поэтому лишь слабо стонала, цепляясь пальцами за его кисть, сжавшую волосы.
— Тварь, тварь..!
Он расстегнул ремень, полез свободной рукой ей под платье. Аластор не понимал, что Гарри делал, почему с него градом катился пот. Потом понял.
— Тупая ты сука, как я тебя ненавижу, как же ненавижу тебя, ненавижу, мы должны были жить иначе, но ты выбрала блуд, ты выбрала не тот путь… Хотя, — он что-то делал с ней, оставляя синяки на ее оголенном бедре, — какой тебе выбор… Когда ты сама — исчадие ада, — он что-то делал с ней, улыбаясь шире, когда она вскрикивала. — Я уже говорил, что мне следовало быть, — он дышал тяжело, будто бы с наслаждением, — осмотрительнее. Да… уже говорил.
Аластор не мог двинуться с места. Хотел, но не мог.
— Но ты все еще так хороша. Так красива. Хотел бы я увидеть, как выглядят демоны без человеческой кожи.
Берзэ зашипела, давясь слюной:
— Так посмотри в зеркало.
Гарри вдруг рассмеялся, отпуская ее затылок. Держать больше не было смысла. Он трогал ее бока, спину, грудь, точно пытаясь запомнить, и не прекращал вжимать ее бедрами в кладку. По ее ногам текла кровь.
— Как она тебе? Хороша? Разве можно не полюбить такую? — он спрашивал свою болезнь или Аластора? Да, какая разница… Все равно никто не ответил.
Все равно придется продолжить существование, несмотря на всю боль. К боли привыкаешь, особенно когда она — это девяносто процентов всей жизни. Будущее безрадостно, слишком много ужасных воспоминаний копится. Хоть бы передышку какую… Разве не заслужил Аластор? Разве не заслужил?
— Моя любовь настоящая, мне жаль, что Господь сделал так, что женщина не способна на светлые чувства. Но ей следовало быть покорной, ты так не думаешь? — Гарри навалился на нее, он почему-то и раньше так часто делал, видимо, чтобы полностью обладать, чтобы не просто обездвижить, а подавить. — Тебе следовало быть покорной, — он сунул пальцы ей в рот.
Аластор хотел винить себя за то, что просто стоял. Правда, очень хотел. Но не мог. Ведь ему было семь.
В настоящем его сердце колотилось так же, как в тот самый день. Это было безумно больно — иметь сердце. Вот так. Пожалуй, Аластор хотел стать полностью темным и не бояться себя, Его, эмоций, боли, мыслей. Крик, крик, крик, в голове постоянный крик, звон… Там бьется посуда, там мать испускает дух, там выстрелы, выстрелы, лай собак, там плач, там палач, <s>там зло, там так страшно, не смотрите туда, отойдите, это личное, это непрошенное откровение, которое ни одна душа слышать не заслужила…</s> Аластор закрывался ото всех. Ему было плохо, так плохо…
Гарри рассмеялся, когда Берзэ попыталась сомкнуть зубы на его пальцах, но только закашлялась. Мерзко… Аластор хотел бы заставить его страдать, но это ничего не меняло. Опьяненный своим патологическим отмщением, Готрой все шептал ей проклятия на ухо, все унижал, все рассказывал, какая она неправильная. И мать… в конце концов, она просто сломалась. Дрожащим голосом зашептала:
— Прости, прости, прости, прости меня, милый, давай начнем все сначала, я исправлюсь, я буду послушной, я все сделаю, как ты захочешь, могу сама порезать себе лицо, могу жить на чердаке, позволь мне встать на колени, позволь загладить свою вину, я все поняла, все осознала, ты во всем прав, я ужасный человек, я вела себя, как падшая женщина, я недостойна твоей благосклонности, но я знаю, что ты великодушный, у нас же ребенок, мы еще можем начать все сначала, прости, только прости, — горькие, горькие слезы катились по щекам ее, Брезэ потеряла себя и, пребывая в бреду, лепетала что-то, все лепетала, смотрела-не-видела, пыталась нащупать его руку, чтобы чуть сжать дрожащими пальцами, чтобы погладить костяшки, сыграть в раскаяние. Сыграть с ним в любовь.
— Говоришь так сладко, — Гарри вдруг замер, ласково прижавшись губами к ее макушке, и в этом, казалось, было столько невысказанной нежности, столько всего… из их прошлого? Когда все только начиналось, когда Гарри был… нормальным. Берзэ же говорила: он красиво ухаживал, не делал ничего страшного, только старался, хотел стать лучше и стал ведь, открыл свой бизнес, обеспечил ей хорошую жизнь. Что случилось потом? Разве могла болезнь оправдать Готроя? Для Аластора — нет. Однозначно. Человек с шизофренией не равно убийца. Убийца не равно человек с шизофренией. — Ты не врешь?
— Конечно, конечно нет, я все осознала, ты правильно сделал, что меня наказал, так мне и надо, я такая ужасная, такая грязная, ты, только ты сможешь меня очистить, я сделаю все, что ты скажешь, я больше не подведу, дай мне последний шанс, — Берзэ говорила с ним на его языке, надеясь, что привычная тактика сработает.
— Слышишь, Сэм, она раскаялась, — Гарри улыбнулся, не отрываясь от ее затылка, шумно вдохнул ее запах и засмеялся. — Хреновые твои советы. Хитрость… Да, это хитрость. Жаль? Мне не жаль. Правда рано или поздно раскрылась бы. Я? Серьезно? После всего… После нашей дружбы… Я еще и садист? Да брось. Ты недалеко от меня ушел. Не смей так со мной говорить. Ты мне друг? Да, именно. Да. Поэтому я и говорю: я сам разберусь со своей женой, тебя это не касается, ты бы вообще ушел! Не говори мне, что делать, я не буду с ней добр после всего! Да, просит прощения, и что с того?! Она делала это каждый чертов раз! Что ты понимаешь?! Это простая манипуляция, она знает, каким я могу быть перед ней слабым, она знает меня слишком хорошо. Не смей вставать на ее сторону. Разве я не заслужил немного любви и уважения? Я старался, а теперь она опозорилась. Представь, что будет, когда об этом узнают мои коллеги, когда набегут репортеры! Моя жизнь превратилась в кошмар из-за этой женщины, а ты называешь меня жестоким… Знаешь, не всегда мне у тебя чему-то учиться. Иногда тебе лучше заткнуться, Сэм. Нет, правда, заткнись! Замолчи, я не могу тебя больше слушать! Хватит, заткнись! — Гарри схватился за голову обеими руками, полностью придавив собой Берзэ. Она тихо застонала под ним, задергалась, замахала руками в попытках освободиться или хотя бы одернуть платье.
Аластор пытался вдохнуть. Грудина болела, лицо стало красным, и, казалось, глаза вот-вот бы и лопнули. Вдох-выдох. Это так просто… но он не мог дышать. Он смотрел на родителей, не в силах совладать с собой, и уже вообще не понимал, что происходит. Чувства, разрывающие его изнутри, не поддавались никакому описанию. Глубиннее любого страха, жутче всякой агонии, болезненнее обреченного понимания того, что ему с этим еще и существовать. Не личный «адок» маленького ребенка, а настоящий ад, которому ни конца, ни края. Перепрошивка мировосприятия. Мир не такой, каким кажется. Многогранный, но примитивный… Да, примитивный. Аластор вдруг осознал, что он слишком объемен во всей этой плоскости. Его обостренные чувства были обо всем. Не какая-то суперидея или зацикленность, не слепое желание спастись. Он словно мыслил в масштабах нового, неведомого остальным пространства. Словно вышел за пределы привычного. Не только тела, но и духа. Будто увидел то, что не видел раньше никто. Новый уровень восприятия. Новый уровень восприятия страданий, конечно, а вы что подумали?
— Я сам разберусь, что мне делать со своей поганой женой, — с каждым словом Гарри мир становился все душнее, теснее, будто этот сарай был маленькой коробкой, в которой придется навечно остаться. Аластор не хотел оставаться. Аластор хотел увести отсюда Берзэ. Взять ее за руку и бежать, бежать, бежать… — Ничего ты не понимаешь. Ты не понимаешь, каково это — жить с ней… Каково это, быть тем, кого предали… Не предавай меня хотя бы ты. И не учи меня ничему, надоело. Не сегодня. Так уж случилось, что я тебе верю. Ты последний, кому я верю. И если ты сейчас еще хоть одно слово скажешь, клянусь, я разочаруюсь в тебе навсегда…
Берзэ снова зашевелилась, шумно задышала, пытаясь выбраться, захрипела. За эти попытки она получила толчок ладонью в висок. Гарри снова схватил ее за волосы, резко ударил лицом о дрова, слез с нее, выпрямился, не отпуская волос.
— Скажи еще что-нибудь. Давай, уговори меня.
— Прошу, прошу… — ее хватило только на это.
— Ты нахрена притащила в мой дом эту тварь? — Готрой кивнул на труп, сам для себя, и сжал зубы. — Ты же спала с ним. Как долго? Ну, отвечай. Год, два, десять? Или он вообще не один такой?! — Берзэ уже не могла разговаривать. У нее шла кровь из носа, взгляд совсем потерял осознанность. Свет из окна бил ей в лицо, заставляя щуриться и пытаться прикрыться ладонью. Гарри тряхнул ее. Послышался слабый стон. — Блядь, как же ты заебала, какая же ты, какая… — Готрой поставил ногу на дрова и чуть закатал штанину. Запустил руку под голенище сапога и вытащил маленький нож. Аластор вдохнул, когда Готрой хлопнул себя по бедру, и выдохнул, когда тот просто взял и вспорол ей горло.
Еще проще, чем выстрел.
Кровь, кровь, кРоВь.
Булькающие звуки.
Что-то.
Непонятно что.
А потом Гарри, перевернув ее тело, посмотрел ей в лицо.
Ее лицо было страшным. У трупов страшные лица, да, Аластор запомнил. Он не мог описать, но запомнил в мельчайших подробностях ее, мертвую, освещенную ярким солнцем.
Слишком просто, слишком просто, так нельзя.
[У ее крови запаха будто не было.]
Привалившись к стене, Аластор задергался, точно в припадке.
А Гарри горько заплакал. Взял ее, прижал к себе, упал на колени и, сквозь слезы, покачиваясь, стал бормотать: «Что я наделал, что я наделал, что я наделал…»
Кровь, кровь, КрОвЬ…
Аластор на негнущихся ногах пошел прочь.
Там, позади него, осталась кровь, КрОвЬ, кровь и ничего больше.
Вдох. Вдох. Вдох.
Надрывно, но без рыданий.
Звон. Звон. Звон.
В ушах звенело, руки тряслись, щеки горели.
Аластор сделал все механически: снял с шеи заливающегося лаем пса цепь (неужели он все это время лаял?), зашел в дом, взял со стола кусок хлеба, подумав, что псу нужно будет чем-то питаться.
А потом пошел
Прочь. Прочь. Прочь.
Прочь из этого дома. Прочь из ада.
Бежать. Бежать. Идти. Ползти.
Подальше отсюда.
Потому что никто не спасет.
Умереть по дороге — и то лучше.
Главное, не оставаться там.
По-че-му?
Аластор был в прострации. Мир вокруг казался чуждым и нереальным, а мысли кончились.
Он понятия не имел, куда идти. Рядом крутился пес, хлеб под мышкой казался тяжелым камнем, а песок словно затягивал.
Все опротивело. Собственное тело сделалось тесным.
Душа — душной.
Запах крови пропитал и одежду, и кожу.
Палящее солнце стало опасным, песок раскалился. Иногда горячий ветер поднимал пыль. Бесконечный путь… не мираж ли?
Может быть Аластор вообще никуда не шел? Все это произошло во сне? Он бы проснулся, точно проснулся… Всегда просыпался. Впрочем, тогда, пожалуй, хотелось уснуть.
Жара, дорога, жара, дорога.
Все слилось в одно. Хлеб съел пес, или Аластор хлеб потерял?
Ка-ка-я-раз-ни-ца.
Он шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел. Вечность. Целую вечность.
Это не могло продолжаться дальше. Но оно продолжалось. С ним, с могущественным и сильным, было все настолько плохо, что анамнез не уместился бы и на тысяче тысяч страниц. Поэтому Аластор ни за что не посетит врача.
Мальчика не спасти, юноше не помочь, мужчину не вытащить.
Демона не переделать.
Больного не излечить.
Врага — убить.
Да, да, точно…
Идти было легко, он не чувствовал боли, жары, холода, страха. Даже глубокой ночью, когда дорогу лишь луна освещала (полнолуние, как иронично), Аластор продолжал переставлять ноги, сам не зная зачем.
Пространство его вытесняло. Он попал не в свой мир, оказался в месте, откуда обязательно должен был быть выход, но выходить уже не хотелось. Как и оставаться. Просто плыть по течению безвольной куклой, как делала мать, — это, наверное, даже неплохо. В тот миг казалось, что чувства уже не вернутся. Что пустота будет всегда, что сходить с ума не придется, что все так и останется плоским и искаженным.
О, как же Аластор ошибался.
Он даже не представлял, насколько ему станет плохо потом.
Потом, даже не на Земле.
Удивительные вещи.
У демонов не должно быть ни сердца, ни чувств. Но отчего-то у Аластора все это было.
Как это страшно, как больно, как же невыносимо…
Там, на Земле, ему было, к кому пойти. Не поговорить по душам, нет. Да и глупо это, о чем вообще говорить? Но хотя бы ощутить, что в мире есть пусть один человек, в которого можно вцепиться, чтобы устоять на ногах, действительно здорово. А в Аду не было никого.
Никого. Вообще.
Не то, чтобы Аластору был кто-то нужен, но…
Вот что: тотальное одиночество — это жутко.
Они могут сколько угодно думать, что хорошо его знают, но это — большая ошибка. Аластор сам себе не мог объяснить, что не так, а с другими не хотел даже заводить разговор. Никто не был достоин. И никогда не будет.
Таких личностей, как Аластор, никто не умеет слушать. Им обычно всегда выговариваются. Аластор прекрасный слушатель. Хочется быть любимым таким человеком. Хочется быть такому человеку нужным. Но как сделать так, чтобы этому человеку стало комфортно быть нужным кому-то в более глубоком смысле? Не бывает в людях столько любви. Подходящей ему. Особенной, редкой.
Если не захотели до него достучаться самые близкие люди с Земли, то не достучится никто.
Маленький Аластор остановился на пороге уже знакомого дома. Там горел свет, слышались голоса.
Нужно было лишь постучать в дверь и попросить помощи.
Вдруг (нет, наконец) все навалилось: ужас, усталость, боль. Ноги подкосились. Аластор опустил взгляд. Все это время он шел босиком. Даже и не заметил… А ступни были в запекшейся крови. В раны въелся песок.
Чувства вернулись. Обрушились лавиной, едва не сбив с ног. Шумное дыхание ненормального нарушило ночную приятную тишину. Аластор заозирался, схватился за перила, чтобы не рухнуть на землю, и до боли в лице зажмурился. Ему нужно было лишь постучать в дверь. Даже не говорить ничего. Они бы сами все поняли. Но нет. Аластор не мог.
Потому что это была та самая ферма, с которой Берзэ когда-то украла курицу.
Тот человек… хозяин дома. У него ведь тоже было ружье.
Он хотел убить.
Он стрелял.
А воровство — это грех. Нельзя воровать. <s>Как и убивать, вообще-то.</s>
Аластор отшатнулся, едва не свалившись, и схватился за голову. Казалось, не было ни единого места, куда бы он мог пойти. Его смерти словно хотели везде… <s>Так и будет, мое маленькое воспоминание, так и будет. Это останется с тобой навсегда, попомни мои слова. Ах, да, ты же все равно не услышишь…</s>
Если бы мать тогда не украла, возможно, Аластору бы помогли, но теперь… Попятившись, он стал искать пути отступления. Спасаться, спасаться, лишь бы оказаться в каком-то подобии безопасности, выдохнуть и уж тогда подумать, как вообще дальше жить…
Мертвое лицо Берзэ возникло в памяти ярко, а в ноздри ударил запах крови. Может быть, если бы хозяин этого дома в тот день не промазал, Аластор бы оказался в раю? Быстрая смерть — это, пожалуй, как исцеление. В данной ситуации точно.
Под лунным светом все казалось таким неприятным, грязным, липким… Аластор топтался на месте, терзаясь и изнемогая, едва не стоная от боли в ступнях, которую в полной мере ощутил лишь теперь. Ему хотелось завыть, упасть, провалиться, закрыться от всего мира, но мир, казалось, тогда смотрел исключительно на него. Все давило, не давало дышать. Воздух как будто бы превратился в масло. Стало жарко. Из леса словно кто-то выглядывал. Тысячи маленьких бесцветных глаз. Тысячи. Тысячи глаз! Аластор чувствовал себя как на ладони. Он стал бежать, но споткнулся и упал на ступеньки, разбил колени и… закричал.
От этого крика засуетились птицы, гнездящиеся под крышей, и в доме послышалась возня. Аластор вновь ощутил неописуемый страх. Вновь онемел. Распластавшись на ступеньках, он хотел двинуться, но не мог.
Распахнули дверь. Он закрыл глаза на болезненном вдохе, едва ли не содрогаясь от того, насколько же сильно стучало сердце. От звона в ушах Аластор скрючился, возможно, застонал даже (не помнил). Ступеньки больно давили на грудь. Три. Два. Один. Выстрел! Нет?.. Не через три секунды, так через пять. Хозяин же уже понял, кто пришел. Пять. Четыре. Три. Два. О-один… Нет?! Сейчас, сейчас! Он возьмет ружье, возможно, пнет пару раз, возможно, поиздевается, да… Т-три… дв… дв… а… один…
Аластор успел сойти с ума, излечиться от всех болезней, заболеть снова и умереть. Даже воскреснуть, пожалуй, только не до конца.
А потом его кто-то взял за шиворот и резко поставил на ноги. Устоять едва получилось. Конечно же, не без помощи. Аластор приоткрыл глаза и увидел перед собой какую-то женщину. Она взволнованно смотрела на него. Люди столпились вокруг… Они что-то говорили, говорили, говорили, трогали его щеки, руки…
Дышать больше не получалось совсем. Горло разболелось от пожизненного молчания. Голова закружилась.
Все.
Это был конец.
Конец.
Аластор разрыдался, не в силах больше ничего контролировать. Забился в истерике, пока эти люди пытались его успокоить. Бесполезно. Все бесполезно.
То был единственный раз, когда Аластор так надрывался, когда ему было плевать на смотрящих, когда он был со своим горем и позволял горю этому себя победить. Потом же все изменилось.
А в настоящем…
Лучше бы продолжил жить по привычке, словно бы в некоем истерическом припадке, вечно от себя убегая. Не оставаясь наедине с собой.
Никаких передышек. Можно существовать, вечно придумывая, на что бы отвлечься. Можно существовать, если закрыться от всего мира и, в частности, от себя.
Но любую плотину рано или поздно прорвет.
Сжимая кинжал в трясущейся руке, Аластор колебался. Кого убить: себя или Солар?
Он ухмыльнулся, сломленный, изможденный.
Ухмыльнулся от осознания собственной слабости, потому что в тот самый миг не смог бы убить вообще никого.