8. Шизофренический схизис (1/2)
The Amazing Devil — Farewell Wanderlust
Этим можно было убить ее. <s>Этим можно было убить себя</s>.
Дребезжащая сталь, концентрированная энергия. Произведение искусства. Оружие массового поражения.
Это — тайная коронация. Это — заведомая победа. Всевластие, которого жаждали многие, или лишь контроль над одной маленькой жизнью?
Аластор чувствовал себя отвратительно. Аластор шел за Ней.
Подумать только… когда-то его таким же кинжалом истязал Люцифер. Шрамы, спрятанные под одеждой, напоминали о слабости и конечности любого пути. О том, что у всего есть предел и о том, что Аластор не единственный, а очередной. Расходный материал в закономерной борьбе, такой кратковременной и смехотворной. Люцифер точно знал, над чем смеяться.
Бурлящая ненависть затапливала нутро, и не поддаться ей было нельзя. Нельзя, потому что для Аластора ненависть и являла собой ту страшную, разрушительную движущую силу. Купающийся во всеобщем обожании, он умел вычленить среди любой беспросветной святости самое мерзостное и порочное по отношению к себе. Его не любили. Впрочем, он и не заслужил. Его вожделели, из-за него сходили с ума, хотели быть с ним, хотели быть им, но не любили. Другой вопрос: волновало ли его это? Нет.
Привлекательный, обворожительный, человек, подчинивший себе судьбу, но ею же и убитый. Гордый, погрязший в иллюзии о свободе и об освобождении и страшный в своем одиночестве, непонятый, но понявший других.
Каково это — с детства бояться мужчин, но притом самому являться мужчиной? Расти в отсутствии идеала, но стать идолом для бездумной толпы и не мочь контролировать запущенный механизм? Каково это — совершить столько ошибок, что при одной только мысли об искуплении испытывать неподдающееся описанию страдание? Каково это — даже после смерти так и не узнать, кто ты на самом деле такой?
Можно сколько угодно задаваться вопросом «зачем», сколько угодно искать ответы в себе, можно сдаваться или, наоборот, бороться до конца. Можно все. Но миру плевать, и нельзя игнорировать естественное течение жизни. Не выйдет. Возможно, стоило серьезно обдумать самоубийство?..
Аластор действовал инстинктивно. Сперва все остальные, и только потом — он. Пусть главный враг останется напоследок. Идти с ним бок о бок мучительно, но без него как без души. Хотя почему «как»? Разве можно было пустить все на самотек? Позволить эмоциям завладеть собой целиком и полностью; разве можно было так запустить свой ментальный сад?
Ноющее сердце стучало глухо. Пальцами сдавливать рубашку, стараться дышать, стараться не чувствовать — вот он, удел того, кто солгал сам себе и решил вдруг, что стал кем-то значимым в глазах этого мира. Остальных тоже удалось убедить в собственном величии. Потрясающий обман последнего столетия! Но тайное всегда становится явным.
Прислонившись к стене, едва устоял на ногах. Страх, очерняющий здравость, сковывал движения. Аластор остро чувствовал, что происходило что-то неправильное, что он в очередной раз совершал ошибку, но продолжал сжимать рукоять кинжала, исписанную рунами, стараясь унять беспокойство, и улыбался, улыбался, улыбался, потому что выбора не было. Потому что выхода не было.
А снова становиться человеком не хотелось. Ой как не хотелось возвращаться к истокам, начинать восхождение заново. Ведь, пока падаешь, успеваешь задаться вопросом (читай: прострелить себе голову), плевав на Мир, который плевал на тебя: а стоит ли оно того? Стоит ли эта цель, недостижимая, непостижимая, в конце концов, каждого дня проклятой жизни? Каждого дня. Ни в один из дней Аластор не был счастлив. А счастья… счастья хотели все. Даже когда понятия не имели, что оно из себя должно представлять.
Удивительно: демоническая сила не рвалась наружу. Наоборот, она словно исчезла, оставила дрожащие руки, и те похолодели в ее отсутствии. И Аластору хотелось кричать, потому что он чувствовал себя таким ничтожным и слабым, каким был давным-давно. Он ненавидел это. <s>Ненавидел себя</s> прошлого. Ненавидел все свое окружение, бесчестность, и фальшь, и отвратительный мир, в котором от Мира было только название. И он ненавидел то, что продолжал вспоминать прошлое, что не отпустил. Хотел чего-то, все ждал, ждал этого иллюзорного счастья, называя его иными словами — целью или стремлением. Как тогда, при жизни, ошибочно полагал, что свершения помогут свободно дышать, но в Мире не было места такому, как он, Мир принимал лишь тех, кто мог жить в тотальной духовной нищете от начала и до конца. А Аластор так устал от нищеты во всех ее проявлениях, что так и не смог ощутить изобилия, даже разбогатев.
Сколько жизней ни спаси, скольким ни пожертвуй и сколько ни люби, ничего не почувствуешь «сверх», если родился другим. Изгой, слишком ранимый, переживающий каждый день с великим трудом, человек без кожи… Не злой, но затравленный. До сих пор. Тот, кого целовали на ночь разбитыми губами. Тот, кто ненавидел собственное начало. Тот, кто проклял и тело, и душу. Докопавшийся до самых глубин и трактовавший неверно всю свою глубину. Не щадящий себя. Презирающий. И презренный. Не наученный проявлять к себе сострадание.
Оставалось сдерживать бурю внутри и, обхватив плечи, молчать, воровато оглядываясь по сторонам, дабы никто не увидел его такого: больного, заходящегося от рвущихся наружу эмоций <s>и отчаянно нуждающегося в помощи</s>.
И в чем же заключалась его накопленная за долгие годы мощь? Все рассыпалось, стоило только разово дать слабину. Так что же, выходит, он не имел права на мгновение честности с самим собой? Получается, не имел, раз привело это к таким кошмарным последствиям. Ведь признание, что когда-то он жил на Земле, стало проклятьем. Аластор сам себя проклял. Отрицал хрупкость, запретил себе быть уязвимым. Всю жизнь отчаянно боролся за место под солнцем, падал, но делал вид, будто так и задумано. Не спросил ведь, зачем подниматься. Просто поднимался, и все. И ради чего?!
Это тупик, это конец, это самое страшное, к чему только можно прийти. Разрушение. Когда не знаешь мерного угасания, когда время останавливается и впереди ждет только вечность. Вечность с этим. И ведь, внутри ничего не останется, если лишишься боли. И Аластор не хотел возноситься, Аластор не хотел отдавать себя во служение чему бы то ни было, не хотел покоя при жизни, и в смерти; в смерти искал он лишь наказания, как и во всем остальном… Как можно примириться с собой, когда все давным-давно развалилось… Как можно без оговорок хотеть примириться с собой?
Он не заслуживал этого. Вечное адское пламя собственных мучений — вот она, истина, вот она, суть. И вновь он пришел к мысли о прощении. И вновь он столкнулся с самым глубинным страхом.
Отвернулся, зашипел ядовито, будто бы кто-то смотрел, и впился ногтями в шрам на запястье. Ведь стыдно бояться. Стыдно перед собой. Не после всего. Только не после всего! Любые муки конечны. Но этот вопрос… убивший стольких людей вопрос… твой злой шепот в пустоту, когда знаешь ответ, но не отвечаешь, зачем-то растягивая неудовольствие существования. Снова: ра-ди-че-го? Зыбкое пространство уже устало тебя жевать. Оно устало, устало куда больше, чем ты можешь себе представить. Оно устало куда сильнее, чем ты.
О, голос, счастливый голос, наивный, наполненный и звучный. Этот голос с годами все тише, и радости в нем все меньше, и вот, остается одна пустота. Готовый продукт, достойный пространства и отведенного времени. Смешное грустное существо. Существо без права на жалость к себе. Тот самый изгой. Просто родился не там. Не у тех. Просто родился. Ну, понимаете? Родился и сдох. Все-таки сдох. Наконец не нашел мотивации встать. Все так, как должно быть?
И хочется крикнуть: «Не так!», потому что жизнь сложнее, чем кажется. И хочется крикнуть: «Не так!», потому что каждый не рожденный, а вымученный ребенок хочет познать нечто большее, чем то, что ему полагается. Кто это все решает? Кто решает, что тебе полагается? Ангелы? Будь они прокляты. Небеса? Так пусть падает небо вместе с за́мком искусственной справедливости, о которой написано в древних книгах руками того, кто никогда не ходил по Земле. Хочется крикнуть: «Не так!» Потому что никто ведь, на самом-то деле, не знает, как нужно. Божества тоже злые. И их белокрылые слуги — грешники. Так что же тогда такое — этот ваш прекрасный Мир, о котором радостно вещают все медиа, что же тогда такое — этот ваш милый дом, в который хочется возвращаться?
Если нет ничего, так зачем же тогда стараться? Если некого любить, не за кем следовать, не во что верить? Или, что хуже: некому любить тебя, некому следовать за тобой, некому верить тебе. Каждому хочется быть другим, но это напоминает, скорее, бессмысленные попытки выбраться из западни. Томиться в неведении и от безделья сходить с ума — вот удел смертных с их моралью и принципами, которые они сомнительно совершенствуют из года в год, и удел демонов, ведь демоны… демоны те же люди. Только больше не умирают от насильственных действий. Вот вакханалия и торжествует. Жажда крови и войны. Жажда. Тотальное безумие среди тех, в ком перестали нуждаться. Зато честно. А, впрочем, кого-то хоть раз спасла эта искренность? От ментального Ада, разумеется, а не от какого-нибудь тяжкого, но смешного грешка.
Контролируй себя. Будь хорошим. Прилежным. Располагающим. И это поможет прожить жизнь в изобилии фальши. Как ни посмотри на весь этот концерт, как к звукам музыки ни прислушайся, все равно, если уже увидел, не вернешься к иллюзии о красоте. Звуки Мира — это война. И не только среди людей. И это даже не плохо, наверное. Если ты, скажем, ангел, который эту войну придумал.
А если ты мальчик, прячущийся под шапками взрывов, не знающий слова боль, но знающий боль, тебе плохо.
И раз всем наплевать, быть может, лучше вообще и не жить.
Люди назвали страдание неправильным, но если благость настолько недосягаема, то, быть может, страдание — это и есть смысл всего? Движущая сила, преисполнившись которой, ты либо стремишься куда-то, погибая от вечного поиска, либо ложишься и просто так умираешь? Смерть можно назвать лучшим исходом, пока не знаешь, что это — очередное начало. Есть ли тогда Конец? Не небытие, не пристанище, а полное уничтожение энергий? Хотя бы в качестве последнего желания для того, кто ни в одном из пристанищ для души своей, уже не может душу эту терпеть. Если есть хоть один человек, которого душа ласкает и греет, то это… прекрасно? Пожалуй, что так. Прекрасно и удивительно. Но Аластор не встречал такой улыбки, которая могла бы его убедить. Воистину счастливой улыбки не найти на всем свете. Ведь пощады, пощады Мира, не заслужило ни одно живое существо. Ведь все самое худшее следует по пятам за идущим, и если страдание — движущая сила, то оно же иллюзорно и помогает убежать от себя, найти успокоение в отвлечении. Время идет, и человек, подчинившийся времени, привлекает к себе все больше и больше боли. Но как можно не подчиниться времени, если оно — это главный покровитель всей жизни? Жизнь дорога тем, кто не знает ее пределов. Тем, кто верит в ее конечность. Но точка — лишь выдумка, ведь никто так и не смог укротить бесконечность.
Все попытки тщетны. Стремления — немощны. Устройство мироздания — непостижимо. И нет ни единой гарантии, что, если таки устройство это постигнуть, ты не разочаруешься и не захочешь Конца сильнее. А вдруг Конца, действительно, вообще нет?
Может, Конца и нет, зато есть ненависть. Что-то же должно быть. Чем-то же мы дышим. Что вы знаете о ненависти? Ненавидите ли вы кого-нибудь настолько сильно, что не можете себя контролировать? Страх рождает ненависть. Пожалуй, стоит переиначить: кого вы боитесь? Нетрудно догадаться, что Аластор боялся отца. Не немощного человека из прошлого, нет. Скорее, образ, без срока давности, который, казалось бы, всего лишь призрак, но власть потерял слишком поздно, чтобы быть так просто забытым. Вечное в страдании. Счастье свое, мимолетное или затяжное, так четко помнить не будешь. Счастье… Что это вообще такое? И почему его все хотят?
Аластор перестал себя понимать. Не знал, чего желать и к чему стремиться. Все естество, казалось, противилось существованию. Непонятая суть. Неуслышанная. Но, если начать прислушиваться, тебя рано или поздно начнут просить. С самим собой это работает точно так же.
О чем разговаривать, если все давно было забыто? Потоплено в море, на такой глубине, куда добраться нельзя. Только вот, в один прекрасный день, гуляя по берегу, ты увидишь вершину всего, что захоронил. Волна размоет границы дозволенного, напитается ядом, а потом тебя же и атакует. Маленький островок здравости, в котором нашел ты свою опору, не смог спасти от реальной опасности.
Забавно. В чем же тогда спасение?
Ради чего это все? Ради чего молчание, смирение, ложь, если самоистязание приводит к такому же вопросу, что и бурлящие страсти? Жизнь, какой бы она ни была, ведет к краху. Не к праху. Увы.
Все бессмысленно. Ладно. И к истокам не вернуться, ведь все отравлено, затравленно и обожжено, и верные мысли выкурены да убиты на охоте за самим же собой, и будущее туманно. Возможно, то самое прощение — это некий святой источник, испив из которого, ты вспоминаешь истинное значение первородности? Перестаешь искать и наконец достойно завершаешь свой цикл. Мертвая плоть способна взрастить куда больше, чем живая. И взрастить куда грамотнее.
Аластор обещал себе не сдаваться при жизни. Потом это стало привычкой. Отмахнулся от сильной руки, хотя, правильнее будет сказать, увернулся, и кинулся прочь, надеясь, что хотя бы какой-нибудь период жизни будет достойным. <s>Все не так!</s> Сколько раз повторять, сколько раз вдалбливать в эту пустую голову, сколько же чертовых раз: не убежать от себя, и от страха, и от ненависти. Так отвечай же! Немедленно отвечай! Вопрос ты знаешь. А ответ? Неужели костяшки, разбитые в кровь? О нет, из этой коробки не выбраться. Недаром она черепная.
Хватит сжиматься в углу, хватит гордо вскидывать подбородок, хватит взглядом испепелять свой же огонь. В коробке темно, но зато там есть зеркало. Как интересно… Зеркало есть, а смотреться в него некому. Разве ты не должен быть в себе? А, впрочем, так даже лучше. Ведь тьма прекрасна. В ней нет ни веры, ни отчаяния, ничего. Ты знаешь и сам. Или ты позволил ей себя съесть? А как же отражение в зеркале? Кого ты там видишь? Кого? Ее? Гибель свою? Или спасение? Решай и решайся. Попробуй. Ты ничего не теряешь. Нечего терять уже. Да и… сколько можно терять? Мы даже себя потеряли. О чем вообще речь.
Съели его витражные двери отеля, высота потолков. Отвлекла внимание чужая борьба. Потерялся он среди пустующих коридоров, незащищенный, как никогда, и самого себя позабывший. Того себя, который еще мог говорить. В вечном притворстве ответов не отыскать, и пора уже делать шаг в настоящее. В настоящем этом, конечно же, снова ответов не будет. Зато будет зеркало, в котором следует разглядеть что-то помимо тьмы. Тьма может быть разово выпита. Либо ты, либо тебя. Либо ты злой, либо мертвый. Третьего не дано. Хотя, нет. Вообще-то, дано. В Аду ведь все мертвые и злые. Что же… Тогда пришло время придумать миллиард поминальных тостов.
Чудовище еще не схвачено за грудки. Чудовище наказано недостаточно. Чудовище отрубило себе пальцы, кисть, всю левую руку, попросило недруга отрубить правую, и ноги, и голову, но в итоге так и не ощутило облегчения от отсутствия тела, которое было грешно. Вот место для таких же, как он. Все, как положено. Но Чудовище не такое уж страшное. И в этом, пожалуй, вся соль. Каково это — быть не страшным в Мире без мира? Остается только хитрить, да на жестокость не скупиться. В подлости завязнуть, чтобы через влиятельность обрести силу.
В этом Мире без мира не у кого просить помощи. Не с кем делиться печалью. Да и не нужно. Вот неконтролируемые помехи возле висков, захватившие пространство и исказившие его, вот тень, злая тень, хотя, непонятно, кто тут злее, вот когти, царапающие стены, взгляд в никуда. Фигура, искривленная от отчаяния. Жалкое зрелище. Как падать в самой жестокой толпе, разбивать голову и медленно умирать. Всем плевать. Потому что никого нет.
Прощался. Прощался с самим собой. Аластор знал, что это прощание. Аластор знал, каково это — превращаться в кого-то другого. И теперь, сломленный и уставший, он просто глядел на руки свои, хрипло дыша, и не знал, как быть. Не знал. Убаюкивающее приятное одиночество, беспристрастный, но затуманенный взгляд. Не улыбка — лицевой спазм. Боль в сердце, которое должно не биться, а гнить. Сильная-сильная боль. Такая боль, от которой орут и плачут. Но Аластор не орал и не плакал. Все как всегда.
Пока двоилось в глазах, пока картинка скручивалась в спираль, как и черная душа, прикоснувшись к которой, никогда не отмоешься, пока душили эмоции, пока внутри счет шел до тридцати трех, время, казалось, замерло. Но это было иллюзией. Жестоким обманом. Чтобы помнил: нужно прятаться. А пока не прячешься, пока сидишь на виду — лучше всего притворяться. Встрепенулся и встал. Собрался идти в укромное место. Лишь бы подальше от этого Мира без мира.
Шаг, еще один, и еще. Помехи и тихий, клокочущий смех. Демон не падет второй раз. И не падет под гнетом своей прошлой, забытой жизни. Но прилива силы или жестокости не случилось. В слабости Аластор едва ли не умирал, хотя ясно чувствовал мощь. Все еще не рвущуюся наружу, а замершую в венах, холодную. Бесполезную. В данном случае — точно.
Ничто не спасет. Никто не спасет. Сами себя спасать не научены. И можно ли было продолжать верить в призрачное счастье, бесформенное и неосязаемое, после всего, что довелось пережить и еще доведется, особенно если ты — человек, в жизни которого полностью отсутствовали мгновения, способные дать хоть что-то, помимо страданий?
Заставлять себя идти дальше Аластор умел. Правда, так плохо и гадко, как теперь, ему не было еще никогда. Спутанные мысли, не дающие покоя, постепенно затихли, сменяясь дурманящей пустотой. Тишина могла бы помочь прийти в себя. Возможно. Или мытье посуды. Или сдержанный счет… Глупость. Все глупость. Истина одна. И сокрыта она в ответе, которого не найти. Вечная загадка бытия. Даже если не озадачился поиском, все равно ищешь.
И истинный Ад, будем честны, вовсе не клетка для демонов, непокорных и неспособных меняться. Он Ад носил с собой всегда. Говорят, если поцеловать его, можно сойти с ума, а не вознестись. Как еще не взорвалась его голова? Помогите ему, добродетели. Ах, да. Вас же не существует.
Так он смеется — горько и ядовито. Болезненная ярость, всепоглощающая и нерушимая. Какой там покой, когда все вокруг превращается в пепел…
А кто в Аду не горит, тот жизни не знает. Аластор только в это, пожалуй, и верил.
-
<s>Я тебя уничтожу.</s>
<s>Выпотрошу тебя.</s>
<s>Сделаю с тобой страшное.</s>
<s>Я тебя ненавижу.</s>
Кто это? Кто здесь? Кто говорит? Почему так страшно? Так мерзко? Вздерните его кто-нибудь. Не говорящего. Слушающего.
Не-ко-му.
Ну ничего. <s>Можем и сами, правда?</s>
<s>Сначала ты помоешь руки как следует (ты знаешь, как следует, ну же, все уже это знают), потом наденешь новую обувь из лучшего магазина, засучишь рукава, залезешь на стол, и тебя уже не спасет ни одно доброе слово, ни одна нежная рука. Знаешь, кто властвует? Властвует тот, кого помнят. А ты помнишь. Ты Меня помнишь.</s>
Услышьте его… Но никто не слышит. Нет такого человека на свете, который бы действительно захотел это слышать. Все. Вообще все. Каждое слово немого.
Разрушенный дом и его обитатель. Никто не пришел и не спас. Случившееся было странным, но ярким сном. А истина осталась в вине. Не зря его вина красного цвета.
Побег от реальности обернется непоправимой катастрофой: не стоит думать, что удастся скрываться от себя вечно. Возможно, это и к лучшему. Аластор знал, что его ждет. Нельзя оттягивать дальше. Причина — последнее, о чем он вообще хотел думать. Пока боль в сердце не утихла, стоило насладиться ею сполна. Если это и есть адское пламя, то Аластор наконец осознал в полной мере, что значит гореть. Все прошлое резко померкло, накал страстей достиг апогея. О таком не говорят за чашкой чая, потому что не остается сил. О таком скулят, лежа на полу, у чьих-нибудь ног. Если повезет — этими ногами не наступят тебе на лицо, не ударят по ребрам. Если повезет. Но ему не везет. Растоптать его — словно бы сама цель всего сущего. Грязное предательство бытия, и им же посланный ангел, нападающий со спины. Аластор хотел подготовиться к следующему удару, но, кажется, ему хватило и первого…
-
Radiohead — Paranoid Android
Смех, радость, восторженный крик! Безумная, захватывающая погоня! Настоящее приключение, становление героя, которого все примут и полюбят после того, как он разберется с опасным преступником, терроризирующим город! Этого преступника, жестокого и опасного человека, которого прозвали Штормом, никто не поймал за целые десять лет, но он, шериф Аластор, едва повышенный в звании, сразу же вышел на его след! Это ли не счастье?! Горожане будут в порядке, и та красавица, которую Шторм похитил, всенепременно отблагодарит своего спасителя нежным поцелуем в щеку и согласием на замужество, и все добрые люди придут на самое масштабное торжество за всю историю Нового Орлеана!
Ну, а пока, шериф Аластор, сосредоточенно сдвинув брови, выглянул из-за угла и довольно улыбнулся, теребя воображаемый ус и докуривая воображаемую сигару… Нет, не так. Никакой сигары там не было, иначе Шторм сразу бы его вычислил! Поэтому Аластор тотчас исправился: обтянул воображаемое пальто и проверил, на месте ли кривенький бумажный значок. Беглец решил, что смог скрыться, ан нет! Такой справедливый и честный человек, как Аластор, самоотверженно бросился за ним безо всякого оружия не для того, чтобы так легко сдаться! Даже ценой собственной жизни он сумеет спасти этот город (и тогда красавица, которую Шторм похитил, будет рыдать на могиле спасителя). Но нет. Шериф Аластор не станет думать о плохом!
Поправив вечно сползающую громадную фуражку, он выскочил из-за угла с боевым кличем, а Шторм сразу же подорвался с места, сжав в зубах палку, и помчался прочь, смешно скользя по только что вымытому полу.
— Стой, подлец! — Аластор, недавно выучивший новое слово, рванул за собакой, сам едва ли не падая, но не обращая на это никакого внимания. Кастрюля-фуражка слетела с головы. — Я поймаю тебя, подлец! Так и знай!
Он бежал, не разбирая дороги, отодвигая на ходу стулья. И пес едва не врезался во все подряд, в порыве игры и азарта ловко обходя препятствия.
Сегодня смело можно было шуметь и радоваться жизни, ведь отец уехал в город с ночевкой, а Берзэ не собиралась останавливать разошедшихся сына и его четвероногого друга, со снисходительной улыбкой наблюдая за их догонялками. Нечасто доводилось видеть Аластора настолько счастливым <s>это был первый раз</s>, поэтому такое зрелище ее несомненно радовало.
Мальчишка, загнав Шторма в угол, навалился на него всем телом, крепко обнимая, и победно крикнул: «Попался!», после чего, отобрав трофей в виде той самой погрызенной палки, рванул на улицу, уворачиваясь от вьющейся рядом собаки, так и норовящей вернуть потерянное. Пес начал прыгать, пытаться повалить, и, как только они скатились с крыльца в неутомимой борьбе, Аластор бросил палку и аж осел, хватая ртом воздух, стараясь как можно быстрее перевести дух, дабы продолжить игру. Нельзя было тратить ни минуты на отдых.
Как только пес вернулся обратно, шериф Аластор вновь погнал его в дом, ведь бегать там было куда интереснее, чем на улице: Шторм не мог уйти далеко, а значит, шансы поймать его увеличивалось.
Шторм появился у них год назад, ведь такой большой дом, по мнению Гарри, обязана была охранять агрессивная голодная собака, похожая на волка. Плешивые бока, колоссальная обида в глазах… Пес сидел в конуре, рыча на всех подряд и в особенности на главу семейства, однако Аластор растопил сердце этого мощного зверя хорошим к нему отношением. Берзэ помогла вылечить Шторма, тем самым тоже заслужив его доверие. Всего лишь немного любви. Шторму, к слову, повезло иметь острые зубы, а потому Гарри его не трогал. Просто игнорировал: выполняет охранную функцию — и ладно.
Шторму полагалось полведра каши ежедневно. Аластор стеснялся признаться в том, что подворовывал у него (немного, друга же жалко), но когда увидел, как мать специально варит большее количество каши, чтобы тоже поесть, выдохнул. Они не обсуждали это друг с другом. Просто делали. И, конечно же, молчали. Благо Гарри совсем не следил за количеством крупы в мешке для пса и покупал новый, когда Берзэ просила. Так жить стало проще. А сейчас Аластор был не голоден, поэтому думал о беготне, да ни о чем больше.
И вот, вцепившись в палку, Аластор тянул ее на себя, пес — на себя. Шторм, конечно же, оказался сильнее шестилетнего мальчика, так что Аластор, поскользнувшись, свалился, но, быстро вскочив на ноги, побежал вновь его догонять.
Впереди была лестница, совсем скользкая: пока Шторм мчался наверх, едва ли не падал. Аластор не отставал. Возможное падение его вовсе не волновало. Держась за перила, он, оказавшись наверху, едва не схватил собаку за круп, но зверь оказался слишком проворным. Минув длинный пустынный коридор, Аластор чуть не врезался в стену, однако сумел притормозить вовремя.
Нельзя было упустить злодея Шторма! Еще три круга по дому! Минутная передышка, а затем опять — погоня, погоня, погоня! Так весело, так свободно и хорошо! И вот, несясь по тому же длинному коридору и позабыв обо всем на свете, Аластор бросился на пса, собираясь проскользить по полу для ускорения, но не рассчитал (что уж, он даже и не пытался), и… на всей скорости влетел в стеклянный шкаф с отцовской посудой. В новенький шкаф, купленный месяц назад, специально, чтоб каждое блюдце было хорошо видно…
Шкаф не упал. Нет. Хуже: накренился назад, а затем встал ровно, но посуда съехала к стеклу.
Мгновение тянулось настолько долго, что Аластор, казалось, успел сосчитать до тридцати трех ровно тридцать три раза. Отпрянул к стене, встал напротив, затаив дыхание. И потом… Потом вся посуда, вся чертова посуда из самого дорогого на свете фарфора, те расписные тарелки, те чашки с фигурными ручками, и павлины, и колибри, и лебеди, и даже любимое блюдечко с красной каемкой — все с грохотом рухнуло.
Такого парализующего, неконтролируемого ужаса Аластор не знал до этого ни-ког-да. Его ноги вмиг ослабели, и он осел, пытаясь вдохнуть, но не получалось, а потому перед глазами потемнело. Казалось, душа покидает тело, ведь Аластор больше не чувствовал себя человеком, больше не чувствовал себя внутри собственного тела. Все разрушилось, будто бы мир взорвался, а он… он остался. Настолько потерянный, что забыл, как дышать, ходить, видеть. Черные точки запрыгали перед глазами, голова заболела. Зажав уши, пытаясь заглушить страшный звон, Аластор уже не понимал, где он, кто он, зачем. И единственными мыслями, повторяющимися снова и снова, были:
«Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Убьет. Убьет. Убьет. Убьет. Убьет. Возьмет вилку и убьет. Папа убьет. Придет домой и убьет. Убьет. Точно убьет. Папа меня убьет. Это случится. Это точно случится. Папа меня убьет. Так и будет. Я знаю. Папа придет домой и меня убьет. Папа меня убьет. Убьет. Убьет. Точно убьет. Ударит за каждую тарелку и заставит посчитать удары. Я умру. Умру. Я умру. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Не пощадит. Не простит. Папа меня убьет. Папа меня убьет. А значит, некому будет кормить собаку и жалеть маму. Папа меня убьет. Я не хочу умирать. Я боюсь. Страшно. Страшно. Я не хочу. Помогите. Помогите. Помогите. Помогите. Помогите. Помогите. Помогите. Помогите. Помогите. Помогите. Кто-нибудь. Помогите. КтонибудьпомогитеспаситемамамамаМАМАПРИДИспасимамамамочкаМАМОЧКАпожалуйстапридипомогиспасипомогиЯНЕСПЕЦИАЛЬНОянехотелЧЕСТНОЧЕСТНОЧЕСТНОпожалуйстапростименяМАМАхотябытыпрошуПРОШУУМОЛЯЮмамаМАМАспасимамазащитиянехочуумиратьУМОЛЯЮмамамамаМАМА........»
И мама пришла. Впилась ледяными пальцами в его лицо, выдернув из приступа паники и возвращая в реальность, и звонко ударила по щеке, вынуждая поднять налитые кровью глаза и посмотреть наконец на нее.
— Мой милый, все хорошо! — ее нежный голос был ангельским, не иначе. Берзэ, сильная и родная, нависла над ним, закрывая от всего мира. Она солгала. В очередной раз. Ведь жизнь такова, что нет в ней места, где можно спрятаться от всего. Жизнь такова, что нет в ней справедливости и спасения. Только удача. Отвернувшаяся спиной, конечно же, и стремительно уходящая — догоняй или нет — не поймаешь. — Не переживай, посуда бьется на счастье. У нас все будет прекрасно. Не плачь, пожалуйста, мой сыночек. Мы скажем папе, что это я сделала. Бояться тебе вовсе нечего.
Вот что она сказала тогда.
***
— Мама! Мама! — Аластор ворвался в комнату, бледный, как смерть, и замер у двери, трясущимися руками обхватив себя за плечи. — Как ты?!
Берзэ лежала, укрытая простыней, уставшая и помятая, но при виде сына сразу же встрепенулась и поднялась на локтях, вымученно улыбаясь. Рядом с ней, к слову, находился кое-какой мужчина, но в тот миг для Аластора его просто не существовало.
— Милый, все хорошо. Почему ты так встревожен? — голос матери был привычно ласковым, даже приторным в этой неуместной попытке успокоить.
— Он не разрешал зайти три дня! Три дня, мама! Почему так?! — сдержать нахлынувший гнев не получилось: Аластор почти заорал.
— Прекрати истерику, — строгий голос чужака должен был привести в чувства, но ребенок даже не посмотрел в его сторону. — Твоя мать нездорова, ты только тревожишь ее.
Эти нравоучения… Он действительно думал, что сможет помочь? Усмирить? <s>Он не здесь, не здесь, не здесь.</s>
«Уходи».
— Мама! — наплевав на приличия, мальчишка сорвался, а Берзэ махнула третьему лишнему слабой рукой, мол, пусть покричит, ничего. — У тебя не ходит нога?! Совсем, да?!
— С чего ты это взял? — Берзэ изобразила удивление, расслабленно падая на подушку. На губах ее заиграла снисходительная улыбка, которая разозлила Аластора только сильнее. Как она смела улыбаться, когда все шло наперекосяк? Как она смела быть такой отвратительно беззаботной?! — Я лишь подвернула ногу, упав с лестницы. Ничего такого. Скоро пройдет.
Аластор задохнулся от всевозможных разрушительных чувств, заметался туда-сюда, цепляясь онемевшими ледяными пальцами за изножье кровати.
— Тогда почему она вся в бинтах?!
— Врач посоветовал, — ледяное умиротворение Берзэ вкупе с этой благоговейной, здоровой улыбкой, были ненормальными, но привычными. Ведь мать вела себя так всегда. Аластор ей больше не верил. Однако каждый раз, стоило ей только сказать, что все хорошо, он начинал сомневаться: мама ведь не может ошибаться, да?
— К нам не приходил врач, — хрипло сказал Аластор, опуская руки. На глаза навернулись слезы.
— Ну конечно же, приходил. Ты проспал его.
Пощечина. Не отрезвляющая на сей раз.
— Почему ты тогда не выходишь из комнаты и просто лежишь?
— У меня жар, приболела немного, — это звучало даже беспечно.
Удар розгами. С профилактической целью.
— Тогда почему отец не пускал к тебе? — Аластор наклонил голову, посмотрел исподлобья. Челка прилипла к потному лбу и неприятно лезла в глаза. Указательным и большим пальцами он вцепился в свою ладонь, из последних сил стараясь быть хорошим мальчиком, который молчит и терпит, молчит и терпит, молчит и терпит.
— Чтобы ты не заразился, конечно.
Нож под ребро. Молчать и терпеть — это смысл жизни.
<s>Тот, кто говорит, будет вздернут своими руками. Попомни мои слова. Ты доболтаешься рано или поздно, и даже не важно, покарают тебя или нет, потому что ты сам себе наказание. Можно было бы просто радоваться каждому дню, как делали это глупые люди, бездумно благодарить за все даденое: за корку хлеба или удар в живот. Но ты выбрал совсем иной путь, ты ходишь по лезвию. Ты оступишься, точно оступишься, и тебя пополам разрубит. Но… Вот так новость: это будет осознанным действием. Правда, сейчас, господин суицидник, вам еще жить и жить…</s>
— ТЫ ИЗДЕВАЕШЬСЯ?!
В шпур вставляется патрон с опилками, пропитанными нитроглицерином.
Ба-бах.
Гремит взрыв.
Это нельзя было предотвратить. Мамин выблядок еще и не такое выкинуть сможет.
— Ты думаешь, я сумасшедший?! Думаешь, я больной?! Хочешь — отправь меня в лечебницу, мне все равно, тебе ясно?! — Аластор больше ничего не видел и не слышал. Глаза застелила красная пелена, однако он просто пялился на Берзэ, не зная, что делать. Хотелось вцепиться ей в плечи и хорошенько встряхнуть, но Аластор боялся навредить, ведь было видно, что матери очень плохо, несмотря на ее отговорки. — Твоя грязная ложь мне уже надоела!
Мужчина, молчавший до этого, вдруг подскочил и выкрикнул показательно строго:
— Молодой человек, что это за поведение?!
Тяжелая ладонь его хлопнула по стене.
Аластор повернулся. Почти жуткое зрелище — темные глаза, с отнюдь не детской непередаваемой злобой, такие дикие, такие безумные; обезличенный взгляд утонувшего в недобром порыве маленького ребенка. Все, чего он хотел — это защитить мать. Спасти ее от жестокого мира. Однако, увы, ничто не работает так просто. И когда Аластор ощутил ненависть к ней, граничащую с нежностью, то осознал в полной мере, что есть отчаяние и безысходность. Это была безобидная ненависть, взращенная на томящейся многолетней обиде. Минутная. Но ее было достаточно для того, чтобы причинить боль.
— Тебя не спрашивали, — тихо проговорил Аластор, внутри себя умирая от страха. Ему казалось, что человек этот вот-вот и вспылит, и в ответ на такую дерзость ударит. Но он не двигался. В конце концов, Берзэ всегда говорила, что ему можно верить. До этого он ни разу не трогал Аластора. Но Аластор боялся мужчин, и этот исключением не был.
<s>Ты посмотришь в зеркало лет через десять и поймаешь себя на мысли, что теперь ты не мальчик, не юноша, а мужчина, и это отвратительно, гадко, грязно, ты рожден для насилия, ты чудовище, неспособное уберечь самое дорогое, ты тварь, осквернившая мир собственным появлением, ты тварь, осквернившая изнутри собственную мать, ты знаешь, что я прав, ты уже это знаешь.</s>
— Не смей разговаривать со мной в таком тоне, — заходившие желваки на его лице были знаком. Знаком, что еще немного, и он сорвется. Такие всегда срываются, даже если ты молчишь слишком долго. А отвечать — привилегия людей с ружьями. У Аластора не было ружья. И, к слову, Аластор уже неосознанно не считал себя человеком. — Немедленно извинись.
— Нет, — Аластор, едва шевеля губами, сумел усмехнуться, только вот вышло жалко и очень грустно. Он представлял, что эффектно бросает последний вызов, но на деле вышел лишь детский лепет.
— Извинись перед матерью. Мне твои извинения не сдались, — чужак осуждающе нахмурился, почему-то сложил руки на груди и облокотился о стену. Он, казалось, вовсе не готовился к нападению. Гарри выжидал напряженно, и в ледяном спокойствии его всегда чувствовалась угроза, но этот… этот будто мог быть нормальным. <s>Ты знаешь, что такое нормально? Да ладно тебе. Нет, правда, даже не начинай.</s>
Аластор кинул испуганный взгляд на мать. Она лежала молча, кусала губы.
— Я говорил, что твои попытки его сберечь не доведут до добра, — мужчина обратился к Берзэ удивительно сострадательно, и Аластору вдруг стало так непередаваемо стыдно, что тотчас захотелось провалиться сквозь землю. Это разозлило еще сильнее. Почему ему стыдно, а ей — нет? Это несправедливо. Ведь не может быть так, что один маленький мальчик виноват сразу во всем. Не может так быть. Ну не может!
— Гуидо, прошу, оставь нас ненадолго, — голос Берзэ, как всегда, звучал мягко. Гуидо сразу вышел, кивнув с покорностью и пониманием.
Аластор думал, что Берзэ всегда и на все было плевать. Она могла сколько угодно орать от боли, но, если встречалась взглядом с сыном, делала вид, что смеется. Только полная дура могла подумать, что это убережет его психику.
«Тебе не больно, сынок».
«Мне тоже не больно».
«Это просто царапина, глупый. Много крови? Ну, так бывает. Это нормально, когда идет кровь».
«Что? У меня вся подушка красная? Я просто ела очень неаккуратно».
— Ты правда считаешь, что я не помню, как он бил молотком твою ногу?
Вот ведь незадача… У нее кончились патроны. А сынок, раздобыв оружие, подобрал его без раздумий и дрожащими руками навел дуло на ту, что расстреливала его всю жизнь.
— Не ври. Не сейчас.
Мама, ты…
Я помню, как синюшную кожу порвал осколок кости и как кровь густыми струями стекала на намытый мной пол. Знаешь, это такое зрелище, которое не забывается никогда. Меня тошнит, если я тебя вспоминаю, честное слово, потому что твое лицо — это синоним мучению. Ты всегда мучилась, но не проще ли было перерезать себе глотку? Ты не боялась боли, даже не делай вид, что это не так. Ради чего ты жила? Ради того, чтобы на моих глазах тебя убивали? Что я должен был чувствовать, о чем думать? Думать, что мне мерещится и я болен? Сперва у тебя получалось заставить меня верить в мою дефективность. Но разве это не жестоко? Обманывать ребенка как обманывать старика — поверят в любую ложь, какой бы она ни была нелепой. Возможно, я до сих пор тебе верю, мама. Возможно, все это — моя агония? Возможно, с детства я находился в лечебнице с галлюцинациями и выхода нет? Не мог ведь весь мир вокруг меня разом сойти с ума? Не могло ведь все быть настолько ограниченным и мерзким?
Не знаю, как у чьей, но у моей мамы за юбкой не было домика, в котором прячутся от всех бед. Этой юбкой она прикрывала меня, а не защищала. Прикрывала свою самую большую ошибку, чтобы ее не размазали по стене. Любить то, что ты создал — это нормально. Даже если оно уродливо, как ты сам. Даже если оно испортило всю твою жизнь. Но можно же было перерезать мне глотку, чтобы спастись? Можно же было что-то придумать? Не ехать с Ним. Не любить его. Не подчиняться. Не трахаться…
— Ты больше не веришь мне?
Была ли она святой? Определенно, была. Ведь речи святых так сладки, так манки, но кроме того, чтобы праведно мучиться и красиво говорить, святые эти не могут совсем ничего. Вот и Берзэ оказалась святая лишь для того, чтобы поминать ее добрым словом, вопреки желанию проклинать, и искать ее лик на иконах. Отвратительная в своей красоте.
Ее судьба — обожать не тех. Ублюдков. Обожать и взращивать. Примерная, но нелюбимая жена дьявола. Дьявол любит гордых и статных, а не валяющихся в грязи. Мимо унижающихся он проходит, их пиная ногами. Такой он, дьявол с маленькой буквы.
— Ты больше меня не любишь? — Аластор все еще бездумно обожал ее в ответ. Бездумно верил в каждое слово, и, если бы она постаралась, подольше поубеждала его в собственной правоте, он бы поверил. Кому еще было верить тогда? Нужно же было верить.
— Ну что же ты говоришь такое, люблю, конечно, — Берзэ вновь поднялась на локтях, посмотрела невесело. — Иди сюда скорее, я тебя обниму. Только нужно, чтобы ты поставил подушку.
Мама, ты дура. Зачем же я помню тебя так ярко?
— Отвечай.
Берзэ вздрогнула, взглянув в его блестящие глаза. Не было в этих глазах слез, нет. Они блестели почти угрожающе. И мать проглотила язык. Знала ведь: заслужила.
— Отвечай.
— Аластор, послушай, это для твоего же блага. Ты уже взрослый мальчик, ты должен меня понять.
Но Аластор не был взрослым. И он не хотел ничего понимать.
Он хотел кричать, бить кулаками стену, валяться по полу в приступе неистовой ярости. Что еще мог делать ребенок? Что он должен был делать?
— Он бил тебя молотком?
Берзэ закусила губу. Ее ложь раскрылась бы рано или поздно, но она, видимо, не придумала, что скажет, когда это случится. Как оправдаться человеку во всей своей жизни? Да и, стоит ли?
Глядя в лицо своему ребенку — да. Стоит.
— Он бил тебя молотком?
В Ее глазах слезы стояли.
— Он бил тебя молотком?
Ей было страшно.
— Он бил тебя молотком?
Так не хотелось признавать ошибки.
— Он. Бил. Тебя. Молотком?!
— Да! — вдруг взревела Берзэ, обреченно рухнув на постель и закрывая лицо руками. — Да, черт возьми, бил! Да, ты все видел! Это ты хотел услышать?! Если сам знаешь, зачем это все?! Решил закатить истерику?! Ну так давай! Скажи, какая я у тебя плохая! Ты ведь так думаешь, да?!
— Да, я так думаю! — Аластор хотел сделать ей больно. Впервые. Чтобы она поняла, насколько больно ему. Но мысль о том, что ей гораздо больнее, заставила ни с того ни с сего разрыдаться.
Схватив со стола вазу, Аластор замахнулся и с силой бросил ее на пол. Она сразу же разлетелась на мелкие осколки.
— Я тебя ненавижу, ясно?!
Из-за двери послышался взволнованный голос:
— У вас все в порядке? Может, мне войти?
— Нет-нет, мы разберемся сами, — Берзэ отчего-то вдруг улыбнулась, растирая по щекам слезы. На мгновение показалось, будто она не была напугана. Но это ничего не меняло.
Мать не смотрела на Аластора, и тот растерянно отступил назад, не зная, куда себя деть. Столько всего скопилось внутри… Аластора никто не учил, как вести себя в таких случаях. А кого-то учат вообще?
Быть может, она ждала, пока Аластор вырастет да снесет башку ублюдку-Готрою? Пожалуй, что так. В конце концов, святые не марают руки. Они только плачут и улыбаются. Всю грязную работу за них, в честь их, выполняют адепты.
Люди, которые больше всего боятся, что ты бросишь их, в конечном счете бросают тебя первыми. Когда тебе нужна помощь, они растворяются, забывая о своих клятвах, будто ничего не было. Потому что это все напускное, и единственный, кто в действительности может обещать хоть что-нибудь, это ты сам. Только вот ты нарушаешь клятву за клятвой даже себе самому. Все одинаковы. Ты предаешь, предают тебя. Такова жизнь. Ничего ты с этим не сделаешь.
Люди часто жалеют о том, что сделали или сказали. «Не обижай любимых, не причиняй им боль, будь хорошим, чтобы, если умрешь, тебя поминали лишь добрым словом, а если умрут они, тебе не было стыдно».
Иногда любимых нужно обидеть. Обидеть, чтобы они поняли, насколько сильно обидно тебе. Та неприятная правда, которую обычно замалчивают, чтобы не ранить нежные чувства, должна ли оставаться внутри и медленно отравлять? Обида — это ли не очаг болезни? Это ли не рана, которую нужно прижечь? Вот ты говоришь свою правду, но… в итоге кому же она нужна? Кому? Если эта правда ничего не изменит, она лишь разобьет чье-то сердце.
Аластор не жалел о том, что в тот день разбил сердце ей.
Берзэ была из тех, кого постоянно нужно держать в узде. И речь здесь не про чертово домашнее насилие, нет, конечно же нет. Просто, чтобы заставить ее что-то сделать, нужно было просить, умолять, кричать. Аластора приучили держать язык за зубами, поэтому, по сути, мать лишилась мотивации вообще. О чем говорить, если она предпочла жрать землю вместо того, чтобы искать выход? О чем говорить, если весь ее смысл — это поддержание жизни ребенка? А поддержание жизни — это не про счастье и не про нормальность. Это про «украсть моему мальчику немного крупы, чтобы не умер от голода, сказать ему, что все в порядке, чтобы не рассказал соседям, потому что иначе будет еще хуже, чем есть». Да-да, она предпочла не просить, а красть.
Иногда Аластору казалось, что ее все устраивало. Или она сошла с ума от такой жизни и не нашла ничего лучше, кроме как получать удовольствие? И если бы ее не встряхнули, она и не попыталась бы хоть что-нибудь изменить?
«Никто не имеет права бить тебя». Но они все равно почему-то бьют. Весь мир — это шайка убийц и первертов, которым тебя отдали на растерзание.
Но самое страшное заключалось в том, что Берзэ верила в лучшее будущее. Искренне верила. Оттого верил и Аластор: что ему еще оставалось? Но лучшего будущего не будет, если изначально вся жизнь — это кромешный ад. Лучшее будущее для ментально больного — это пожизненная реабилитация. А надежда на то, что в одно прекрасное утро ты проснешься и все сделается патологически нормальным, как и должно быть у всех в мире — это лишь вспомогательный, но бессмысленный инструмент. Когда выхода нет, все, что тебе остается — надеяться и верить. Как тот, кому вспороли горло, в последний миг смотрит на мир и думает: а вдруг сейчас случится чу…
…до
дома,
до истинного дома,
тебе,
как до луны,
далеко.
Смотри на нее, на луну. Какая она красивая, как ярко сияет в ночи. Лелей надежду на то, что когда-нибудь сможешь ее забрать. Вот она, вся суть надежды. Чаще всего самые заветные мечты не сбываются. И не нужно, не нужно было учить ребенка тому, что это не так. Веру в зубную фею перерастают все. Ведь, когда тебе сорок и нет ни гроша, ты можешь лишь патетично усмехаться в интеллектуальном диалоге и говорить что-то вроде: «Как жаль, что зубная фея больше никогда не придет». Но с верой в лучшее будущее это так не работает. Ты до конца, до самого конца, веришь в счастье, в чудо, в любовь, какой бы дерьмовой ни была твоя жизнь. <s>Лучше уж продолжать верить в зубную фею.</s>
— Я тебя ненавижу! — Аластор хотел, чтобы мать посмотрела ему в глаза и все поняла. Все, что он тогда хотел крикнуть еще, но не знал, какие слова подобрать, ведь понятия не имел, как назвать свои чувства. Берзэ, конечно же, понимала его, даже отвернув голову к стенке. — Ненавижу тебя! Ненавижу всех, кто врет! Вы все врете! И все заставляете меня врать! Мне надоело! Мне все надоело! — схватив несколько книг со стола, Аластор бросил их в закрытое окно, но то не разбилось — действие было исключительно истерическим, а не нацеленным на результат. — Ты даже сейчас не можешь сказать все, как есть! Почему все так?! — его сорванный голос, горькие слезы, красное лицо. Она явно не этого хотела в итоге. — Объясни мне! Объясни, почему?! Почему все так?! Я не понимаю! Я не понимаю! — опрокинул все стулья, схватил подсвечник, замахнулся и бросил его прямо в дверь, за которой стоял и подслушивал этот Гуидо. С грохотом уронил расписную тумбу.
А Берзэ даже не повернулась. Аластор не видел сквозь слезы ее слез, но со временем догадался, что она неспроста тогда зажимала руками рот. Чьи слезы были горше в тот день? Это загадка на целую жизнь.
Она была из тех людей, кому проще приспособиться, нежели что-нибудь изменить. И снова, плохая идея — учить этому ребенка. Терпи, молчи, жди. Жди, пока все само не изменится. В конце концов, папочка не вечный. Он тоже умрет когда-то.
А вот когда он умрет, начнется настоящая жизнь. Будет не сын, а настоящая гордость — идеальный, будто из сказки. Станет сильным, честным, искренним и никого не обидит. Она не думала, как это должно случиться. По щелчку пальцев? Вероятно, учить любить не нужно, ведь это что-то естественное. Она была из тех людей, кто не умел разрушительно ненавидеть. Возможно, ей хорошо отшибло мозги, когда ее били о стену лбом.
— Почему ты никогда не говорила, что тебе больно?! Я же знаю, что было больно! Мне было больно! А ты обманывала меня, будто это не так! Но я же не ненормальный! — Аластор ударил раскрытой ладонью столешницу и зашипел, схватившись за запястье: — Мне больно! И это правда. Ты сама говорила, что когда больно, тогда плохо! Что тебя нельзя бить, если я тебя люблю! Тогда почему он бьет тебя?! Почему он бьет меня?! Он нас не любит?! Почему мы тогда не уйдем?! — Аластор задыхался от собственного безумия. Нормальные дети устраивают истерику, когда узнают, что зубной феи не существует, а не от понимания, что с их головой все в порядке. Но если бы Берзэ настояла на своей правоте, если бы только она подала голос, он бы поверил. Даже в тот миг.
В настоящем Аластор плавился, потому что так жаль было того ребенка, так жаль… Не себя. Нет. Больше не себя. Лишь тот эфемерный образ, оставшийся так далеко, но вдруг всплывший перед глазами — значит, все еще важный.
Хватит стучаться в закрытую дверь. Есть безысходность. Ничего не изменится, как бы ты ни настраивался на позитивный лад.
— Хватит плакать! Возьми себя в руки! — Аластор пнул ножку стола. — Так ты мне всегда говорила! А как не плакать, когда он ударил меня лопатой в бок?! Как не плакать, когда выгнал на снег босиком?! Или когда он оставил меня оттирать кровь! Или когда он бил ТЕБЯ! Или когда к тебе не пускал! Я знаю, что вода в ведре была кровавая, а не просто грязная! Я знаю, что это была твоя кровь! Я знаю все! Ты меня не обманешь! Ты даже не пыталась убежать! Ты гадкая, я не хочу тебя видеть! Я соберу вещи и сам убегу отсюда! Я вас всех ненавижу!
Забившись в дальний угол, Аластор скрючился, закрыв голову руками, и зарыдал. Были в этом и пронзительный крик о помощи в никуда, и колоссальная обида. Все, кроме той-самой-ненависти. Ведь маму очень хотелось спасти. Вырвать из лап чудовища и отвести в большой светлый дом, о котором они мечтали, в дом на луне, так далеко от этой проклятой земли, чтобы с нее их вовсе не было видно. Чтобы все-все забыли о том, что есть два таких человека. Чтобы можно было вечно выращивать сад, играть с собакой, нормально питаться и, наконец, просто жить. Аластор бы все сделал для этого.
Его жалобный плач затихал, а внутри оставалась лишь пустота. Разочарование во всем на свете — это слишком высокая плата за шесть лет жизни. Он не сделал еще ничего злого этому миру. Мир начал первый. Пожалуй, в тот день и завязалась самая масштабная драка.
— Хватит молчать, — только тихий скулеж заставил Берзэ выйти из оцепенения. Только тихий скулеж. Она наверняка собиралась сказать: «Все наладится, вот посмотришь. Все-наладится-вот-посмотришь. Всеналадитсявотпосмотришь. Верь мне, у нас ведь особая связь, ни у кого в мире больше нет такой связи, как у нас с тобой, солнышко».
ЕСЛИ ЛЮБОВЬ ТАКАЯ, ЛУЧШЕ Я ЛЮБИТЬ НИКОГДА НЕ БУДУ, ВЕДЬ ТЕМ САМЫМ Я СПАСУ ЧЕЛОВЕЧЕСТВО.
— Ты всегда только молчишь и радуешься, — Аластор поднял взгляд. Белки его глаз были полностью красными. Маленький обиженный демоненок, избитый своим нареченным ангелом. — Может быть, я не хотел появляться здесь. У вас. У тебя.
Берзэ посмотрела на него так, что кровь в жилах застыла и сердце замерло. Это лицо… Она вдруг из палача превратилась в жертву, в загнанное животное, которое не было виновно в собственной глупости. Аластор бы и не винил ее, если бы она жила сама по себе. С кем идти бок о бок — личное дело каждого. Но… Когда ты решаешь плодиться, ты просто обязан поумерить свой эгоизм.
Если бы Аластор встретил ее теперь, то говорил бы с ней совсем иначе. Более искусно, более жестоко, так, чтобы она поняла, кого вырастила. Так, чтобы посмотрела в эти глаза и от бессилия закричала, падая на колени, так, чтобы ощутила весь масштаб катастрофы. Полный распад личности, безнадега, то, что нельзя простить, то, над чем бессмысленно сокрушаться. Это ее вина. Все, что случилось и продолжает происходить. И она обязана сокрушаться, как ответственная за эту не-жизнь.
А впрочем… был ли действительно виноватый? Этот жестокий мир кого-то щадит, а кого-то нет. Ее вот, тоже не пощадили. В первую очередь — ее. Если бы Аластор мог… Если бы только мог… Он бы… уберег ее. Но он не был книжным героем, владеющим разрушительной силой, что вырывалась в моменты каких-либо потрясений. И тогда даже не думал о том, чтобы схватиться за нож. Не думал отнести пьяную тушу отца да скормить свиньям. Конечно же, нет.
В конце концов Аластор бы просто обнял ее. Обнял так крепко, чтобы Берзэ ощутила себя в безопасности. Хотя бы один-единственный раз.
И наказать ее хочется, и спасти.
Как хорошо, что им никогда не встретиться больше.
— Есть ли такое место, в котором меня никто не тронет? — голос его дрожащий, еле слышный, и сам маленький человек (пока еще человек в самом глубоком смысле этого слова!), такой трогательный в своей не-ви-нов-нос-ти <s>помнишь, помнишь, когда-то ты был невиновен!</s>. — Ты бы пошла со мной в это место?
Мама.
Что она ответила? Аластор все силился вспомнить, но даже лицо Берзэ стерлось из памяти, ведь ребенок тогда глядел на мир сквозь пелену невыплаканных слез.
А потом все пошло своим чередом:
— Столько семей живут хуже нас. Вот у тех чудаков с необычной фамилией, например, сын убил молодую соседку! Его родители, между прочим, даже не ссорились. Но ты-то у нас с папой хороший. Ну, посмотри на себя: импозантный молодой человек! Вот подрастешь, и от поклонниц отбоя не будет. А ну-ка иди сюда, иди, я тебя все-таки обниму! Я ведь очень тебя люблю! Во-о-от так!
Вот она, твоя бесконечно несчастная, неспасенная и не спасшая. Провалившаяся во всем. Осознающая это.
Позволяя Берзэ обнимать себя, Аластор безучастно смотрел в потолок. После истерики у него не осталось ни на что сил и жизненный урок был усвоен накрепко: молчать, всегда молчать, ведь все, что ты скажешь или даже прокричишь, ничего не изменит. Примечание к уроку (ознакомиться лет через десять): хочешь что-то менять — меняй сам, не полагаясь ни на кого.
— Ты у меня уже совсем взрослый, — тонкими пальцами мать убаюкивающе гладила лицо Аластора и рассматривала его профиль со всей нежностью, на какую только была способна. — Настоящий джентльмен.
— Я разбил вазу, — стыдливо и удрученно пробормотал Аластор, сердясь на себя.
— О, пустяки, — Берзэ ему улыбнулась. — Посуда бьется на счастье, ты уже знаешь. Когда подрастешь, научишься держать себя в руках.
— Да? — это было так странно слышать, ведь остальные взрослые себя в руках не держали.
— Ну конечно, что за вопросы?
— Почему папа не держит себя в руках?
Берзэ не имела понятия. Вообще, Аластор спрашивал слишком много, невольно делая ей все больнее. Впрочем, всем рано или поздно приходится отвечать за свои необдуманные поступки. Особенно, если эти необдуманные поступки — дети.
— Он много пьет! — звонкий смех звучал настолько неубедительно, что хотелось в той же манере рассмеяться в ответ, дабы пустота разговора, построенного на лжи, не была настолько звенящей. — Ты ведь не будешь пить, а значит, и никого не обидишь.
— Но он ведь всегда был злым, даже когда не пил, — Аластор взглянул на мать недоверчиво, но ее глубокий взгляд тогда показался умиротворенным. На деле же он был уставшим: Берзэ не знала, как в очередной раз обмануть, отсрочить дальнейшие разбирательства.
— Такой уж он человек. Вхожий в высшее общество, а у них там свои дела. Да и на работе полно забот, — говорить о Гарри Готрое было неловко обоим: они ненавидели его молча, читая чувства друг друга по взглядам и мимике, а теперь… теперь Берзэ старалась преподнести все так, будто «папочка просто устал, он вспыльчив, ничего не поделать».
Вновь: ни-че-го-не-по-де-лать.
Сардонический смех: зараза распространилась внутри благодаря всего паре фраз и тысяче тысяч ударов.
Ну, что же. Остается жить дальше. Аластор и жил. Ничего не поделать.
— Значит, высшее общество — это плохо?
— Не плохо, нет. Наоборот. Просто это такая ответственность… Нужно вечно держать лицо, вечно улыбаться, даже если не хочется, притворяться, что все здорово…
— Но… мы тоже так делаем…
Берзэ запуталась, точно муха в паутине. Ее привычная жизнь оказалась никчемной и жалкой. Все, что она строила, получилось непригодным, кривым. Рухнуло, стоило только включить осознанность. Просто жить, когда ребенок не умеет разговаривать и не задает вопросов. Меняешь ему пеленки, кормишь, качаешь. Механические действия, привычка, не более. Заботу о детях обычно так себе и представляют. А потом, когда дети становятся старше, никто не знает, что с ними делать. Дети видят насквозь, дети обязательно спросят, почему все так и никак иначе. Все, что ты хотел спрятать, найдут твои дети. Создатель, оказавшийся на распятье, только и может кричать, обвиняя весь белый свет в собственных грехах. На самом деле же это — такая мольба о пощаде, ведь каждый знает о себе правду, только не признается.
— Считай, это репетиция взрослой жизни! — воодушевленно воскликнула мать.
«Веселая же у меня будет жизнь!»
— Ты ведь тоже займешься сигаретным бизнесом. Я чувствую, это твое. А значит, будешь богатым юношей. Тебя ждет светская жизнь! — Берзэ говорила увлеченно, но и с тоской. Кому-кому, а ей уж точно хотелось дорогих платьев и украшений. Хотелось самой быть украшением своему мужу, гордостью. Мечта оказалась далекой и близкой. Впрочем, один раз Гарри вывез ее в город на какое-то собрание, которое она просидела вместе с женами важных людей в подвальной комнатке под актовым залом. Берзэ чувствовала себя такой нужной, такой состоявшейся… Для нее счастье заключалось именно в этом.
Аластор, однако же, позднее возненавидел богему.
— Это, наверное, хорошо…
— Это твое предназначение! — размечтавшаяся, мать широко улыбнулась, прижимая мальчишку к себе сильнее. — Так и представляю тебя в дорогом, красивом костюме, такого высокого, сильного… В компании интересной девушки!
— Девушки? Зачем она мне? — спросил Аластор сконфуженно, смущенно нахмурившись, будто его фантазии из игры в шерифа легко прочли. Это Берзэ умилило.
— Всем нужна пара. Уверена, ты найдешь себе замечательную супругу. Главное, чтобы она не была падка на деньги…
— Почему?
— В отношениях главное — это любовь! Тогда партнерство в радость! — приятно жить одной только верой в зубную фею. Нет, не так: доживать. Зная, что ничего не изменится, продолжать верить. Да. Это — кошмар наяву. Но не ее кошмар.
Кошмар ее сына.
— Я не хочу, как у вас… — робко прошептал Аластор. — Я не хочу ее бить…
— О, солнышко, мой хороший, — Берзэ было легко растрогать. Она принялась целовать сухими губами висок своего солнышка. — Я же говорю, ты — настоящий мужчина, — «настоящий мужчина» эфемерный и сказочный. «Настоящий мужчина». Звучало как приговор. Впрочем, приговором и было. — Ты будешь любить ее больше жизни! Боготворить! Она станет твоей музой, вдохновит тебя на свершения. Но нужно выбирать тщательно, чтобы девушка была разумной, симпатичной, но в меру, не болтала лишнего. Чтобы ты для нее был авторитетом, защитником. Важно, чтобы она могла доверить тебе всякий секрет и не боялась, но трепетно уважала, как самого важного человека в своей жизни. Жена ведь всегда за мужем, — Берзэ наверняка могла бы быть «идеальной женщиной»: покладистой, домашней и безвольной. Куколкой для взрослого мальчика. В фарфоровой голове — звенящая пустота. — Смотри, чтобы одевалась не вычурно, чтобы вела себя скромно. Чтобы взгляд не был лисьим! Хитрые женщины — страшные женщины, их нужно сторониться. Не разменивайся на мимолетные связи. Нужно искать свою любовь и ее добиваться. И тоже быть верным. Пусть другие мужчины и говорят, что нужно менять женщин и одной не ограничиваться, ты их не слушай. Можешь подыграть им, солгать, но со своей спутницей всегда будь честен!
Берзэ заболталась. Аластор смотрел на ее мечтательное выражение лица и пытался запомнить каждое слово. Вообще, он мало что понимал и старался не думать о взрослой жизни, а о женитьбе — тем более, но видя, насколько для матери все это важно, мечтал ее осчастливить во что бы то ни стало. Хочет, чтобы стал бизнесменом? Хорошо. Хочет, чтобы нашел себе покладистую жену? Без проблем, наверное. Жен ведь не так трудно искать, да?
Больное безумие обессиленной, растоптанной женщины.
Аластор не хотел помнить это, его тошнило от подобных речей, унижающих достоинство человека. Молчаливые не живут долго. Как и громкие. Нужно во всем хитрить. Самому иметь лисий взгляд. Ты либо понимаешь, как работает мир, либо нет.
Все в ту пору казалось ужасным сном. «Ты проснешься уже совсем скоро. Мы тут все верим в зубную фею».
<s>Ты в коме, выродок.</s>
Мальчик уснул в объятиях матери, вместо колыбельной слушая наставления, и видел он странные сны. Впрочем, реальность — хуже любого сна. Те, кто в Аду горят, согласятся.
Гуидо, тихо вошедший в комнату, грустно посмотрел Берзэ в глаза. А она прошептала:
— Он уснул. Отнеси его в комнату и езжай домой.
Ждали Аластора и люксовые вещи, и великие свершения, и огромная слава, деньги, деньги, деньги и всеобщее обожание.
Ждало Аластора все, что угодно.
Все.
Да только вот счастье не ждало.
***
Думай о том, как бы не впустить чудовище в свою жизнь. Потому что если оно ощутит себя дома, от него уже не отвяжешься. Чудовища, они такие, они готовы на все, лишь бы только не оставаться без пищи.
Пока отец звал своего лучшего друга, Аластор прятался за кустами, играя с куклой и осколками блюдца, не боясь порезать пальцы и, в общем-то, больше вообще ничего не боясь. Этот орал как припадочный: «Сэм! Сэ-э-эм!», переворачивал свиные корыта, будто человек мог в них прятаться, лез на деревья, вглядывался вдаль и не затыкался. Мерзкое существо, ублюдочная тварь, отравляющая воздух своим зловонным дыханием и живущая непозволительно счастливо. Неприлично богатый, он пил, общался с дружком, который только и делал, что подговаривал его на очередную порцию бреда из серии пожизненной голодовки, и психовал, как не психует никто другой — позорно, уродливо, гадко.
Один вид Гарри Готроя вызывал отвращение. Он запустил себя за последние несколько лет и выглядел грязным, засаленным и противным. Иногда он хотел обнять Аластора, и тот замирал, задерживая дыхание, лишь бы только не вдыхать запах пота, сигарет и алкоголя, лишь бы только не чувствовать этих нарочито нежных прикосновений. О, оно даже было способно на нежность!
Аластор научился ненавидеть в полной мере. По-детски надрывно, но ненависть была первородной, разъедающей душу и медленно его убивающей. Деструктивные эмоции, с которыми ты понятия не имеешь, что делать… эмоции, которые ты не можешь даже объяснить в силу возраста.
Вцепиться в осколок до дрожи в руках… Без крови, но так, чтобы стало больно. Это помогало. Аластор начинал ненавидеть чуть меньше.
Если Берзэ ненавидела его так же, то совершенно неудивительно, что она влюбилась в первого встречного и прыгнула к нему в койку в первый же день знакомства. Их тайному роману с Гуидо Бруно было чуть больше двух лет. Аластор понятия не имел, кто Гуидо такой, но этот темпераментный итальянец постоянно приезжал, писал письма, дарил подарки. Терпеть его было трудно, но, безусловно, не труднее отца. Общение с Бруно утомляло, потому что он не знал меры и просто не затыкался, всеми силами стараясь понравиться ребенку любимой женщины, однако он оказался не агрессивен и обещал лучшую жизнь. Обещал забрать их обоих и увезти далеко-далеко, наверное, в другую страну. Зубная фея прилетит когда-нибудь. Главное — верить. Эта зубная фея, в общем-то, никому зубы не выбивала, так что верить в нее оказалось даже приятно.
Аластор всегда держал язык за зубами. Помогал Берзэ закапывать подаренные любовником дорогие вещи, распиханные по сундукам, на окраине леса, или до тошноты объедался деликатесами, которые не должен был увидеть Гарри. Они мастерски заметали следы. И даже не сходили с ума. Жили. Аластору казалось, что это — высшая степень нормальности. Особенно — когда смотрел на мать, цветущую, словно влюбившуюся впервые. Ну, конечно, она была влюблена, ведь сама говорила, что голыми рядом могут спать лишь при какой-то духовной связи.
Странных она себе выбирала мужчин. Один — сумасшедший (иначе тут и не скажешь), другой — чертов антисемит.
Когда Гарри работал, Гуидо забирал Берзэ с сыном в город, отвозил во французский квартал, который она невероятно любила, и, пока любовники занимались неизвестными для ребенка делами в гостиничной комнате, Аластор оставался в компании приемных дочек кухарки. Среди них была девочка Хава, и каждый раз, когда Гуидо заставал Аластора за игрой с ней, он сурово сдвигал брови и звал молодого человека на «серьезный разговор». Закуривал толстенную сигару, принадлежащую, к слову, не кому иному, как марке «Готройс Сигаретт», сидя на грязных ступеньках у входа в гостиницу, и начинал тихо, ведь понимал, что здесь после таких откровений ему перестанут быть рады:
— Когда ты говоришь с этим отродьем, оно напитывает тебя скверной. Ты погляди на себя — уже копируешь ее стойку, а стоит эта ведьма как дикарка, не способная ужиться с человеком. Кухарка неплохо готовит на первый взгляд, но в ее пище яд, ведь ее руки отравлены, она касалась этой бестии! Кухарка думает, что выхаживает щенка, но, клянусь, это существо в обличье девицы — самая настоящая хищница, волколак. Такие никогда не покажут клыков и когтей, чтобы все верили в их невиновность. Те, кто не могут рассмотреть душу в чужих глазах, поведутся на эту ложь, но я всех вижу насквозь. У них души нет! Запомни это раз и навсегда. Смотри на нее со стороны, запоминай, как она говорит и как смотрит, но не прикасайся, иначе может случится страшное. Ты славный мальчик, так зачем же подвергать себя опасности? Будь готов к тому, что ведьма может напасть. Наброситься на тебя внезапно, когда не ждешь. Ты должен защищаться, бороться за жизнь до последнего! Запомни: таких и убить не грешно. Это страшные, страшные существа, изменяющие свой облик так, как им только заблагорассудится! Чудовища, монстры, звери, служители дьявола!
— Но это же просто девочка… — Аластор поднимал на него ничего не понимающий взгляд, но все равно в итоге приходилось нехотя соглашаться.
Хава, естественно, ничего плохого не делала. Попытки провести Аластора, рожденного от чудовища и знающего все повадки ему подобных, не увенчались успехом. Однако Гуидо нравилось, когда ему активно кивали. Он раздувался, будто индюк, чинно закидывал ногу на ногу и гладил усы.
Идиот.
Впрочем, Аластору рассказали, что Гуидо в свое время наслушался историй о «кровавом навете на евреев» и о Нижнем Ист-Сайде.
— Так… ты полицейский?
— Не приведи Господь. Знаешь, я кто-то вроде начинающего волшебника, со всеми найду общий язык. Когда подрастешь — расскажу. Как раз пройдет несколько лет и я, так сказать, поднимусь по карьерной лестнице. Вот тогда заживем. Я смогу абсолютно все.
Больше ничего дельного узнать не удалось. Гуидо ловко уклонялся от вопросов о своем роде деятельности. Берзэ тоже молчала. Однако факт оставался фактом: Бруно был баснословно богат. Позднее Аластору пригодится старая дружба с Гуидо, но это уже совсем другая история.
Говорил итальянец красиво, пылко, иногда срываясь на крики и мечась по комнате, придумывая всякие небылицы. Верить ему было невозможно, особенно после рассказов про волколаков-евреев. Аластор относился к этому странному чужаку с какой-то удивительной снисходительностью, ведь тот так упивался собственным сомнительным жизненным опытом, что это было даже забавно (разумеется, если говорить о сравнениях и безоговорочной уверенности в своей правоте, а не о радикальных идеях и намерении взрастить на них чужого ребенка). Берзэ, к слову, и здесь предпочитала отмалчиваться, дабы не отвратить от себя «завидного жениха», и просто смиренно кивала, очаровательно улыбаясь.
Аластор помнил, как молилась мать: «Господи, пусть у Гарри случится инфаркт, пусть его насмерть затопчут кони! Каждый человек даден нам неспроста, как урок, но, клянусь, я уже устала учиться терпеть! Не могу продолжать быть смиренной, Господи, я замучилась, я просто не выношу… И убить ведь его не смогу. Разве пристало думать так хорошему человеку? Что же хочешь ты мне сказать? Все никак не пойму. Помоги же, накажи его, разве это не в твоих силах?»
Аластор в приступах ненависти волосы рвал на себе: бог не поможет, потому что тоже мужчина, а значит они, получается, все заодно.
Мальчик поймет, конечно, поймет, что мир устроен сложнее, что тварями мерзкими без души могут быть как мужчины, так и женщины, что нет зверя страшнее, чем человек, но это будет потом, потом.
Пока — его реальность. Грязная, мерзкая и жестокая.
✝✝✝ (Crosses) — Bitches Brew
Твой день будет прекрасным, если ты проснулся под дикие крики твари, которая просто не считает нужным молчать. Ну, что там опять? Перетрудился, таская дрова? Бедняжка. Спинку немножко тянет. Это ведь так больно, так больно, никак нельзя потерпеть, нужно верещать на весь огромный дом так, будто оторвало руку, будто наступил конец света. Смешно. Аластор старался укрыться с головой, закрыть уши до боли в висках. Ах, если бы это хоть раз помогло. В вакууме, сквозь стук крови, отчетливо были слышны брань и проклятия. Голос как нож, который вот-вот и метнут: без пяти минут жертву трясет так, что она может что-нибудь себе повредить, как во время лихорадки. Это не-вы-но-си-мо, и так каждый день, каждый день что-нибудь ему да не так. И ВСЕМ ВСЕ РАВНО. Аластор не верил даже Гуидо, потому что не только одна Берзэ так любила врать. Все они в глаза улыбались и кормили завтраками, которыми нихрена не наешься. Аластор так устал, так устал от боли и голода, от непередаваемого страха, от разрушающей ненависти…
Некого было просить о пощаде. Может быть, он просто не заслужил ее? Может быть, в прошлой жизни он так согрешил, что должен вечно гореть в аду?
Когда человек маленький, все жалеют его, бедного и несчастного, но стоит ему только вырасти, как все начинают его проклинать. Это проклятья из будущего отчего-то сработали в прошлом?
Аластор не хотел быть плохим, не хотел никого расстраивать. Вот бы хоть кто-нибудь так же сильно не хотел расстроить его.
Аластор, в безумном приступе схватившись за сердце, без конца повторяет: ты хуже меня, ты-хуже-меня, тыхужеменя! И не хочется быть ему абсолютным злом, нет, не хочется. Впрочем, абсолютному черному злу никогда не бывает настолько морально больно.
«Сэ-э-эм! Сэм! Мать твою, где ты?!»
Иногда Аластору казалось, что Гарри никогда не дозовется этого своего Сэма. Он мог часами искать его, а потом вдруг вспомнить, что тот предупредил об отъезде. И дальше — как ни в чем не бывало.
Он убьет тебя, если ты не ответишь вовремя, он убьет тебя, если ты ответишь как-то не так, он убьет тебя, если ты встретишь его без улыбки.
<s>Я сожру твою здравость, просыпайся, мой золотой, просыпайся. Выгляни в окно, посмотри, как сильно изменился твой мир за эту беспокойную ночь. Ты думал, что сквозь сон слышал все-все, но это не так, и там, за окном, тебя поджидают волки. Волки будут поджидать тебя всюду. Ты будешь думать, что это собака, что это девочка, но нет, все они желают твоей смерти. Я знаю это, потому что я — предводитель стаи. Запомни раз и навсегда: меня нужно слушать, мне нельзя соврать, меня нужно боготворить. Я здесь навсегда, я тот, кто сможет убить тебя голосом, как голосом ты сводил с ума своих почитателей. Я тот, кто будет иметь власть над тобой, и тот, кто никогда не отступит. Я — давно обратившийся зверь, и я не страшусь показаться тебе на глаза. Одному лишь тебе. Ты должен знать истинную природу зла, видеть истинное величие. Взгляни на меня. Стоя на коленях, многого не добьешься. Но ты поднялся, поднялся и что-то сделал. Только вот… Передо мной ты всегда будешь стоять на коленях, потому что я провел операцию на твоих суставах, я превратил тебя в инвалида, отныне ты можешь только ползти, ползти, ползти, и вовсе не к свету, ты такое ничтожество, которому в пору вылизывать пол языком, такая ты тварь… Лучше бы ты не рождался, клянусь, ЛУЧШЕ БЫ ТЫ ЗАДОХНУЛСЯ В ЕЕ УТРОБЕ, лучше бы демоны раздавили ее живот, пока ты был в нем. Ты никогда не умел ничего делать правильно, ты предал свою семью, ТЫ ПРЕДАЛ ОТЦА СВОЕГО, ты совершил страшное преступление против своего папы, папа любил тебя, папа старался не думать о том, что ты можешь стать его смертью…</s>
— Аластор, просыпайся! — Берзэ тряхнула его за плечо, и тот резко сел, беспокойно оглядываясь по сторонам. В доме было тихо. За окном — красиво и солнечно. Пели летние птички. Посмотрев на мать, Аластор вдруг оторопел, потому что она улыбалась лучезарно и счастливо… Он готов был поклясться, что никогда, никогда раньше не видел такой улыбки. Берзэ в предвкушении взяла сына за руку и заговорщицки прошептала: — Мы уезжаем.
Аластор сдвинул брови, спросонок не понимая, о чем идет речь.
— В город? — шепнул он, откашливаясь. — Мы едем в город?
— В город, но, — Берзэ поцеловала его маленькую ладонь, и глаза ее заслезились от едва сдерживаемого восторга, — мы уезжаем навсегда, вместе с Гуидо!
Аластор застыл, глядя на свое одеяло, и в очередной раз забыл, как дышать. Если это было шуткой, то, определенно, плохой. Нельзя так шутить. Это античеловечно. Такую шутку он бы не пережил.
— Гуидо наконец закончил свои дела, и мы отправляемся в новый дом. Он такой огромный, я его видела! Шикарный дом, светлый, красивый, с садом! У нас будут соседи! Там много детей! У тебя наконец появятся друзья, представляешь?! — по ее щекам покатились слезы. Слезы неуемной радости, такой, которую хочется видеть на лицах своих любимых, такой, которая способна немного подлатать душевные раны.
Аластор встрепенулся. Посмотрел ей в глаза внимательно и, не найдя подвоха, резко вскочил с кровати.
— Он уехал?! — дыхание сбилось, сердце застучало так громко, что стало больно.
— На целую неделю! — Берзэ сама подскочила и запрыгала на месте, словно дитя, что было ей так несвойственно… — Мы выезжаем сегодня вечером! Собирайся! Можешь взять все, что захочешь! Сейчас эта проклятая ферма в нашем распоряжении!
— Хорошо! — Аластор заразился состоянием матери и тоже повеселел, заходил туда-сюда, не зная, за что хвататься. — Почему так резко?
— Потому что потом Он будет сидеть здесь безвылазно два месяца. А у Гуидо работа, ему нужно быть в городе как можно скорее. Мы сопроводим его! Он нас хочет представить своей семье! У него большая семья! Все приехали, чтобы познакомиться с нами! — Берзэ открыла сундук, вытаскивая оттуда старую одежду. Критически осматривая каждое платье, снесенное в комнату сына за ненадобностью, она брезгливо морщилась и бросала их на пол.
— Он не рассказывал, — Аластор вытащил из шкафа костюм и принялся одеваться, едва справляясь с этим из-за трясущихся рук.
— Их человек двадцать, не знаю точно, — Берзэ вытащила со дна сундука роскошное жемчужное ожерелье. Надела его, улыбнулась, захлопнула сундук и поспешила к ребенку. — Ну-ну, что ты творишь? Штаны наизнанку надел. Давай не будем торопиться и соберемся с умом, — потрепав мальчишку по волосам, она выпрямилась и забавно сдвинула брови, изображая серьезность, намереваясь развеселить Аластора, но вдруг действительно посерьезнела. — Деньги.
— А?
— Деньги! Нужно найти их и все забрать! — мать сразу же вышла из комнаты.
— Зачем? — Аластор, быстро переодев штаны, рванул за ней, на ходу застегивая рубашку (конечно же, неправильно). — У Гуидо же есть деньги…
Берзэ вдруг резко остановилась так, что сын едва ли не врезался ей в спину, и повернулась к нему, становясь на колени.
— Нам нужны свои деньги. Секретные. На черный день, — шепнула она ему на ухо и принялась расстегивать его рубашку. — Говорила же, чтобы не торопился, — не корила, наоборот — лелеяла, обожала.
— Ладно… — Аластор мало что понимал, но его распирало от радости, и хотелось мчаться скорее отсюда прочь, чтобы не видеть замытых от крови стен, чтобы не мыть посуду, чтобы играть, во что хочется, чтобы есть, когда хочется. Чтобы жить. Нормально жить. Иметь друзей ведь наверняка хорошо. Хорошо, когда есть, с кем поболтать, хорошо, когда можно шуметь, веселиться. Аластор слабо представлял себе это все, но был готов пробовать что угодно, особенно рядом с Берзэ, которая, как раз, этих изменений жаждала правильно. Не отчаянно, как сын. Она к этому действительно долго шла. Хотя, он тоже ждал долго. Два года, если считать с пяти лет. Или всю жизнь? — Мы снова соврем?
— Нет, нет, просто не скажем, — мать поднялась и потащила мальчишку вниз. Там Гуидо пил чай, закусывая черствой выпечкой.
Он улыбнулся, махнув Аластору рукой:
— Будущий мистер Бруно!
Тошнотворно.
Противоестественно.
Аластор не Бруно. Ни в коем случае. Ни в коем случае. Нет.
Но ребенок скромно улыбнулся ему, отошел от матери и юркнул в соседнюю комнату, лишь бы избежать разговора. Он хотел собраться как можно быстрее и покинуть это отвратительное место. Удивительно: только появился осязаемый шанс на спасение, как сразу стало физически плохо здесь находиться. До этого было проще. Действительно проще. Потому что беспросветное безумие казалось если не нормой, то точно чем-то обыденным.
Пока мать суетилась в кухне, Аластор вылез через окно и пошел к своему тайнику. Обогнув сарай и зайдя за стог сена, выкопал шкатулку с осколками любимого блюдца, аккуратно сложил их в плотный мешочек и засеменил к дому, но остановился у будки Шторма. Аластор не мог его здесь оставить. Гарри извел бы несчастного пса.
Оступившись, Аластор опрокинул собачью поилку. Ботинки сразу промокли, но это не было проблемой.
— Мама! — крикнул мальчишка, подбегая к окну. Берзэ отодвинула занавеску и жестом позвала его внутрь. Она не любила эту его привычку — разговаривать, не заходя в дом. Аластор покорился, пусть и с недовольным видом. Гуидо стоял возле полного сундука, ожидая, пока Берзэ утрамбует вещи. — Мама, мы же не оставим здесь Шторма?!
Она посмотрела на Гуидо. Снова покорная, молчаливая, кроткая. Нарочито слабая, плохо играющая роль бесхитростной дуры. Впрочем, возможно, она такой и была. Аластор ее до конца так и не смог понять.
Гуидо нахмурился. Погладил усы, задумчиво произнес:
— У нас уже есть собака. Она понравится тебе. Тоже большая.
Аластор рассердился, но больше на мать, ведь она не заступалась за их общего друга, как было раньше.
— Мне не нужна другая собака! Мне нужен Шторм! — Гуидо на это лишь закатил глаза. Ультиматум ребенка для всех — пустой звук. — Он не останется здесь! Мама! Ты же знаешь, что ему будет плохо!
Берзэ тяжело вздохнула, опустила плечи и отвернулась. Не желая сердить одного человека, она сердила другого.