5. Избиение / Beaten (1/1)

Каждое движение причиняло боль. Ни одно из положений тела не приносило облегчения. Впрочем, и двигаться ему не хотелось. Но и замирать надолго в одной позе казалось невыносимо. И он ворочался на постели, что казалась каменной, сдерживая стоны. Впрочем, он позволял себе только вздохи. И даже они отдавались острыми вспышками, тягуче затухающими – чтобы разгореться с новым сокращением лёгких – вдох-выдох – а всё из-за сломанных рёбер.Смотрел в потолок и снова закрывал глаза, чтобы погрузиться в тёмный туман тревожной мути, что не приносила облегчения.Он чувствовал каждой клеткой, сколько ударов вобрали в себя кости, ощущал каждую трещину в них и то, сколько крови излилось под кожу из множества разорванных сосудов – так, что она бродила там, скапливаясь в гематомы. Она цвела тяжёлым багрянцем, а сейчас уже темнела и окрашивала тело исчерна-пурпурным и фиолетовым. На нём попросту не осталось живого места.Все ощущения сейчас были до предела обострены, вкупе с пульсацией раздёрганных, расшатанных нервов – и это было дико, и уже казалось чем-то неправильным, потому что за эти дни он привык к чему-то совсем другому... Нельзя было сказать, это состояние лучше или хуже, оно просто было иным. Сложно описуемым, но нечеловеческим, ненормальным, состояние оглушённости и наполовину уничтоженности, состояние, при котором время не то остановилось, не то растянулось на месяцы вместо часов. Иногда во время боя ему случалось потерять ориентацию, он не соображал, где верх, где низ, не говоря уже о сторонах света - а сейчас не соображал, сколько миновало секунд, минут, дней, день сейчас или ночь, даром что в камере имелось окошко под самым сырым потолком... Его тело валялось в этой каменной коробке, будто в склепе, и уже не разбирало ничего от того, что на него обрушивались одновременно побои, гнилой холод карцера, голод, буравящий желудок и вяжущий кишки узлом, жажда, мажущий по глазам свет – то чахлый от голой лампочки в камере, то слепяще бьющий в сердцевину зрачков из черноты кабинета, и крики, крики, резкая лающая речь, целью которой был не разговор, не допрос, это было лишь механическое сопровождение пыток – всё это сливалось в заполоняющее каждую клетку мозга и плоти гудящее, свинцово-вязкое ощущение физического страдания...- А ну вставай, мразота! Пошёл!Новый тычок – сразу прикладом в плечо, пока не в полную силу. Что ж, действительно. Всё впереди.Руки рывком за спину – холодный лязг наручников – новый удар прикладом между лопаток – затем по лестнице вниз. Электрические отблески, тени, провода, словно чёрные склизкие змеи, на стенах и потолке, поворот, снова поворот, каменная стынь, рядами двери, двери.Последняя.Всё та же голая тёмная комната, пара железных шкафов, штабной стол в густой полутьме – и снова нестерпимое колотьё в глазах от лампы. В её холодно-лихорадочном мареве всё та же сухопарая фигура, прямая и угловатая, как солдатский могильный крест.Неважно было, что станет говорить полковник – да и ему было плевать, что скажет пленный.Удар прикладом по затылку, с другой стороны под дых – солдаты сбили его с ног. Он потерял равновесие позорно легко – но мудрено ли после всего, что пережил? Тело предаёт – падает, впечатывается бровью в пол – саднит глухо, капает липкая кровь.- Сколько истребителей, выблядок ебаный?!Он молчит и получает несколько ударов носком сапога в живот и по рёбрам, и корчится в три погибели. - Сколько бомбардировщиков, тварь?! Руки болезненно изломаны за спиной, как следует, не сгруппироваться. Ещё удар – близко от солнечного сплетения, и он с подступившими слезами, выедающими, как хлор, начинает хрипеть, в глазах темнеет.- Ты идиот, блядь? Аккуратнее! Какого хрена молчишь, вражина?!А, это уже не к конвойному – к нему. Он молчит дальше – а что ответить?- Наручники снимите!Снимают – и он пытается прикрыться руками, но теперь следует удар по почкам, в пояснице отзывается остро ноющей болью. Где больней и как, уже непонятно...- Я тебя спрашиваю, сколько истребителей, скотина, блядь?!Эти фразы не для выбивания информации – эти фразы для отсчёта, для ритма.Да какая разница, сколько, в самом-то деле?!Каблуком в живот, в глубь кишок, до колик – размозжить, разорвать всю эту требуху к чертям, да, полковнику нравится – нравится, как податлива плоть под мундиром ненавистного цвета фельдграу, он представляет, как там внутри расщепляются рыхлые, зернистые ткани, как кровь затопляет промежутки между ними, как хлещет из стенок и сочится туда, где...Ох, нет. Полковник решает пока повременить с этим. Сегодня настроение другое.И его рывком ставят на колени – их пронзает боль. Да, не в первый раз он так корячится на полу, ему предстоит ещё с час такого стояния, а потом так же запихнут и в карцер, всё, ноги точно скоро отвалятся...?Блядь...?Полковник с размаху два раза наотмашь ударяет его стеком по лицу – один раз алым брызжет из носа, на мундир, на бетон, бежит тепловатой липкой струёй по губам – а со вторым ударом ручей обильнее, губы тоже теперь в кашу – и после этого с паучьей ласковостью полковник произносит, чуть склонившись своим сухим, как у мумии, корпусом:- Насрать мне на ваши самолёты, всё верно. С ними мы разберёмся. Меня другое интересует. Ах, что именно. Вижу в твоих поганых глазах этот вопрос, тварь. А будто сам не понимаешь. Прохаживается туда сюда, тычет ему в лицо стеком, приподнимая подбородок с содранной кожей.- Покайся. Покайся, слышишь?! – снова срывается на крик полковник. – Я не отстану от тебя, урод! Проси прощения за то, что ты сделал! Это ж надо было додуматься!.. Кайся! Кайся немедленно! Повторяй за мной: я, Герман Отто Фальк, военный преступник и извращенец...- Пошёл на хуй, чаехлёб.Удар сапога в лицо отбрасывает его на спину.Потом стоящие тут же солдаты срывают с него китель и начинают охаживать ремнями – пряжки обжигают, и кожа на фиолетовых кровоподтёках лопается, и из неё брызгает и капает на пол мелким дождём, и спина, и бока превращаются в лоснящееся месиво, в одну блестящую красную плёнку – а полковник стоит и наблюдает, с наслаждением затягиваясь дорогой сигаретой и с деланной задумчивостью пуская колечки сизого дыма, исчезающие во тьме каземата.Герман знал, что любить его англосаксам не за что. Да и русским тоже. И полякам. За два года войны он успел отметиться и на Восточном, и на Западном фронте. И действовал вроде бы более решительно, чем прочие лётчики-истребители – так говорили... А он просто не придерживался установленных правил боя, а создавал собственные, и они были продиктованы всего лишь боевой целесообразностью: если можешь уничтожить противника – так делай это более эффективно и без церемоний. Он не понимал, почему его считают каким-то чудовищем, более жестоким, чем остальные...Так же он не понимал, почему он заслужил такое обращение всего лишь за то, что у него в кармане при обыске нашли фотографию Энтони Перкинса. Это был племянник полковника, сбитый им два дня назад. И Герман по своей привычке сфотографировал мёртвого противника, чтобы потом вклеить этот снимок в альбом, а с собой пока носил просто потому, что эта фотография была ему приятна и напоминала о недавней победе...Да она и в принципе была приятна: мягкий свет из облаков так хорошо ложился на правильные черты этого английского мальчика, на его волнистые волосы...Да какого чёрта, в самом деле?! Он ведь умер сразу и не мучился. И Герман не надругался над телом, наоборот, так красиво разместил руку на груди, а под неё положил букетик полевых цветов, и...- Достаточно.Полковник тоже был эстет. Но его чувство прекрасного немножко отличалось. Он теперь стоял и с каким-то странным блеском в глазах осматривал тело пленного; его опять привели в прежнее положение – поставили на колени, хотя он норовил вот-вот пошатнуться и рухнуть без сознания. Но даже в этом кровавом тумане он не мог не заметить, как движутся тонкие ноздри полковника, как подёргиваются углы его рта, как он смотрит, будто созерцая полотно в галерее Тейт...О да, у этого немца было красивое тело. Благородное. Он явно занимался спортом – ах, как жаль, что вся эта краса ему уже не пригодится, а от силы – от силы уже ничего не осталось, стоило лишь пару суток не давать ему ни жрать, ни спать, и обрабатывать как следует... У него были русые, пшеничного оттенка, волосы, это даже сейчас, при скупом освещении, было видно – тем интереснее был контраст с запутавшимися там кровяными сгустками... У него была молочно-белая мягкая кожа – а сейчас она, как лист бумаги под плотной акварельной заливкой, почти по всей поверхности покрылась оттенками багровых и мёртвенно-фиолетовых пятен, а теперь всё это сверху освежилось алой лоснящейся лессировкой... а как изысканно смотрелись контрастные штрихи, где эта нежная шкурка – шкурка редкой твари – была рассечена пряжками солдатских ремней...А что, если добавить ещё одну деталь?Полковник подошёл и, выбрав сильней всего разошедшуюся ссадину чуть ниже ключицы, аккуратно, плотно погрузил туда кончик тлеющей сигареты...- А-а-а!..- Что такое, барон? Вам приснился дурной сон?Медсестра участливо склонилась над лейтенантом Фальком и вгляделась в его покрытое тонкой испариной лицо с тревожно полуоткрытыми губами и мучительно сведёнными бровями.- Ох, понимаю. В вашем положении это неудивительно. Вот, выпейте, это успокоительное...Герман принял из её рук лекарство и снова измождённо откинулся на подушку, со вздохом закрыв глаза. Он в этот момент не думал о том, что можно было бы назвать словом ?месть?. Он не испытывал ненависти - никаких жгучих эмоций, на это просто не осталось сил. Но он с бесцветной, усталой твёрдостью принял решение, что отныне пощады никому не будет.