3. Ампутация / Amputation (1/1)
Девушка гортанно захлёбывалась и, казалось, вот-вот подавится собственными криками. Стоя на коленях, она раскачивалась, как безумная, и раздирала мокрые щёки обгрызенными ногтями. От рыданий её длинное анемичное лицо и так пошло красными пятнами, а теперь ещё покрылось бороздами царапин. Но только что от неё словно отрубили живой кусок – и невозможно было перестать кричать, заходясь от дикой боли.Перед ней на полу скверной кёльнской квартирки лежал с простреленной головой её родной брат.Для Трудхен это был единственный, кто оставался на белом свете.- Мне очень жаль, фройляйн, - механически проговорил полицейский.На шкафу громко тикали пыльные часы. На крыше мерзко подвывал кот, в окне напротив – голодный соседский младенец. Набрякали сумерки. Наливалась желтизной склера луны. Цветом с нею перекликались мозги – их маслянистые кусочки разбрызгались по стене, налипли на комод, на ворот рубашки и безжизненный рукав потёртого пиджака...Голова Генриха Штольца напоминала разбитый арбуз. Но даже сейчас сведённые судорогой челюсти скалились в широкой ухмылке. Всё, наконец, было правильно и естественно – и Генриху не нужно было больше изображать живого.Ведь умер он гораздо раньше...- Мда, выяснить всё нужно тщательно, - пробормотал полицейский.- Да что выяснять?! – истерично вскричала Трудхен. – Что вы хотите с ним делать, зачем?! Его надо просто похоронить, зачем терзать, и так всё ясно! Он погиб, он убил себя!..- Наша обязанность проверить все версии, - холодно отозвался полицейский, - всё-таки не каждый может зарядить пистолет одной рукой.- Он... он был настоящий офицер! – вскинула голову Трудхен – и снова безутешно зарыдала, на этот раз почти беззвучно, скрючившись и закрыв лицо.Да, безусловно. Генрих с детства мечтал стать солдатом, и сначала был кадетский корпус, потом академия Лихтерфельде, затем служба в пехоте, а когда грянула война – казалось, не найти никого счастливей Штольца. Это горячечное национальное возбуждение было созвучно его характеру: на горизонте смутно замаячила великая цель, к которой он шёл с таким нервическим упорством и одержимостью, как по натянутому канату...Но он с детства тосковал о чём-то особенном. И нашёл свою судьбу в авиации. Влюблённость в небо сразила его внезапно. Он подал прошение о переводе в Имперские ВВС, и оно было вскоре удовлетворено. В учёбе Генрих проявлял свойственное ему сочетание одержимости, граничащей с экзальтацией, и педантичного усердия, и стал одним из лучших сперва среди курсантов, потом среди наблюдателей, а апогеем его торжества стал перевод в истребительную эскадрилью. Когда он узнал, что служить ему придётся под началом не кого-то, а самого Германа Фалька, барона фон Рихтгофена, то сердце у него заколотилось как бешеное. Ведь майор Фальк был для него героем и кумиром, Штольц и сам мечтал стать таким же образцовым лётчиком, бесстрашным и безжалостным, а одновременно питал к майору пиетет и такие восторженные чувства, каких не испытывал ни с девицами, ни в кирхе. И это было настолько заметно, что в полку на него даже бросали косые взгляды. Но Генрих презрительно игнорировал кривотолки и выказывал всё такое же угрюмое упорство и фанатизм и мечтал о том, чтобы когда-нибудь отличиться в бою на глазах у командира. Случая пока не представлялось, но количество побед у Штольца приближалось к пятнадцати. Тот роковой день Генрих помнил плохо – он выцвел в памяти, будто стёртый едким дезинфицирующим раствором. Возможно, потому, что ожидаемый триумф обернулся поражением. Не для эскадрильи, но для него лично. Погода благоприятствовала французам, а немцам в том бою довелось бороться со встречным ветром, льдисто бьющим наотмашь. Поединок выдался жестоким – если бы у Штольца осталась способность искать подобия, то вспомнились бы средневековые гравюры и куча мала на поле сражения. Но что значило всё это месиво, холодная лихорадка и вибрация нервов? О, он не замечал того! Ведь в разгар боя удалось оказаться совсем рядом с кумиром, с его алой машиной – на неё ринулись из облаков целых три французских ?спада? - и у Штольца будто отключилась способность соображать, он атаковал один из них, и они с французом сцепились, как бешеные псы. Генрих с ужасом опомнился, когда, поливая противника свинцом, расстрелял все патроны, и тогда запалённая драка превратилась в погоню – и спасаться бегством пришлось ему. Штольц обезумел: позор! Да на глазах у кого – у великого Фалька... И ничего, что ему в тот момент было явно плевать, что надо было спасать свою шкуру – что-то у Генриха подломилось внутри, он впал в панику, и вот уже фюзеляж пробит, и вот противник прямо над ним, как коршун...Штольц попытался резко уйти в сторону, но не рассчитал – и свалился.Выровнять машину так и не удалось, и он рухнул за линией фронта...Да. Наверное, стыд выжег ему воспоминания о подробностях боя. Зато Генрих запомнил своё долгое, медленное умирание.По сути, оно началось с того самого момента, как он пошевелился и чуть не сошёл с ума от оглушающей боли в правой руке. Она не двигалась и висела плетью. Под кожей куртки уродливым углом торчала кость, а по кисти липким ручейком бежала и бежала кровь, капала на ноги, на чёрную землю под ногами. И он не видел то, что было скрыто одеждой. Да и не хотел видеть.Он хотел одного – пробраться к своим.Впрочем, скоро это желание превратилось в мечту сдохнуть.Особенно сильна она оказалась на вторые сутки блуждания по сырому, промозглому, мертвенно-серому лесу.Впрочем, это нельзя было назвать и блужданием. К тому времени младший лейтенант Генрих Штольц просто валялся без сознания лицом в подтаявшей слякотно-снежной жиже. Потом приходил в себя и полз, полз будто по битому стеклу, раздираемый болью в переломанной и разорванной в мясо руке – потом снова проваливался в мутную тяжёлую отключку, когда пульсация боли, больше напоминающая колочение молотком – уже не только по костям, но мозгам, по спине, по всему жалкому, грязному, промёрзлому телу...Он больше напоминал не собственно тело, а мычащую продолговатую кучу мусора, когда его нашли немцы.Всё дальнейшее казалось затянувшимся кошмаром: дни, ночи, сумерки в буровато-жёлтом свете тусклых госпитальных ламп, жар, отрава, желание не то выблевать собственную душу, не то как-то по-иному исторгнуть её из гниющей заживо плоти.И последнее было никаким не преувеличением. Пришлось разрезать куртку, чтоб добраться до мест переломов – они выглядели наростами размозжённого фарша с осколками костей, сочились кровью и зеленоватым клейким гноем. Казалось, он скоро будет течь вместо крови в венах - они ветвисто проступили под поверхностью бледной кожи бесформенной, разбухшей руки. Рука теперь казалась каким-то инородным предметом или существом, напоминающим раздавленного опарыша – уродливым абортированным чудовищем, присосавшимся к телу, а не человеческим членом, чем-то, что живёт своей жизнью... или – смертью? Потому что пульс в том, что недавно было рукой, не прощупывался, она была ледяной и неподвижной, как колода. На ней расползлись тёмно-красные пятна и вспухли пузыри, которые скоро чуть не лопались от сукровицы. От зеленоватой кожи шёл запах гнили, и с каждым часом становился всё сильней. Когда пузыри лопнули, то тряпьё, что здесь звалось постелью, быстро пропиталось липкими выделениями – к ним добавлялся и пот, что лил со Штольца градом, и жидкая желчная блевота, стекающая из угла рта, и Генрих утопал в собственной нечистоте, в духоте, в плывущих по тошнотному воздуху стонах и криках, в облаках заразы, незримо виснущих под потолком коридора... и там, и в палатах полуживые тела были навалены едва не штабелями, а зловонный воздух, казалось, можно было резать ножом...Штольцу пришлось десятки раз пожалеть, что он не подох ни в воздухе от пули, ни в лесу от леденящей сырости, ни в том чёртовом коридоре от мокрой душной лихорадки...Иначе ему не пришлось бы осознать то, как его убивают.Разумеется, у врача, задёрганного мрачного офицера с землистым лицом и ядовитым прищуром, было другое мнение. А может, и не было никакого мнения, а лишь механическая, выгоревшая затверженность действий, когда он приказал тащить Штольца в операционную, дать ему хлороформ – и когда зубья хирургической пилы проваливались в омертвевшую почерневшую плоть, а затем вгрызались в стержень кости...Механизм, приводящий в действие деревянную птицу, сломался, но и выбрасывать его в помойку было нельзя – приходилось просто обработать для сохранения каких-то (в принципе, бесполезных уже) функций – и утилизировать. Отправить обратно на склад – прочь с передовой.О том, что произошло, Генрих узнал не сразу, потому что долго не приходил в сознание. Когда же в нём снова забрезжила жизнь, это было похоже на тот самый момент после крушения – он зашёлся от боли и протяжно закричал. - Заткнись, что ты орёшь, падла... – сквозь зубы прорычал сосед Штольца – какой-то измождённый вояка с серым злым лицом и замотанной окровавленной головой.- Сестра... позовите её, мне нужна сестра... и морфий... – залепетал Штольц. – Моя рука...- Какая нахуй рука, у тебя нет её, лейтенант!Генрих похолодел и взмок.Он попытался шевельнуть пальцами.Не вышло.Тогда он с трудом заворочался и перевёл взгляд вправо. Боль не проходила. Но под одеялом было пусто. Не веря своим глазам, он дрожащей левой рукой сдёрнул серую, колючую одеяльную рогожу – и увидел плотно замотанную культю. И тогда он снова чуть не потерял сознание от шока. А затем к прочим выделениям его тела на обтёрханном белье прибавились ещё и горячие, обильные, едкие слёзы...А вскоре не стало и их.Не стало резко и в одночасье – так же, как и надежды на возвращение в строй, на новую встречу с небом, на полёты. На хотя бы взгляд и доброе слово Германа.И Генрих Штольц как раз в ту секунду и осознал, что он – умер.Правда, обрубок его тела всё ещё продолжал существовать. И пока сбежать из жизни не получалось, он упустил свой последний шанс на операционном столе под хлороформом – кретинский, подлый организм почему-то решил сопротивляться.Но Генрих также принял решение – набраться терпения, чтобы свершить то, что должно и довести дело до конца.Он худо-бедно оправился, был демобилизован и возвратился в Кёльн. Там с неделю он с утра до вечера упражнялся и вспоминал то, чему когда-то научился, будучи любителем стрельбы: заряжать пистолет одной рукой без посторонней помощи.А затем одним вечером что-то подсказало ему, что пора. Пора покончить с ошибкой.Он даже не стал запирать дверь. Затем взял пистолет и пустил себе пулю в голову.И теперь всё было правильно.Теперь всё было хорошо.