Часть 4 (1/2)
На мгновение меня взяла злость. На Леньку, который шлялся по каким-то отпускам, пока я места себе не находил. Ко всему прочему я был пьян в дрова. Здравый рассудок еще бился где-то в глубинах моего сознания, но пьяное дерьмо лезло из меня само собой.
Я шатаясь дополз до Лени, и первым делом повис на нем в подобии объятий. Вдохнул его запах полной грудью, и мне сразу стало чуть легче жить. Краем пьяных мыслей отметил, что он меня в ответ не обнял. Пришлось оторваться от любимого тела и запрокинуть голову. Лучше бы я этого не делал. Меня как ледяной водой окатило.
Леня смотрел на меня таким холодным и безразличным взглядом, что я загривком почувствовал, что-то не так. Не мог мой мальчик на меня так смотреть. Просто не мог и все тут. А потом он спросил: ?Гуляете??, таким тоном, что у меня в животе все заледенело. Я стал отмечать детали. Новое обмундирование, осунувшееся лицо, хотя куда уж больше? Он и так был худым. Синяки под уставшими глазами. Какая-то незнакомая зрелость.
Он напомнил мне злополучную карту, о которой мы не сказали в наших отчетах. Я от изумления выдохнул ему дым прямо в лицо. Он же терпеть не мог табачный дым. Сразу отстранился и постарался сдуть его от лица. Это был его жест. Мне стало чуть полегче. Я осторожно уточнил, что не так с картой. Ведь мы видели его признание, мол, карту выдумал, прошу простить.
В его глазах мелькнула совершенно несвойственная ему ярость. Он буквально выплюнул, что я вру. Я видел по нему, что о своем признании он слышит впервые. Я машинально быканул, но тут же одернул сам себя. Как маленькому объяснял ему, что мы с Калтыгиным, хоть и в разных палатах, смекнули, что если показания будут разные, то хана нам всем троим. И подстроились под него. Но я уже понимал, что нам сунули липу.
Я же пытался сосредоточиться на его почерке. Леня верно сказал, мы знали почерк друг друга. Но глаза застилала острая боль, и я повелся. Повелся, как младенец. Разведчик, бля. Пьяное сознание заволакивало жгучим стыдом. На глаза навернулись пьяные слезы, которые я загнал обратно усилием вялой воли.
Перед Леней пришлось оправдываться, как перед школьным учителем. Или матерью. Я что-то бормотал заплетающимся языком. А он просто всматривался в мои глаза, которые я прятал. Как девица, пойманная на измене. Только я был хуже. Помимо наших взаимных чувств, он был еще и моим боевым товарищем. Мы отвечали друг за друга, и я его подвел. Подвел моего мальчика.
И он это тоже знал. От него веяло совершенно взрослым разочарованием. Он как будто резко осознал все то, что ему вдалбливал Чех и немножко я. Возвращение иногда было опаснее самой операции. Ни Калтыгин, ни я не были всесильными. И не всегда могли его защитить. Он мог оказаться с большими проблемами один на один, и никакие заслуги и убитые фрицы ему бы не помогли.
Я наконец смог поднять на него глаза. И попросил прощения. Он молчал. Долго молчал. Я видел, что какая-то его часть мне не верит. Как уже не будет верить никому и никогда. Эта часть называлась ушедшим детством, с которым он попрощался за эти несколько дней. Я не мог оторвать взгляда от его синих глаз, которые как будто потускнели за эти дни. Искал там признаки той нежности или щенячьей привязанности, которые сверкали в этих глазах всего несколько дней назад. И не находил. Они были пусты.Наконец, он сказал, что мне верит. Но легче от этого не стало. Как минимум нужно было выяснить, что с ним произошло за эти дни. Чертова синька… Если бы я был трезв, было бы немного легче. По крайней мере от моего Лени не несло бы презрением к моему пьяному бормотанию. Я, как мог, взял себя в руки. Начал строить догадки и по его вздрагивающим ресницам понимал, что попадаю в цель. Не был он ни в каком отпуске. Его все эти дни таскали по допросам и скорее всего нехило так угрожали расстрелами. Наверняка было что-то еще, но узнать этого прямо сейчас я не мог.Не в силах не прикасаться к нему, я сцепил ладони у него на шее, а он положил руку на мое предплечье и чуть сжал, как будто пытался меня удержать или сбросить мои руки. Но он меня касался и только от этого мне становилось легче. Даже если бы он дал мне в морду, я был бы рад. Я нес что-то воодушевляюще-утешительное, предлагал послать всех нахрен. Звал выпить. И понимал, что говорю совершенно не то, что нужно. Не то, что должен был сказать и не то, что он хотел от меня услышать.
Но мои мысли метались в панике, я не знал, как быть. Потому что то хрупкое доверие, которое было между нами, улетучилось. Стало хуже, чем когда мы только-только познакомились. Он снова закрылся, ощетинился и перестал доверять. Вот только теперь он не был восторженным мальчишкой, смотревшим на этот мир широко распахнутыми голубыми глазами. Он стал мужчиной. Точнее, его им сделали насильно. Это было заметно.
По напряженным плечам. По крохотным, едва заметным морщинкам в уголках губ. По запавшей складке на переносице. По потускневшим глазам. И я ненавидел всех, включая себя, кто довел моего солнечного Леню до этого состояния.
Он показал хоть какую-то эмоцию, только когда я упомянул поминки. Я видел испуг в его глазах и сжавшуюся челюсть, которая заострила его скулы. Я успокоил, что Калтыгин поминает почившую мать. И тот как раз вывалился на крыльцо. Тоже спотыкаясь о Ленин аккордеон. Жалобно застонали меха, а я выхватил Ленин отчаянный взгляд и почувствовал на секунду сжавшиеся на моей руке пальцы.
Я так и не дал ему то, что его бы успокоило. Не смог. Между нами что-то изменилось, но я не мог понять, что именно. А он уже шел к капитану, спасать свой инструмент. Калтыгин пытался что-то на нем изобразить, и я видел, как играли Ленины желваки. Аккордеон он любил. И ненавидел, когда его кто-то трогал. И сейчас мой чуткий и удобный мальчик боролся сам с собой. С одной стороны, был его боевой командир и субординация, с другой, явно уставшие до предела нервы. Я видел, как он сжимал и разжимал кулак, и про себя молился, чтобы он не полез драться.
Он мог. Это было в его характере. Но обретенная мудрость его удержала. Он выслушал пьяные причитания Калтыгина, который передал ему инструмент. Леня принял его, как новорожденного ребенка. Калтыгин велел играть, Леня быстро понял, что именно, и подстроился. Я про себя поражался его выдержке, которая ему никогда не была свойственна.
Что же с ним было, что заставило его так измениться… У меня в груди выворачивало ребра от острого ощущения, что я его теряю, не успев по-настоящему обрести. Калтыгин допел и пошел изящной походкой куда-то в кусты. Явно на поиски самогона взамен разбитой бутыли. Мы с Леней даже обсудили капитанскую трагическую судьбу. Леня его пожалел. Это было на него похоже. Всех жалеть.
Когда одиозная фигура нашего капитана в исподнем, кожаном пальто и сапогах исчезла на горизонте, Леня встряхнулся, взял вещи и велел его проводить к месту нашего нового пребывания. Я послушно повел, даже отнял у него узел с вещами. Прибарахлили его действительно знатно. Вернулся, так сказать, со щитом, а не на щите. Хотя, это с какой стороны посмотреть.Я провел его по узкому коридору, до своеобразной казармы. Вдоль прохода в крохотном закутке, стыдливо задернутом какой-то тряпкой на манер занавески, стояли две наши койки. Не лавки с сеном и уже хорошо. Здесь были даже продавленные матрацы и казенное постельное белье.
Леня отметил мою, слегка обжитую койку и не спрашивая водрузил свои вещи на соседнюю. Это меня обнадежило. Я судорожно размышлял, как же мне вести себя с ним дальше. Безумно хотелось его прижать к себе и целовать, пока он бы не обмяк в моих руках, не сдался, не обнял в ответ. Но его холодный и неприступный вид отталкивал лучше любых грубых слов или действий.
Он прислонился к стене у изножья кровати и оглядел меня долгим взглядом, скрестив руки на груди. Я поразился сам себе. Ленька всегда имел на меня определенное воздействие, но к тому, как на меня действовал этот новый Леня, я оказался не готов. Под его взглядом я сжался, и внутри, и снаружи. Как будто ожидал какого-то приговора.
А он, помолчав с минуту, снял пилотку, провел устало рукой по волосам и велел мне трезветь, а потом пошел на улицу, бросив мне напоследок многозначительное: ?Позже поговорим.? Я к приказу отнесся со всей серьезностью. Выпил рассола, заранее, чтобы не было мучительного похмелья, и лег спать. И мне было даже не стыдно, когда я прижал к носу оставленную им пилотку, вдыхая аромат его волос, и отрубился почти в то же мгновение.
Когда я проснулся, то обнаружил, что уже вечер, а я совсем не выспался. Леня лежал на соседней койке, читая газету. Я был накрыт простыней. Я завозился, разминая затекшую руку, в которой так и была зажата Ленина пилотка. Он увидел, что я проснулся, и молча протянул руку. Я так же молча вложил в нее спизженный предмет обмундирования. Стыдно все еще не было.
Но когда я встал и попытался погладить его по голове, он дернулся и хмуро на меня посмотрел. Злился. Его можно было понять. Я решил дать ему еще времени остыть, видимо того, что уже прошло, было мало. Я решил провести это время в бане, так как за период нашего беспробудного пьянства, не сильно заморачивался с гигиеной.
В бане из меня вышли остатки похмелья. Я как следует пропотел, окатил себя холодной водой, взбодрился. И был готов к покорению Лени, как никогда раньше. Зная его, лучшее, что я мог сделать – рассказать ему правду о себе. Если конечно ему эта правда еще была нужна. А я уже начал в этом сомневаться.
Когда я вернулся, то обнаружил, что Леня собрал какой-то нехитрый ужин. Хлеб, картошка, какие-то соленья, чай. Не густо, но и не мало. На столе стояло две тарелки. Намек я понял. Сели по разным сторонам, друг напротив друга. Значит противостояние. Все-таки я не был безнадежен.
Леня сначала молча жевал, а потом без предисловий рассказал, что происходило за все эти дни. Как его допрашивали высшие чины особого отдела. Орали, грозили расстрелом, подсовывали наши с Калтыгиным малодушные признания, и обвиняли во вранье. Зная его болезненную честность, я догадывался, что именно это ранило его больше всего.
Затем, как его определили под арест, как он продуктивно общался с дружелюбным генералом, как случайно его припахали заменить водителя. Как он наехал на какого-то мудака из высоких чинов, как сидел за это в каком-то карцере. Как по чистой случайности его сведения все-таки решили проверить. Как наша карта оказалась правдивой и обнаружила замаскированные вражеские танки. Как его мурыжили еще трое суток в камере, пытаясь разобраться с жалобой того мудака. Как демонстративно подменили его на какого-то несчастного, которому не повезло оказаться также Филатовым Леонидом Михайловичем. И как того увозили в штрафбат, и он встретился с ним глазами через окно кабинета особиста. И как капитан особого отдела к нему подкатывал яйца, он тоже рассказал.
На этом моменте я скрипел зубами. Леня рассказал об этом не заостряя внимания, и мне показалось, что он, несмотря на нашу с ним связь, не отследил поползновений ублюдка. Однако я в описываемых действиях увидел совершенно очевидную похоть. Эта тварь пыталась воспользоваться положением и посягнуть на святое. А я ничего не мог поделать. И это меня выводило из себя. Я почувствовал, что у меня от злости затряслись пальцы, но Леня так быстро перешел к следующему этапу своих злоключений, что я решил не играть в Отелло, и не психовать. Я не заслуживал такого права.
Когда он закончил, я только кивнул. И еще раз перед ним извинился. Он лишь кивнул в ответ, показывая, что услышал мои слова. Но услышал, не значит принял извинения. Это я чувствовал особенно остро. Так что приступил к своему плану. Рассказал о своем прошлом.
Сказал ему свою настоящую фамилию. Рассказал о семье, об отце разведчике. О том, как его сдали свои же, как английского шпиона. Как мать сгнила в лагерях, а меня пожалели в интернат. К тому моменту мы доели и переместились в наш закуток. Леня устроил драгоценный аккордеон в изголовье и без того короткой ему койки и улегся, вытянув ноги в проход на табуретку. Я же уселся на своей кровати и закурил.
Рассказал ему о Кларе Фогель и ее дочерях, о том, как мечтаю отомстить за ее стукачество в гестапо. О том, что вспомнил того хрена, которого мы остановили на КПП. Это был друг отца, и он не давал мне покоя. Лене стоило о нем знать на всякий случай. Меня удивило, что он вспомнил ту встречу. Это в очередной раз доказывало, что он далеко не такой наивный мальчик, каким казался. Он многое подмечал и запоминал. И очень быстро учился.
Когда я договорился, повисло молчание. Леня молчал долго. Мучительно хотелось почувствовать его тепло. Я ощутил себя алкоголиком, который не может дотронуться до стоящей в метре от него бутылки. Хочет ее больше всего на свете, а взять не может. В какой-то момент Леня тяжело вздохнул, потом сел на своей койке и свесил голову между коленей. Я на секунду решил, что ему плохо.
Но он поднял голову и уставился на меня тоскливыми больными глазами. Потом встал, взял меня за руку, дернул на себя, заставляя подняться на ноги. Я все еще недоумевал, когда он забрал у меня сигарету, затушил ее в пепельнице, а потом взял меня за грудки и притиснул к стене. Прижался ко мне всем телом, сгорбился, зарылся носом в мое плечо, шумно обнюхал за ухом, уткнулся губами в шею и замер.
Я замер в ответ, не в силах поверить, что после произошедшего он все же меня прощает. А он внезапно всхлипнул сухо и надрывно, а потом пробормотал, что меня ненавидит. И вопреки своим словам, поднял голову и впился в меня поцелуем. Я послушно ответил, пока сердце пыталось вырваться из моей груди. Оно рвалось к тому, которому принадлежало. Пыталось отдаться ему. Но мешались глупые кости, держа его в заложниках.
Леня целовал меня, отчаянно и жадно. Кусал губы, проталкивал язык мне в рот, давал секунду, чтобы глотнуть воздуха и снова набрасывался на меня. Постепенно мы оба расслаблялись. Поцелуй становился более мягким и нежным. Он уже ласкал мои губы языком, бережно касался своими губами, гладил и извинялся, ему даже не нужно было говорить. Это был горький-сладкий поцелуй. Мы оба просили прощения, и оба прощали. Когда он отстранился, я понял, что в этом поцелуе не было ничего возбуждающего. Это был поцелуй - искупление. Поцелуй – освобождение. Мы были честны и открыты друг перед другом. Это был поцелуй – обещания.
В ту ночь мы просто легли спать. И уснули моментально оба. Он, несмотря на переживания. Я, несмотря на то, что уже спал большую часть вечера.
Я проснулся на рассвете, от того, что Леня возился, надевая штаны. Я привстал на локте, но он мягко уложил меня обратно, шепнув, что идет на пробежку. Железная воля и железный характер. После всего, у него хватало сил и желания снова бегать свои кроссы. Я завернулся в простыню и проспал до того момента, как Калтыгин ввалился в нашу каморку, велев срочно его протрезвлять.
Капитана колбасило не по-детски. Его трясло так, что зуб на зуб не попадал. Он велел выдать ему банку рассола из погреба и нагреть воды. Воду я лил в тазик, банку капитан обнимал, как дитя. Калтыгин представлял собой шедевр народного творчества. Все еще в исподнем и в плаще, он сидел на табуреточке и дрожал, как осиновый лист. Но указания давал уверенно, видимо выходить из запоя жесткими методами ему было не впервой.
Я таскал чугунки с кипятком и слушал мелодичный стук капитанских зубов о трехлитровую банку рассола. Калтыгина трусило так, что под ним скрипела табуретка. Руки ходили ходуном, пальцы еле сгибались, но он все равно находил в себе силы на меня покрикивать. Так же командир радовал житейскими мудростями. Жить надо пока дают, потом поздно будет. Почему-то в его словах я чувствовал намек. И меня это напрягало. Я подозревал, что Калтыгин легко нас с Леней разгадал. Но напрямую он мне ничего не говорил, и я решил, что лучшей позицией будет, как обычно, изображать дебила. Поэтому я поддакивал и таскал кипяток.
Но стоило Григорию Ивановичу зарычать в адрес Леньки, мол опять бегает, а кто ему разрешал, я почувствовал, как у меня встают волосы на загривке. Попытался отвлечь Калтыгина шуткой, но он ее не принял. Как на зло, Лене приспичило вернуться именно в этот момент. Вошел он во всем великолепии. В одних штанах и мокрый. Видимо и здесь нашел какой-то водоем. Спортсмен.
Я счел своим долгом предупредить, что капитан злой и будет песочить. Леня послушно ко мне наклонился и внял предупреждению. Я уже собирался выйти, имитируя бурную деятельность, но Калтыгин меня остановил. Мы замерли на пороге, как два суслика.
Командир поставил на пол бадью с рассолом и нервно обхватил себя руками. Его губы тряслись, а по лбу тек пот. Но говорил он чертовски правильные вещи. Производил разбор полетов. Сообщил, что теперь нам троим нужно держаться всегда вместе. Велел вспомнить все, что натворили, и забыть. Мы с Ленькой нервно переглянулись. Забывать о содеянном нами мы оба не планировали. А Калтыгин явно что-то чувствовал. Чуйка у него была мировая, и дерьмо он чуял за версту.
Говорил о том, что, случись что, ответит сам за всех, напомнил, что мы молодые и нам еще жить и жить. Упомянул, что нас хотят забросить в самое пекло – Польшу. После чего капитан вылез из тазика и поковылял вглубь дома. Мы, еще раз переглянувшись, разошлись по своим делам. Леня в баню, я за водой.
В середине следующего дня нас действительно вызвали в штаб. Мы стояли навытяжку. Вымытые, выбритые и даже надушенные. Душили нас лично майор с подполковником. Они тоже стояли столбами. По кабинету расхаживал незнакомый особист, высоких чинов. Старый, седой грузин.
Нас обрадовали новым заданием. Сообщили, что ничего более важного и секретного мы в этой жизни не делали, и вообще нам оказана великая честь. На этих словах Калтыгин начал быстро мрачнеть. Я тоже подумал о том, что, когда задание объявляют великой честью, скорее всего под ним скрывается полная жопа.
Пока все звучало довольно мирно. Нас забросят в тыл, чтобы мы вывезли некоего объекта, который сейчас сидит в тюрьме у немцев. С нами будет четвертый участник операции. Член подполья. Который в самом начале нашей деятельности выбрасывал нам смятую сигаретную пачку.
Начальство многозначительно пучило глаза. А мы демонстративно шептались между собой. Это давало нам возможность озвучивать вопросы, не обращаясь напрямую к седому особисту. Тот факт, что нам это позволяли и не одергивали, говорил о многом. Леня, кстати, задавал очень правильные вопросы. Было понятно, что ничего непонятно. От нас требовали рассчитать все по секундам. Но любой военный в здравом уме должен был понимать, что это попросту невозможно. А собравшиеся в кабинете идиотами не выглядели. Калтыгин попытался качать права, его быстро заткнули.На следующий день, когда мы ели приготовленную мной гречневую кашу, в нашу избу вошел высокий мужик, и с порога обозвал нас большевистскими прихвостнями и жидовскими комиссарами. В первое мгновение я раздумывал, не дать ли ему в морду, но потом понял, что это и есть тот четвертый участник операции.Парень назвался Вилли, бывший унтер-офицер. По акценту было понятно, что он немец. Но говорил он довольно бегло. Калтыгин озвучил мое желание дать пришельцу в морду. Он ему не понравился как-то с самого порога. Леня лишь фыркнул в тарелку. Этот добровольный военнопленный судя по всему был знаком с тюремным этикетом. Потому что первым делом выложил на стол пачку сигарет. Леня схватил ее первым, фокусируя мое внимание на названии. Да, такую же пачку нам выкидывали на первом задании. Я кивнул, отбирая трофей.А Вилли продолжал завоевывать авторитет. Подкатил к Леньке, с догматом, что пьянство – вред. Мой трезвенник аж засиял, правда с изумлением. Затем фриц сигаретами подкупил меня. После порадовал новостью, что говорить с ним по приказу руководства мы должны только по-немецки. Леня тут же переключился. А Калтыгин, сметя со стола оставшуюся пачку, попытался указать новичку, что его место у параши.
Получилось не очень хорошо. Вилли сравнил Калтыгина с Гитлером, а потом их диалог свелся к форме: "Ты дурак. Нет, ты дурак". Вильгельм должен был подготовить нас к интеграции в немецкое общество, о котором мы имели весьма смутное представление. Но меня больше интересовало, куда нас забросят. Фриц отметил мое берлинское произношение.
Я воспользовался шансом сделать комплимент Леньке, сказав, что он – мой учитель. Но Вилли был не промах, сразу сказал, что Ленин акцент никуда не годится. И что немцем его лучше не делать. Ленька быстро сориентировался и предложил себе в легенду француженку-мать. Вилли под шумок положил себе не стесняясь каши.
Калтыгин, не будь дураком, за беседой следил. И хоть языка не знал от слова совсем, просек, когда Вилли стал говорить завуалированные гадости. Хотя обещание, макнуть его башкой в сортир, все же было лишним.
Потянулись дни подготовки. Вилли давал нам много полезной информации. О правилах, порядках и традициях. Без этих сведений нам действительно пришлось бы трудно. Калтыгин воротил нос. А Леня… Леня от меня бегал. Причем делал это так искусно, что я понял это далеко не сразу.
По утрам он вставал гораздо раньше меня, и все-таки валил на свои пробежки и заплывы. Завтракал в то время, пока я просыпался, и снова убегал. Дела у него всегда находились. Чистить сапоги, носить воду, повторять немецкий, разбирать оружие, ремонтировать пряжку ремня на другом конце деревни, помогать кому-то из своих знакомых разбирать мотор мотоцикла, ловить взбесившуюся собаку, ходить в лес за медом, искать свежую солому для матрацев, и прочее, и прочее, и прочее.
Потом у нас проводились семинары от Вилли, на которых Леня вызвался переводчиком для Калтыгина, поэтому и садился рядом с ним. Потом я готовил обед, обязанности повара в нашем отряде почему-то легли именно на меня. Потом нас опять муштровали, готовя к операции, зачастую это делало лично начальство, сдирая с нас по три шкуры, а в вечернее свободное время все начиналось по новой. Ремень, сено, мотоцикл, собаки, пчелы, вода, сапоги и что угодно еще. Возвращался Леня затемно, я успевал уснуть. А на следующий день все начиналось сначала.
Я понял, что он меня избегает день на четвертый. Когда я усилием воли заставил себя встать раньше него, в попытке получить хоть несколько сладких минут наедине. Он суетился, не смотрел мне в глаза, умудрялся увиливать от меня в нашем крохотном закутке, вертясь так, чтобы даже меня не касаться. А когда я демонстративно встал, загородив проход, то Ленька, мой Ленька, внезапно зло посмотрел на меня. А я опешил.
Мне казалось, что мы обо всем поговорили и все решили. Мне казалось, что у нас с ним все хорошо. Но оказалось, что для него все было иначе. А причины я не понимал. Говорить со мной он отказывался. При вечерней попытке прижать его к стене, он чуть не дал мне под ребра, а когда я на него зашипел, просто от меня отвернулся.
Если честно, я охренел. Мне внезапно взяла жуткая злость. Я вертелся вокруг этого мальчишки, как уж на раскаленной сковородке. Одергивал себя, был готов отдать последний кусок хлеба и свою жизнь, был готов ждать его инициатив и решений, подстраивался и менялся. А он внезапно решил кривить морду. Впервые я на него реально разозлился. И прожигая глазами его спину, которой он ко мне повернулся, решил, что больше не буду сучкой. Он мужик, я мужик, захочет подойдет. Не захочет, навязываться не буду. Он не барышня, чтобы ему цветы таскать или до свадьбы не трахать.
Засыпал я злой и нервный. Проснулся не лучше. Зато решил, что самым правильным поступком будет сосредоточиться на операции. С тех пор я прилип к Вилли. Внимал его лекциям, говорил только на немецком, демонстрируя чудесные познания, а поговорить с ним было о чем.
Через день, мы вели душевную беседу о Берлине, который он неплохо знал. Говорили под яблоней, солнце грело, птички пели, ляпота. Леня с Калтыгиным мрачно чистили за столом оружие. Я краем уха слышал, что капитан в очередной раз учил Филатова жизни, а тот в ответ сыпал своими агитационными слоганами. Хренов оратор. В ходе ?дружеской? шуточной беседы, выяснилось, что Вилли расстреливали трижды. Силен фриц…На следующее утро нас уже забирала машина. Мы уже сидели в кузове, а Леня опаздывал. Наверняка обнимался со своим аккордеоном. Калтыгин надрывно орал из машины, а я обреченно смотрел, как мальчишка, не утруждая себя выходом через дверь, сигает прямо в окно, затем через забор и затем в кузов.Я был конкретно не в духе. Предстоял прыжок с парашютом, а я этого дела не любил. И рассчитывать, что и в этот раз Калтыгин милостиво меня выбросит из самолета, не приходилось. Последним должен был прыгать Вилли.Я отчего-то нервничал, как в первый раз. Бормотал что-то о линии фронта, которую хорошо бы проскочить. Калтыгин мне вторил. А еще нервировало высокое начальство, которое в количестве семи человек явилось нас провожать. Знак был дурной. Задница подсказывала, что ничего хорошего ждать не приходится.
Самолет завели. Мы расселись по лавкам. Вилли потел, Калтыгин хмурился, Леня сел рядом со мной, но я демонстративно повернулся к нему спиной. Самолет выехал на взлетное поле, развернулся и заглушил двигатели. Вылет отменили без объяснения причин. Велели ждать.Генералы расположились в палатке пить чай и слушать граммофон. А мы угнездились в тени крыла самолета. Калтыгин быстро пристроился на мешках и захрапел. Кто-то неподалеку играл в нарды. Мы с Вилли декламировали стихи, он немецкие, я русские. Леня вертелся рядом с Калтыгиным, бросая на нас убийственные взгляды. Я испытывал какое-то мрачное удовольствие от этого.
Я из вредности решил даже продемонстрировать Вильгельму чечетку. Леня буквально взбесился. Рявкнул что-то презрительное в мой адрес, но я не расслышал из-за шума винтов. Затем мальчишка потопал в сторону перевернутых подбитых машин, а я не отказал себе в удовольствии крикнуть ему в спину, чтобы не проспал операцию, и даже припомнил ему его мечту – звезды героев, которые мы получили бы без него, если бы он действительно проспал.