Andante cantabile con espressione (1/2)

НинаНочью за окном его квартиры столбами ходят огни, и небо сиреневое, городское, живое. У Лили на ее высоком этаже такого нет - там клубится маслянисто-черная тьма, в провалах улиц пусто и туда порой падают с неба тяжелые дикие тучи и порой слышится отзвук заунывного, тоскливого воя. А здесь недалеко не то ночной клуб, не то что-то в таком роде, они бьют серое городское небо снопами прожекторов и оно с живой беззащитностью обнажается, как девушка, впервые решившая раздеться перед мужчиной.- А то, что я тут - только мое дело, - сказала я, шагнув через порог. Он посторонился, пропуская меня внутрь.

...После похорон матери меня разрывала пустота. Куда делась та тихая уравновешенность, музыкальное рондо, идущее все по кругу и по кругу, которое поддерживало меня после смерти Лили... нет, после исчезновения Лили, когда он пришел ко мне? Среди ночи, и мы пили в нашей маленькой кухоньке пустой черный кофе, а потом невинными бесполыми ангелами улеглись спать - теми самыми ангелами, что в фойе, в маске и с отрубленными руками и ногами, и кровь запеклась на обрубках, только крылья еще шелестели.Мы легли тогда на нашу с Лили узкую кровать, и она стала казаться большой, огромной для двоих. А на следующий день мы искали Лили...Лили нашлась, под мостом, в мертвой воде, о ней расспрашивала полиция - и нас словно растолкнуло в стороны,испуганно, почти злобно. Нас соединила смерть, и это пугало его. Не меня - его. Он приходил каждый день, провожал меня до дому, не говоря ни слова. А я вжималась в себя, не зная, что еще сделать, чтобы преодолеть это беспощадное расталкивание. Я смотрела на себя в зеркало, занимаясь по утрам, растягивая связки привычными, въевшимися в кожу, под кожу, упражнениями - и видела, как черные перья седеют, словно смешиваясь с белым, с белизной, и уже не могла отличить, какой же из цветов пугает меня больше. Оба были смертными, каждый был лишь одной стороной смерти.Наверное, нам просто нужна была эта еще одна смерть.Вместе с Лили во мне умер Черный лебедь. Вместе с матерью умер Белый. Я очистилась и была теперь готова становиться и Черной, и Белой. Теперь я могла быть любой - и теперь я могла быть с ним. С Соном....Не помню, откуда смогла узнать его адрес. Кажется, пошла в тот отель, где он работал. Кажется, кому-то улыбалась. Кажется, с кем-то ужинала. Не помню.Помню только открывшуюся дверь в чистеньком кондо, помню изумление в темных глазах и смертную ослепляющую белизну его майки - белизну, от которой нужно было избавиться. И неверие в его взгляде, неверие, от которого тоже нужно было избавиться. "Есть у тебя что-то, чего ты мне не говоришь", - шептали его глаза. "Есть", - отвечала я. Толкнула его прочь от двери, а потом притянула к себе, проваливаясь в его объятия. Чувствуя, как льнула ко мне его душа.Мы прошли в пустую - почти пустую, - комнату. Торшер на тонкой высокой ноге застыл в строгом коричнево-белесом своем фуэте, он стоял у самого изголовья дивана - изгнанно застеленного белейшей простыней. Словно у спавшего здесь вовсе не было дома."Что должно произойти?" - спрашивал этот диван, и этот торшер, и вся неуютная пустая тишина комнаты.

- У тебя есть... яблоки? - спросила я - должно быть, так нормальные женщины спрашивают "У тебя есть выпить?"Он кивнул и пошел куда-то, хлопнул дверцей - и вернулся с апельсином. Красновато-розовый сицилийский апельсин брызгал соком, когда мы делили его на двоих, сидя все на том же сиротливом диване.- Боишься?Он только кивнул, продолжая смотреть на меня тем же глубоким взглядом - заякориваясь во мне этим взглядом.- Я в душ пойду.

В душе пахло мятой и еще чем-то негромким, прохладным и свежим. Я распустила вечно стянутые в пучок волосы и просто постояла под душем - теплым, как желтоватый свет торшера.В его халате было тепло, я закуталась в него, как в тяжелое одеяло, и полы волочились по полу. Вышла из ванной в сумерки, которые отвоевал у вечера тот самый торшер.Он сидел уже в рубашке - такой же смертно белоснежной как майка, - и в брюках. На маленьком столике перед ним - бутылка бренди и два бокала. Теплого коричневатого янтаря в бокалы - чтобы заплескалось, загорелось, закачалось и обожгло горло."Что бы ни было в будущем, что бы ни было в прошлом..." Я была уверена, что мы подумали это одновременно, сидя рядом на бесприютном диване, который стал теперь строго коричневым, словно и не укладывал никого спать на свое толстое кожаное брюхо.Молчание, сторожкое, выжидательное наползало на нас обоих как туча. Я отставила бокал, потянулась к пуговицам его рубашки - таким же отвратительно белым, - и начала расстегивать их один за одним. У него сделалось почти виноватое лицо и он поспешно принялся расстегивать их сам, словно только сейчас поняв, какую сделал глупость, надев рубашку в этот исчерченный линиями судьбы вечер....Когда он пришел в ту ночь ко мне - в ту ночь, когда ушла Лили, - все вышло само собой: мы просто легли в кровать, - в майке и трусах он, в майке и трусах я. Никаких тел, только души, - прижались друг к другу, прячась от тишины и пустоты, и уснули. Я была тогда Белым лебедем - я не могла. И он тоже не посмел.- Пойдем... - он встал. Потянул меня легонько за руку - по-детски и в то же время очень по-мужски. И я пошла с ним без мыслей и страхов - так же, как и ехала сюда.В его спальне все было строго, пусто и тянуло нежилым; кровать, не слишком узкая, была аккуратно застелена. Словно он сам давно уже не заходил сюда, словно комната не пускала его.Моя зажегшаяся изнутри кожа освобождалась от халата, чтобы обнаженно и непривычно запылать, и первое трусливое движение было придавить локтями груди, чтобы спрятались, чтобы не...

Сон не дал мне додумать, просто спрятал меня в себе, крепко обняв и довершив избавление от халата, от страха. Не помню, раздела его я или он разделся сам, с той же спокойной решительностью, с которой привел меня в эту комнату - готовый на все и ко всему.

СонОна встала передо мной, спокойная и нагая, но словно облаченная в броню. Спина и тонкая шея в обрамлении светло-каштановых волос. Волосы будто пеплом притрушенные - а может, так казалось из-за света.

Эту броню нужно было снять, и я, обняв ее, прошелся ладонями по худым тонким крылышкам лопаток. Она и правда словно птица, хрупкая, но не беззащитная, под тонкой кожей не только косточки, но и мускулы, дающие право и силу летать. Наверное, ее, такой, стоило побаиваться - но я не боялся. Быть с ней, обнимать ее, ласкать ее. Проводить ладонями по ее бокам, по маленькой почти детской груди с ожидающе напрягшимся крохотным соском - чувствуя, как тонкое тело вздрагивает и все теснее прижимается ко мне. Я уже знал это ощущение - с прошлого раза, когда сам пришел к ней. Но тогда мы были словно бестелесные души. Теперь нам предстояло отвердеть и обреcти плоть. Обоим.

Я непослушной рукой сдернул покрывало, откуда пахнуло той же свежестью и холодком. Снова обнял и осторожно уложил ее, на миг напрягшуюся и снова, волевым усилием, расслабившуюся. Я у нее первый - это осозналось само собой. И сразу стало ясно, что могло быть только так и не иначе.Глаза она не закрывала, напротив - они были сейчас громадными, темными и почти нечеловеческими. Тревожными глазами садящегося на воду лебедя. Не знаю, видела ли она сейчас хоть что-то - от нее шел осторожный жар и дыхание отяжелело. Мне стало страшно.- Не останавливайся, - услышал я ее шепот. И тут же, словно по волшебству, тревоги отступили от меня.

...Когда для праздника покупают живых кур или поросят, кормят, холят и греют, изо дня в день, день за днем -бедняги уверены, что это будет длиться вечно. Но они уже обречены, они предназначены нести счастье празднующим. Они нежатся и вволю едят, чтобы быть съеденными на празднике и принести малую толику удовольствия. И даже то, что они каким-то чудом заранее узнают о своей участи, не облегчит ее.Мне недвусмысленно намекнули, что в рабочую тележку, которую я тащу каждый день, теперь будут накладывать вдвое груза. Говорящий ухмылялся, сообщая мне это, рот говорящего разрезало улыбкой, он был словно распоротый овальный мяч. Во сне я всаживал в него пулю за пулей.Обычно подобное мне говорили без обиняков, и раньше мне и в голову не приходило отказываться. Раньше - когда я еще видел те сны. Когда жил более в снах, чем в жизни.

Но сейчас я знал, что живу, а не сплю. И слишком распялен был ухмыляющийся рот, слишком веяло отвращением от него... слишком весело и хорошо было мне, когда я думал, что вечером снова буду идти вслед за танцующим в серой толпе светлым пальто, розоватым, как цветки вишни. Ощущая, что живу.И я отказался, с улыбкой и весело - как будто всегда так делал, как будто всегда мог сказать "нет". Как будто не было снов, а была только жизнь. Ты пожалеешь, сказали мне. Ты очень пожалеешь.А сегодня я узнал, что мистер Кан считает - это я виноват в исчезновении его дочери. Это я виноват во всем, что случилось с нею.С работы я пришел поздно. Поставил машину в гараж на свое место и долго не выходил из нее. Сидел и думал. Об откармливании и о том, что больше не хочу быть цепным псом или домашней скотиной. О том, что вряд ли смогу не быть.Мне надоело быть безруким, бескрылым, немым... бесполым.В гараже было темно и холодно, как в склепе, пахло бензином и резиной, и давило под ложечкой, ровно и неотступно. Наконец я вышел и отправился домой. Успел лечь на диван, погасил свет. В темноте комнаты стоял черный страх, пустой и холодный, и я поспешно нажал на черную кнопку торшера. Тому было так же страшно как и мне, он включился, кажется, еще раньше, чем сигнал добежал по проводам. Ударил меня по глазам светом. Снова тьма - и снова свет. И новый поток тьмы обрушился на меня звонком в дверь.А за открывшейся дверью была Нина...НинаНа долю секунды в слепом вечернем окне мелькнула мама. Мелькнула черно-пестрыми вороньими перьями. За ее спиной оскалился Тома."Только один человек мешает тебе — ты сама. Пора избавиться от него"

Я избавилась от него, Тома. Той меня - слабой, жалкой, раздвоенной, - больше нет. Я родилась, когда ты ушла, мама. Я живу, как жил на сцене мой "умирающий лебедь".