2. Почему у тебя всё не как у людей? (1/1)
― Почему у тебя всё не как у людей, Гудини? ― Почему ты такой зануда, Дойл? Он сидит ко мне спиной, и я слышу его раздраженное сопение. Оно переходит в гневный возглас ― когда, найдя больной участок, я осторожно прощупываю мышцы, чтобы проверить, действительно ли имею дело с тем, что заподозрил. Конечно же, я не ошибся. ― Это всего лишь защемление. Скорее всего, ты просто не слишком аккуратно лез из своей бадьи. ― Это не бадья, док. Это бак новейшей конструкции, со стальной крышкой на четырех стальных обручах и с абсолютно гладкими стенками. А вода в нём, между прочим… ― Да-да, ее температура максимально приближена к температуре холодных теченийАнтарктики. Все слышали то, что ты сказал в начале сеанса. И, как я сказал, еще когда ты это задумал… ― я продолжаю осторожно исследовать мышцы чуть правее, ― в воде такой температуры людей нередко вовсе парализует. Как и тогда, это, конечно же, не производит на него никакого впечатления. ― Но меня же не парализовало. Я в отличной физической форме и, знаешь ли, я детально изучил вопрос. Во время тренировок температуру снижали постепенно. И вообще, если ты забыл, каждый мой трюк ― результат долгой и кропотливой теоретической работы, которую я провожу старательно, самостоятельно и даже более въедливо, чем ты, когда пишешь эти свои нудные… Ай! Перестань! На этот раз он не глядя пытается пихнуть меня локтем, но я уворачиваюсь вовремя и свободной рукой крепко хватаю его за голое плечо. ― Это ты перестань вести себя как большой ребёнок. Я рад, что ты справился. Но я уже тебе говорил… Да, я, кажется, говорил это уже с десяток раз. Гарри Гудини ― совершенно сумасшедший тип. Его первые фокусы ― безобидные освобождения из вполне обычных резервуаров со вполне обычной водой, пусть и сопровождаемые заковыванием в наручники или связыванием по рукам и ногам, ― уже впечатляли, именно они снискали ему первую славу. И чем дальше он шел, тем опаснее они становились. Наручники сменялись тяжелыми якорными цепями, затем ― свинцовыми грузами в два-три веса Гарри. Связывание разнообразилось приковыванием и подвешиванием за лодыжку. Ему всегда было мало того, что иные зрители успевали упасть в обморок, когда ?феноменальное освобождение? занимало три-четыре минуты, а то и растягивалось на пять. Возможно, он хотел, чтобы некоторые лишались чувств, едва зайдя в зал. ― …говорил тебе немного сбавить обороты. Грустно было бы умереть молодым. ― Грустно было бы умереть скучным. Так что там с моей… Ай! Убери оттуда руку сейчас же! Что-то подсказывает, что ты на меня сердишься… Я сержусь. Впрочем, это совсем не то слово, которое в данный момент может описать всю гамму моих эмоций. ?Ярость?, ?Бешенство? или хотя бы более умеренное ?клокочущее раздражение? подойдут куда больше. Я кладу на больное место ладонь. Гудини сердито шипит. В высоком цилиндрическом баке, из которого он пожелал сегодня вылезать, плавали крупные острые осколки льда.К цепям, которыми сковали его руки и ноги, были прикреплены два внушительных якоря, доставленные прямиком из доков в присутствии почтенной публики. На глазах у этой же публики бак закрыли, зафиксировав крышку обручами. На прощание Гудини с той стороны стекла широко улыбнулся нам из-под воды. Впрочем… я был почти уверен, что, прежде всего, он улыбается мне, ведь именно для меня он достал лучшее место в первом ряду в самой середине. Мы были лицом к лицу. И я готов был поклясться, что даже в том, как он изогнул бровь, читалось: ?Смотри, как я справлюсь!?. Освобождение затянулось на четыре с половиной минуты. В зале успел подняться дикийгам, но даже он не смог заглушить бешеный стук моего собственного сердца. Оно так и молотило в грудную клетку, чего не случалось на этих выступлениях давно. Хотя я прекрасно помню, как ходил на них первое время ― непременно приносил с собой в кармане булыжник покрупнее, чтобы в случае чего с маху разбить стекло. Булыжник не понадобился ни разу. Сегодня я его не взял, о чем очень сожалел. Когда подняли занавес, Гудини традиционно стоял на все еще закрытой и перехваченной обручами крышке бака. Мокрый насквозь, отдувающийся, с совершенно прямой спиной и этой знакомой широкой улыбкой. Его мышцы ― конечно, не такие, как у цирковых силачей, но намного более выраженные, чем почти у любого среднестатистического мужчины, ― блестели от воды и света. Еще ярче блестели глаза, полные торжества. В ту минуту он был даже по-своему красив и казался, конечно, не божеством (не бывает таких нелепых, коренастых, лохматых божеств), но во всяком случае созданием, поднявшимся выше своей обыденной человеческой природы. Я смотрел на него так же неотрывно, как все зрители. И даже в каком-то исступлении вскочил вместе с ними с места, хотя тут же дал себе мысленную оплеуху и сел первым. Я вовсе не собирался услаждать тщеславие этого невозможногобезумца. Результат этого тщеславия я наблюдаю прямо сейчас. Как и довольно часто, Гудини велел послать за мной прямо из-за кулис и немедленно начал расспрашивать, как я нашел его новый трюк. Я сдержанно похвалил его, в который раз попытался напомнить, что не стоит так рисковать головой ради чужой потехи, и ужеприготовился к новой порции самовосхвалений, когда он побледнел, сделав навстречу шаг. Тут же отступил и почти рухнул на кушетку, страдальчески закатил глаза и драматично застонал. Что мне оставалось, кроме как вспомнить о том, к чему обязывает меня избранная профессия? ― Нет, Гудини. С чего бы мне на тебя сердиться? Перестань дергаться, и я разберусь с твоей спиной. ― И шеей. Она тоже как-то странно хрустнула, когда… впрочем, неважно, я не могу разглашать тебе сценические секреты. ― Шея? И ты говоришь мне это только сейчас? Он оборачивается. Косится на меня с лукавым видом. И кивает: ― И только чтобы услышать от тебя этот тон встревоженной наседки, док. Ай! Зачем ты там нажал? ― Поосторожнее. Тебе не стоит забывать о том, что я куда лучше тебя знаю, что и где у тебя сейчас болит. ― И все-таки ты сердишься. Он бормочет это уже тише, послушно не поворачиваясь, опустив голову. Вроде бы вытерся насухо, но с волос капает, при этом они уже опять завиваются в тугие вихры. По-прежнему держа одну ладонь на его плече, я провожу другой по шее вниз, задерживаю пальцы. ― Здесь? ― Да. ― Больно? Позвонки, кажется, в порядке. ― Ну, вроде бы уже прошло. ― Так болит или не болит? Ты был бы просто отвратительным пациентом. ― А ты был бы просто отвратительным фокусником, ― парирует он. Жалкая попытка. ― К счастью, мне это и не грозит, а вот у тебя с твоим образом жизни есть все шансы оказаться на… ― Мой образ жизни меня вполне устраивает. Но ты, думаю, вполне можешь мне помочь… ― он все же косится на меня опять, многозначительно улыбаясь, ― если помнешь больные места хорошенько. ― А может, еще и поцеловать? Он медлит пару секунд, обводя помещение глазами и будто прикидывая, может ли кто-то заглянуть сюда прямо сейчас и застать нас за каким-нибудь предосудительным занятием. Наконец ―сделав какие-то неутешительные выводы, ―с тяжелым вздохом изрекает: ― Ты отвратительно бессердечен к страждущему человеку, Дойл. Это недопустимое поведение для врача. ― Ты отвратительно безрассуден по отношению к своей жизни, Гудини. Это недопустимое поведение для… Я осекаюсь, и он широко улыбается. Опять загнал меня в тупик, где зеркальное повторение атак друг друга не работает. Впрочем, мне есть что ответить, и пустьэто выбивается из общего тона нашей сравнительно веселой перепалки. Лучше сказать это вслух, хотя бы раз не превращая ни в какие шутки. ― Это недопустимое поведение для друга. Сына. И вообще человека, которым кто-то дорожит. Сегодня ты почувствовал боль, когда уже был свободен. В следующий раз это может произойти раньше. Будь осторожнее. А теперь сядь как сидел. Удивительно, но он ничего мне не отвечает, воздерживается от обычного своего ернического бахвальства. Просто снова отворачивается, опускает голову и почти незаметно придвигается ближе.Послушно подставляет мне спину, замирая неподвижно, не вздрагивает и не ругается, когда я снова касаюсь болезненного участка, начинаю аккуратно массировать.Кожа по-прежнему холодная. Только сейчас постепенно теплеет. ― Тебе нужно бы выпить. ― Ты же знаешь, это несовместимо с моей работой. Завтра у меня снова выступление. Может, после него. ― Зато иногда оно совместимо с твоим здоровьем. ― Как врач ты прекрасно знаешь, что это далеко не самый правильный и не самый надежный способ согреться.
Я с тоской оглядываю помещение. Небольшая гримерка или что-то вроде того забита только легкими тканями, гримом, нагромождениями цепей, наручников, коробок с пилами, отмычками и лесками… Здесь нет ни пледа, ни шерстяных кофт, ни, конечно же, камина, который можно было бы разжечь. ― Не самый правильный, но зачастую самый доступный. ― Не самый.
С этими словамион еще немного откидывается назад и прислоняется лопатками к моей груди. Лукаво усмехается, задрав голову. Его взгляд трудно не истолковать вполне однозначным образом, и приходится напомнить: ― Тут еще полно людей. Насколько я помню, кто-то выступает после тебя. К тому же эта кушетка… Помедлив, он выпрямляется снова. И после очередного тяжелого вздоха требует:
― Тогда продолжай, зануда. Это тоже сойдет. Что угодно, кроме твоего мерзкого виски. Еще какое-то время мы сидим в тишине. Гудини, кажется, сцепил руки в замок. О чем-то сосредоточенно думает: надеюсь, хотя бы не об очередном способе подвергнуть себя угрозе смерти, хотя, вполне вероятно, именно об этом. Я чувствую: защемление прошло, мышцы расслабились и прогрелись, можно уже закончить. Но продолжаю еще какое-то время, просто чтобы в который раз успокоить себя самого.Он не сверхъестественное существо, которому не страшны любые оковы. Он из плоти и крови. И он все ещё жив. ― Спасибо, что в очередной раз пришёл. Я редко это говорю в последнее время, но спасибо. Для меня это важно. Ты… очень беспокоился? Я редко слышу эту интонацию. Очень редко. Она имеет кое-что общее с его фирменной улыбкой, а именно… онастранно детская. Так говорит ребенок, который не просто провинился. Ребенок, которому действительно стыдно, который осознает свою вину. Но меня так просто уже не одурачить. Мы все это проходили. И я поджимаю губы. ― Я совершенно не беспокоился.Я просто привел тебе несколько фактов о том, почему твои последние номера… ― Не злись. ― Я же тебе уже сказал, что… ― Я не верю в телепатию, док. Но когда ты где-то рядом, мне спокойнее. Я будто слышу чей-то рассудочный голос в голове. А вот такое признание от этого матерого скептика дорогого стоит.
― Неужели мой? Слышу его приглушенный смешок. ― Какого-то ворчливого зануды. Но, кажется, это все-таки не ты. Ты вряд ли в случае чего подскажешь мне, как исчезнуть из ящика. ― Почему тогда благодаришь меня? Но на это он не отвечает. И приходится, ― просто чтобы разговор не повисал на такой странной точке, ― ответить самому: ― Потому что твоей эксцентричной натуре так хочется. Лучше такая благодарность, чем никакой. Не за что, и… ― …Да и кто еще сделает мне такой массаж, да еще и бесплатно?
Нахальство, причем вполне характерное для его своеобразного народа. Но он опять забыл: я знаю, что нужно сделать. Он тут жеподскакивает на месте.
― Ай! Почему больно? Ты же меня уже вылечил! ― И прекрасно знаю, как покалечить снова. Помни об этом. Одевайся. …Уже когда он, застегивая пуговицы жилета, стоит передо мной, я вспоминаю кое-что из его слов. Забавная пища для размышлений ― про голос в голове, еще более забавно другое. И я решаю все же осторожно признаться: ― Вообще-то, понаблюдав и применив логику, я смог разгадать природу некоторых твоих освобождений. И будь я тем самым телепатическим голосом, я вполне подсказал бы… Но меланхоличное настроение, вроде бы овладевшее им, бесследно прошло. Возможно, после моего щипка, возможно, ― вследствие переменчивости натуры. Выслушав, он только кривит губы в снисходительной улыбке, склоняет голову к плечу и предлагает: ― Могу запереть тебя в любом ящике на твой выбор. Вылезешь? ― …Я же не сказал, что могу это повторить. Гудиниподступает на шаг. Наклоняется и понижает голос до шепота. Того самого, за которыйнужно немедленно сажать в Тауэр: ― Ммм… а как тебе мысль запереться там вместе? Если уж тебя не устраивает моя кушетка? Могу тебя научить… Качая головой, я поднимаюсь ему навстречу и, просто чтобы удостовериться, что все в порядке, щупаю ладонью лоб. Ровно теплый, не вызывает опасений. Он осекается, встряхивает головой и недовольно заявляет: ― Мама делает это губами. ― К счастью, я не твоя мама. Над этим он раздумывает целых несколько секунд, прежде чем подтвердить: ― Да, к тому же у тебя слишком колючие усы. Да и характер прескверный. ― Гудини!.. ― Ладно, пойдем где-нибудь поужинаем. Так уж и быть, опрокину в себя твоего лекарства… немного. С громким смехомон покидает гримерку, утягивая меня за край пиджака. Обернувшись, я в последний раз вижу темную груду цепей. Очень тяжелых цепей, которые он сбросил в очередной раз.