Глава 6. История Игона: Коснувшись Пустоты (1/1)
Думаю, тот воскресный ужин ни за что не отложился бы у меня в памяти?— настолько все было обыденно, включая скупое приветствие деда. Как всегда, он не выражал свою радость от нашего визита ни словами, ни улыбкой, но я чувствовал ее в тепле его ладони, когда он сжимал мое плечо, и во внимательном цепком взгляде, не потерявшем своей проницательности с возрастом. Эти мелочи, такие скупые на первый взгляд, шли от сердца,?— как и та сила, с которой он встряхивал руку моего отца, и короткое, простое прикосновение губами к виску моей матери. Я любил эти визиты. Странным образом они убеждали меня, что мир все еще в порядке, что есть в нем нечто, неподвластное времени, неподвластное изменениям. Из недели в неделю, из месяца в месяц все в доме деда оставалось на своих местах, вплоть до мелочей: положение блокнота у телефона?— наискосок, под одним и тем же углом; неизменно приглушенный свет, одной яркости независимо от времени года; порядок, в котором стояла начищенная обувь. Кому-то это показалось бы скучным, но не мне. Всякий раз я входил в этот мир, оставив позади себя неделю со всеми ее тревогами и заботами, будь то школьные задиры или задача, которая не давала покоя; и всякий раз я выходил из этой квартиры напитанным силой, зная,?— что бы ни произошло, я вернусь сюда через неделю и застану все на своих местах. Порядок вечера был незыблем: дед вместе с отцом проводили время в гостиной за обсуждением последних университетских новостей, а я помогал матери с ужином. Мне кажется, на той кухне я знал все лучше, чем дома, и мог бы с закрытыми глазами найти соль или ложку для спагетти. Во время работы мама тихо напевала. До сих пор я не знаю, делала она это по душевному порыву или чтобы порадовать деда,?— он часто говорил, какой у нее чудный голос,?— но мне нравились старые хиты в ее исполнении, нравилось слышать, какими спокойными и мирными, даже чуть печальными они становятся. Отец сменял меня между 18:45 и 18:48, чтобы помочь матери накрыть на стол, а я, полный предвкушения, отправлялся в кабинет. Главной страстью деда была биология,?— он умудрился собрать огромную коллекцию спор. Почти каждый раз он, сдерживая улыбку, показывал мне новый добытый образец, и вместе мы погружались в удивительный мир клеточной структуры и особенностей создания среды для таких экземпляров. В тот же день дед с гордостью представил мне споры Palaeosclerotium pusillum, ископаемого вида грибов,?— он давно охотился за ними и в итоге заполучил. Я, в свою очередь, рассказывал ему о своих успехах, и было здорово не слышать в ответ ?Какая гадость!?, когда я чересчур увлекался в описании какого-нибудь грибка. За беседой время пролетало незаметно, и я не успевал оглянуться, как мать уже звала нас к столу. Мое место было ближе к двери, напротив матери; дед сидел справа от меня, и порой, когда разговор забавлял его, или если отцу?— нечасто, но такое случалось?— удавалась шутка, дружески толкал меня локтем в бок. К самим беседам я не прислушивался; мне достаточно было неспешного гула голосов, который дарил ощущение странного покоя. Тот ужин ничем не отличался от других, — до той минуты, пока дед не положил свой нож на скатерть вместо тарелки. Не стану говорить, что во мне шевельнулось подозрение; но я заметил. Он оборвал отца на полуслове, взглянул на мать и сказал: —?Передай, пожалуйста, салфетку,?— а затем сразу, без паузы. —?Я был в клинике. У меня рак. Неоперабельный. До того воскресного дня я не догадывался о силе слов?— они были для меня скупыми росчерками на бумаге, звуковыми волнами, которые рождались из связок, инструментом для чего-то более ценного?— знаний… Какой вред мог быть от них? Как могли они поменять тот уклад, который существовал годами, был выплавлен самим временем? Я многого не понимал тогда, но отчего-то решил, что дело именно в них: это слова сделали так, что в гостиной деда вместо запахов дерева и старых книг поселился другой, сладковатый и кислый, норовящий поглубже забиться в легкие; это словам удалось рассыпать темно-желтые флаконы по полочке в ванной, нагло оттеснив стакан со щеткой и ополаскиватель. Слова, и только они, стерли с лица матери теплую улыбку, заменили другой?— напряженной и боязливой, от которой ее губы становились гладкими и тонкими; слова подарили отцу глубокую морщину между бровями, состарили его взгляд. Я не хотел даже думать о том, что они сделают со мной, — хватило и того, что мир поменялся. Ужинам по воскресеньям пришел конец. Им на смену пришли долгие часы в больнице, когда мы, стеснившись возле деда, наблюдали за янтарными каплями, медленно отравлявшими его кровь. Не было больше бесед, спокойных и мирных; то есть, мама-то говорила, и постоянно, но голос у нее был слишком надрывным, слишком гулким и неестественным. Отец все больше молчал. При виде капельницы его глаза темнели, пугая меня,?— слишком много в них было незнакомого и неподвижного, напоминавшего мне о восковых фигурах в музее. В те недели я держался за мысль о том, что все это временно. Конечно, я не был слишком наивен и знал, что от рака не нужно ждать ничего хорошего,?— когда мне было десять, наша соседка, миссис Джейсон, умерла от лейкоза, а чуть позже парень из школы, на год старше меня, не вернулся после летних каникул из-за саркомы. Но я все же надеялся. Каждый раз во время ужина я следил за дедом исподтишка, — все ждал, что к нему вернется аппетит и он перестанет бороться с каждым куском так, словно в горло ему вставили противомоскитную сетку. Я отчаянно ждал того дня, когда мы снова сможем разговаривать о наших коллекциях без того, чтобы он вдруг зеленел, прервавшись на полуслове, и уходил в ванную. Я ждал, когда пальцы отца снова на мгновение побелеют от силы, с которой дед встряхнет ему руку. Но не дождался. В день, когда врачи объявили, что лечение не дало результатов, я впервые увидел, как мой отец вышел из себя. Он вскочил на ноги так резко, что уронил стул, и уставился на доктора теми, восковыми глазами. Я не помню, что именно он говорил, но до сих пор вижу его лицо, искаженное так, что морщины появились там, где раньше их не было, и потемневшее от крови, прилившей ко лбу. Врач не возражал ему; я думал, что вмешается мама, но она сидела безучастно, сложив руки на коленях и глядя строго перед собой. Нервная улыбка даже тогда не сошла с ее губ, существуя как-то отдельно, и мне некстати вспомнился Чеширский кот. Вдруг поднялся дед и сжал отцу локоть, смяв рукав пиджака. На одно короткое мгновение мне почудилась в нем та, прежняя сила. —?Ты пугаешь Игона,?— мягко сказал он. Отец умолк. Краска резко схлынула с его лица, несколько раз нервно дернулся уголок рта. Он процедил сухое извинение, ни на кого не глядя, и выскочил из кабинета. Мать вежливо прошелестела что-то, не отпуская свою жуткую улыбку, и вышла следом за ним. Дед наклонился и поднял стул, отброшенный отцом, потом тепло поблагодарил доктора, и вывел меня в коридор. Никто из нас не попрекал отца произошедшим, но я знал, что он помнит. С того дня он сник, и глаза его больше меня не пугали. В них не осталось чужого?— только отчаянье, сдерживаемое, но все же заметное. Наверное, тогда я с горечью осознал, что мир никогда не встанет на место?— даже если дед пойдет на поправку, память о незнакомце, на несколько минут занявшем тело отца, будет жить во мне, как и память об этих месяцах, когда мир сдвинулся с места. И я не смогу забыть, как бы мне не хотелось. В те же дни, когда глаза отца почти стали прежними, с губ матери сошла приклеенная улыбка, оставив в качестве напоминания две тонких морщинки на подбородке, и на лице появилась печать упрямства. Свои вечера она проводила теперь за просмотром медицинских журналов, а позже я стал замечать в ее руках яркие буклеты, полные слов, которые раньше были бы осмеяны в нашем доме. Она много звонила?— тем, кого раньше не знала, и кто не знал ее, и из недовольной фразы отца, брошенной как-то неаккуратно в моем присутствии, я понял, что некоторые из этих звонков были международными. Чуть позже на нашем пороге стали появляться перевязанные почтовой лентой коробки разных цветов, форм и размеров: от некоторых странно пахло, другие звенели, стоило взять их в руки, а третьи было почти не поднять. Расположившись в гостиной, мать извлекала из них то пакеты с травами и крошечные, с мизинец, пузырьки, то гладкие черные камни и гроздья серебряных колокольчиков, то удручающих размеров сушеные овощи. Вооружившись очередной порцией подобных сокровищ, прихватив несколько отксерокопированных статей вперемешку с буклетами, она отправлялась к деду. Я был свидетелем того, как он пытался отвергнуть ее дары: сперва устало и ласково, позже?— раздраженно. Однако, победа раз за разом оказывалась за ней. Она убеждала его долго и горячо, не жалела ни слов, ни голоса, и что-то странное, почти дикое светилось в ее лице. Никогда, ни раньше, ни после, я не видел ее такой. Ее словно охватила лихорадка, и все, что она делала, она делала с нервной дрожью, поселившейся в пальцах, и ждала немедленных результатов: впивалась в деда взглядом с порога, пытаясь заметить изменения, и дотошно выспрашивала о том, правильно ли он все делает; потом начинала допытываться о самочувствии. Мне казалось, что на его лице всякий раз отражается тень вины от того, что ему снова придется разочаровать ее?— ведь лучше ему не становилось. Не сработали ни травы, ни камни, ни мази, ни колокольчики?— ни любой другой ?альтернативный вариант?, как называла их мать. Его кожа стала сухой, и морщины теперь напоминали мне трещины в каменистой земле. Глаза лишились прежней цепкости, и однажды с ужасом я понял, что больше не вижу в них чего-то важного, чего-то, что позволяло жизни хотя бы постараться взять верх над болезнью. Силы покидали его, и к началу осени стало ясно, что он не сможет дальше обходиться без ежедневного ухода. Так родители перевезли его в наш дом. Я не знал наверняка, но втайне мечтал, что позже это станет одной из тех историй, которыми подбадривают умирающих,?— о болезни, которая вдруг отступила, когда уже не было надежды. Мне хотелось отказаться от этих мыслей, прогнать их прочь, стать… готовым. Но я не мог даже этого. Чуда не произошло. В первые недели дед еще мог спускаться вниз, хоть и при помощи отца. Ему хватало сил, чтобы сидеть на крыльце, по два или три часа в теплый день, и наблюдать. Иногда мне даже казалось, что он ждет там кого-то?— настолько внимательно он вглядывался то в один конец улицы, то в другой; но, конечно, он делал это просто от скуки. На воздухе ему было как будто лучше, и я почти не замечал того, как съежилось его тело, какими тонкими и слабыми стали руки. Иногда я приносил ему на крыльцо свою коллекцию, и замечал призрак прежнего интереса на лице. Эти часы радовали меня… и одновременно будили внутри что-то другое,?— то, что впивалось в грудь, набивало глотку горящими углями, а глаза?— толченым стеклом, и нашептывало мне, что каждая из этих минут может стать последней, отравляя безмятежный осенний воздух. Но даже когда дед уже не смог спускаться вниз и когда его сил не всегда хватало, чтобы подняться из постели, где он, окруженный капельницами и лекарствами, содрогался от влажного режущего кашля, я продолжал надеяться. Я просил о малом?— больше не о возвращении воскресных ужинов, и не о том, чтобы мир стал прежним; я просил только еще один раз оказаться с ним на крыльце, и чтобы ненадолго, хотя бы ненадолго, к нему вернулись силы. Я не знал тогда, что мои просьбы услышали. И я не знал, что совсем скоро их исполнят,?— жаль, что совсем не так, как мне бы хотелось. Тот октябрьский вечер выдался холодным и сырым. Погода была точно как сейчас. Даже ветер был таким же безжалостным,?— его порыв сорвал с крыши кусок настила и перебил руку маме, которая работала в саду. Родителям пришлось спешно ехать в больницу, и мы с дедом остались одни. Я сидел в его комнате?— тогда я говорил себе, что делаю это, чтобы ему не было одиноко, но самом деле сам был испуган и потерян и не хотел бродить по пустому дому. Я читал вслух статьи в одном из научных журналов?и даже смог увлечься, когда вдруг сухие пальцы сомкнулись вокруг моего запястья. Я подавился словами, но смог не закричать и со страхом взглянул в лицо деда. Он чуть приподнялся в постели, что само по себе было удивительно, и глаза у него были широко раскрыты, — но смотрел он не на меня, а за окно, да так пристально, что я не на шутку разволновался. С трудом освободив руку из хватки, которая напомнила мне о его прежней силе, я выглянул наружу,?— и не нашел там ничего, что могло бы привлечь внимание деда. Те же дома, та же скромная улочка и мелкий косой дождь, неловко швырявший капли в стекло. На мгновение их стук показался мне странным,?— слишком ритмичным, слишком слаженным… Но я успокоил себя тем, что это всего лишь дождь. Я старался уловить хоть какое-то движение, но все было тихо; в какой-то момент мне даже почудилось, что теперь мы остались вдвоем навсегда: старик и подросток, дрейфующие среди тьмы, готовой в любой момент поглотить их. Когда я отошел от окна, дед уже опустился на кровать, и глаза его были полузакрыты. Я сел рядом в кресло, снова взялся за журнал, постарался сделать вид, хотя бы для себя, что ничего не произошло. —?Жить хочется,?— тоскливо произнес дед, и у меня внутри все сжалось. —?Игон… До того как я успел ответить хоть что-нибудь, он уже забылся сном. Я был не в состоянии читать и не в состоянии думать,?— сидел, пытался справиться со своим страхом… и чем-то другим, что я так и не мог назвать. В какой-то момент мне показалось, что ночная тьма жадно глядит на нас из-за стекла, и я поднялся и задвинул шторы, отгородившись от нее. Как будто стало легче; во всяком случае, удалось задремать, свернувшись на кресле. Меня разбудила музыка. Сперва сквозь сон мне почудилось, что усилился дождь… Но в ровном перестуке не было ничего хаотичного: он явно нес с собой какую-то мелодию, стройную, четкую и пугающе неотвратимую. Барабанный бой проникал сквозь темноту и заглушал все остальное, врезался в тело, заставлял сердце стучать в его ритме. Я помнил, что лампы горели, когда я засыпал, но сейчас в комнате было темно. Я щелкнул выключателем?— раз, другой, третий. Ничего не произошло; мне почти удалось убедить себя в том, что проблема в проводке… почти. Стараясь не выказывать страха, я повернулся к деду. Его кровать была пуста. Я хотел окликнуть его, но желудок вдруг съежился,?— к горлу подкатила тошнота, и мне едва удалось вдохнуть. Я смог найти фонарь в одном из ящиков стола и, признаюсь честно, включил его не сразу. Мне мерещился кто-то или что-то, притаившийся в окружающей тьме; не монстры, нет,?— это было другое, и я боялся, что свет обнажит это, и тогда я больше смогу притворяться, что я здесь один. Мне потребовалось собрать все свое мужество, чтобы выйти в коридор, такой же темный, как и остальной дом. Холодок сразу пробежал по босым ногам, и кончики пальцев онемели так, что я почти не чувствовал ковер под ногами. Я шел медленно, освещал каждый угол в попытке найти деда, и мне все время казалось, как что-то ловко, без всякого труда ускользает от луча фонаря, дурачит меня, прячется среди теней. Больше всего хотелось сбежать вниз и пулей помчаться к соседям, попросить их о помощи, снова оказаться с людьми, в безопасности, вне этой тьмы; но я заставил себя тщательно обследовать каждую комнату. Бой барабанов усилился, когда я спускался по лестнице. В этот раз мне удалось различить и мелодию, и даже пение, только слов было не разобрать. Казалось, что на улицах пригорода начался какой-то праздник. Безумие — День Колумба прошел, и до Хэллоуина оставалось больше недели; в любом случае, если бы что-то планировалось, мы бы знали. Внезапно я почувствовал облегчение, и тесный ком в горле наконец начал рассасываться. Конечно же, вернулись родители! Скорее всего, дед заинтересовался происходящим на улице, и отец отвел его вниз. —?Мама? —?успел окликнуть я до того, как понял, что лгу сам себе. Моя маленькая теория не выдерживала простейшей критики, но все же я поддался ей. Так было спокойнее. К тому же приоткрытая дверь в дом ее как будто подтверждала. Только вот родителей на крыльце не оказалось?— дед был один. Он стоял, опершись о перила, и пристально вглядывался во тьму. Я слышал его тяжелое хриплое дыхание и успел заметить, что он накинул пальто поверх своего желтого халата, до того, как фонарь, мигнув, погас. Ни одно окно не горело, и серые низкие тучи не позволяли луне помочь,?— мы оказались в полной темноте. И были в ней не одни. Музыка стала громче. Она не была зловещей,?— и даже печальной, но меня все равно пробила дрожь. На улице мне чудилось какое-то движение,?— тени скользили вдоль нашего дома, все медленнее и медленнее, пока наконец не остановились совсем. Напротив нас. Я потянул деда в дом, но он не сдвинулся с места; тогда я постарался, подражая отцу, ухватить его за локоть и увести прочь,?— но мне не удалось и этого. Не помню, что я говорил,?— тогда мне казалось, что я просил, умолял его уйти… Но все было тщетно?— он продолжал рассматривать что-то в темноте. Он выпрямился, и силуэт его больше не был силуэтом больного старика,?— в какой-то момент мне показалось, что он видит в нашем дворе что-то иное, что ему доступно то, чего я не замечаю, не понимаю, боюсь понимать. Может быть, он видел, как через наш двор движется то, что я мог только чувствовать. Во всяком случае, ему не было страшно, в отличие от меня. Музыка стихла, и даже сквозь плотную тишину я услышал, как заскрипели ступени крыльца. Одна. Вторая. Третья. Я стоял, крепко вцепившись в локоть деда. Мои глаза привыкли к темноте, но то, что приближалось, словно впитывало ее в себя, поглощало силуэты и звуки, не оставляло рядом ничего, кроме пустоты. Никогда, ни раньше, ни потом, я не испытывал такого ужаса; меня словно парализовало. Пошевелиться не выходило, как будто все это было кошмарным сном; застыли даже мои мысли. Мне казалось, что я кричу не своим голосом, вою как загнанный и раненный зверь, но с моих губ не сорвалось ни звука… либо все они потонули в безграничном мраке, расстилавшемся перед нами. Хрипы деда становились все тише, и дыхание выровнялось. Он легко освободился от моей хватки и сделал шаг вперед, к пустоте. —?Не уходи,?— прошептал я, едва сдерживая рыдания. —?Не… Наверное, он не слышал меня,?— либо слышать было и нечего. Его силуэт теперь был едва различим, утопал в завихрениях мрака, сливался с ним, пульсируя и существуя в одном ритме… Что-то перевернулось у меня внутри; я протянул руку в надежде остановить его, удержать, оставить… На самый короткий миг тьма коснулась кончиков моих пальцев,?— но мне показалось, что она оплела тело с ног до головы, проникла в мой разум, с толчками крови дошла до самого сердца и растворила его. Бесплотный и бесчувственный, я оказался выброшен в безразличный вакуум. Ничего не осталось: я больше не ощущал ни холода, ни прикосновений шершавых досок под ногами, не чувствовал запахов, не слышал шепота ветра. Я не мог пошевелиться, не мог вдохнуть,?— мне нечем было шевелиться и нечем вдыхать. Мои мысли оказались погребены под толщей тьмы, медленно тонули в ней, захлебывались, погружаясь все глубже. Та же участь постигла все мои чувства?— ушел даже страх. Взамен мне осталась пустота. И только она. Все кончилось: это длилось мгновение и вечность. Я судорожно вдохнул и схватился за перила, чтобы не упасть. Моя кожа прикоснулась к твердому холодному дереву, и только тогда я поверил, что еще жив. Музыка возобновилась, и тени снова потекли по улице. Пустота уходила вместе с ними,?— но маленький ее осколок все еще оставался во мне, впился под ребра, пульсировал, напоминая о том, что однажды он может разрастись и пожрать меня. Сотрясаясь от дрожи, я опустился на холодные доски крыльца, и смотрел, смотрел в темноту, пока музыка не стихла, а мои ступни не начало сводить судорогой от холода. Потом свет фар ударил в лицо, и я зажмурился, а когда снова открыл глаза, то увидел отца. Он выскочил из машины, не заглушив мотор, в два счета оказался на крыльце, схватил меня за локти и поднял. На меня он не смотрел: его взгляд был прикован к чему-то за моей спиной. И я знал, что он там видит. —?Я не мог,?— я не знал, что еще могу сказать ему. —?Я пытался… Я не… —?Все нормально, Игон,?— голос отца звучал глухо. Он обнял меня, обнял крепко; прижавшись щекой к его плащу, я почувствовал знакомые, живые запахи,?— смесь одеколона, бензина и табачного дыма,?— потом ощутил теплое прикосновение матери к шее, и расплакался.*** Игон помолчал, наблюдая за каплей воска, медленно катившейся по свече. —?На похороны я не попал,?— продолжил он, ни на кого не глядя. —?На второй день у меня начался жар, и я почти неделю провел в бреду. Мама говорила, что очень напугалась тогда: я плакал и кричал, и все напевал одну мелодию, которую она не могла узнать… Но я понял, о чем она говорила,?— он усмехнулся. —?Жаль, что тогда я знал так мало. Жаль, что у меня не было аппаратуры, оборудования, жаль, что не было ловушек и протонного блока… Может, если бы я посмотрел на показания и смог бы хоть как-то научно объяснить, доказать, разработать теорию… Может, тогда мне стало бы легче. Он вздохнул и все-таки поднял взгляд от свечи. Все сидели притихшие и помрачневшие; Жанин не скрывала слез. Игон виновато развел руками. —?Простите. Я понимаю, что это история без чудовищ и таинственных полтергейстов, но… Это?— правда, и она преследует меня. Иногда по ночам я слышу барабанный бой, слышу ту мелодию так близко, как будто на соседней улице. Иногда и ПКЭ что-то улавливает, но все проходит слишком быстро, чтобы я мог уловить источник,?— он снова взглянул на окно, но увидел там только алые отблески свечей. —?Вот и сегодня… Мне все чудится музыка, и я не могу от этого отделаться. Наверное, просто память играет со мной злую шутку. Роланд откашлялся. —?Мне так жаль, Игон,?— тихо сказал он. —?Мне тоже, patron,?— хмуро буркнул Эдуардо. —?Значит, и ты встретил свою Санта-Муэрте. Гарретт, растерявший свою воинственность, не сказал ничего,?— только без улыбки стиснул Игону плечо. Зато заговорила Кайли, с трудом оторвав взгляд от окна. —?Ты говорил про барабаны. Я тоже их слышу.