— 3 — (1/2)
От лица Дилана.Утро. Самое ужасное время суток. Самое ненавистное время, когда хочется убить себя нахрен, чтобы больше никогда не подниматься с кровати и спать дальше.
Все спят, а я не могу.Я больше не вижу сны. Вижу лишь обрывки воспоминаний, пришитые к памяти, как постоянное напоминание о том, кем я стал и что потерял.
Дым в салоне.
Душно.Невыносимо дышать и что-либо видеть.Как на повторе. Как кинолента, вмонтированная прямо в голову.
Блеклый свет фар, рассеянный диффузией дыма.Губы Сэма шевелятся, в карих глазах было так много жизни...
Крик, удушающий собственное горло.
Как то, что будет навечно внутри, будет каждый раз указывать на то, что ты сделал.Осколки битого стекла повсюду, они впиваются в анатомический тканевой покров, нарушая его.Боль.Словно тебя вместе с машиной заткнули в гигантский блендер.Как то, что ты никогда не сможешь простить самому себе. Это часть тебя. Часть того, кем ты стал.Рассвет постучался в окна где-то в четыре утра, а долбаные птицы, сидящие на ветвях деревьев, стоящих у окна, запели раньше. И злюсь я не потому, что они нарушают мой сон. Нет, я больше не вижу сны, лишь персональный кошмар, для которого не понадобились никакие зомби или чудища. Я злюсь потому, что солнце поглощает тьму, разрушает ее, рассеивает, давая свету закрасться в каждый долбаный уголок моей комнаты. И эти птицы, которых хочется удушить, чтобы больше не пели, чтобы больше не слышать их блядские голоса, поющие песни о добром утре.
Утро никогда не бывает добрым.Опускаю взгляд на часы: почти шесть.
Майк спит спокойно, словно он дома, будто не считает это место клеткой, а себя — загнанной птицей. Зато я эта птица, упираюсь руками в стальные прутья, пытаясь выбраться на волю, но я не умею летать. Встряхиваю рукой, когда та начинает неслушаться и предательски дрожать. И нарисованные прутья на странице скетчбука выходят кривыми, отчего я напрягаю челюсть, пытаясь побороть желание к хренам вырвать страницу и, скомкав, вышвырнуть через окно, как галимый букет сраных ромашек, поставленных Санни в стакан. У нарисованной птицы пустые глаза, в них нет жизни, нет никаких стремлений, кроме одного — умереть. У птицы раскрыт клюв, словно она кричит, нет, не поёт.Никакого пения.Никого позитива.
Никакого счастья.Она кричит в безмолвном крике, но её не слышат. Никто не слышит. Только крик сковывает все тело судорогой и эхом отбивается от стенок стальной клетки.Маленькая птичка, которая не умеет летать.
Я, который не может ходить.
Бесполезный мусор.
Ненавистный самому себе.Господи, если я сам себя так ненавижу, так что уже говорить об остальных по отношению ко мне?Грифель ломается от сильного нажима и приложенной силы. Плевать. Я все равно закончил. Птица, загнанная в клетку из шипов, сходящая с ума от собственного безмолвного крика.
Да.
Это как раз то, что нужно.
— Чувак, ты что, не спал всю ночь?
Отвожу взгляд, переводя его на Майка, чье внезапное присутствие больше не вызывает во мне страх. Парень трет костяшками пальцев глазницы, словно в них насыпали песок, затем разминает шею, а потом поднимается с кровати. Темно-русые волосы спутаны после сна, лицо мятое, а утренний солнечный свет делает радужку его глаз серебристо-серой, призрачно-холодной, как сама зима или небо поздней осенью.— Нет, — отвечаю, снова опуская глаза на свой рисунок. — Я проснулся рано, а больше мне не спалось.
А больше мне и не уснуть.
Майк пожимает плечами, не задавая лишних вопросов, за что я ему благодарен. Он натягивает на тощее тело футболку, оттягивая серую ткань вниз. Он все еще не спросил меня о том, как я здесь оказался, а ведь всем остальным это до зубодробления интересно — "история о мальчике, который потерял все". Блять, хоть бери да пиши книгу.
— И ты даже не спросишь? — срывается с моих уст.Парень с волосами цвета пшеницы хмурится, сразу не догоняя, о чем я.
— О том, почему я здесь и как сюда попал, — поясняю, и тогда лицо Майка снова становится ровным, а уголки его губ сгибаются в кривой усмешке. Хвала небесам, что он не давит эту чертову лыбу.
— А зачем? — спрашивает сосед, подходя к подоконнику и упираясь о его борта пятой точкой, скрещивая руки на груди. — Зачем знать о человеке то, о чем он предпочел бы забыть? М?И то верно. Мне нравится ход его мыслей. Нравится, что он не навязывается и не падает передо мной на колени из жалости, потому что я инвалид. Он относится ко мне как к равному, словно я все ещё могу ходить. Будто я сейчас твердо встану на ноги из этой инвалидной коляски,в которую едва ли могу сесть, переместившись с кровати.
Неправда.
Я не поднимусь.
Я прикован.
Я не могу ходить.
— Ты это, — Майк запинается, прочищая горло, — завтракать идёшь?
Кит в животе от голода царапает стенки моего желудка ногтями, а я не могу вспомнить, когда последний раз нормально ел.
— Ты иди, я чуть позже спущусь.Или запрусь нафиг, чтобы уже наконец-то сдохнуть.
Задолбало жить.Ради чего? У меня ничего нет.
— Идёт.Майк обувает кеды, заправляя шнурки в обувь, а потом кидает на меня короткий взгляд, прежде чем выйти за дверь. С каждой секундой мой сосед нравится мне все больше и больше. Он легко воспринимает грубость и сарказм, отвечая тем же. Молчит, не навязывается, не расталкивает всех в очереди завязать со мной дружбу. Мне не нужна дружба. Мне нужен повод, нужно доказательство того, что никому не будет до меня дела, когда я уйду. Всем будет насрать.
Тишина. Я её люблю и одновременно ненавижу. Люблю, потому что никто тебя не донимает глупыми диалогами, ведущими в один тупик. Ненавижу, потому что в тишине я начинаю думать, а когда я думаю о своей жизни, у меня в голове появляются сразу тысячи способов, как с ней расстаться. Ненавижу, потому что я начинаю думать о матери, о её ненависти ко мне и о Сэме, который умер лишь потому, что я за ним не присмотрел. Я подвел его. Нарушил данное обещание.
Кажется, мои мысли вытекают из черепной коробки, начиная разливаться по венам и пожирая меня изнутри. Слишком шумно в голове, отчего виски начинают болеть. Мыслей слишком много. Слишком много боли.Нужно рисовать. Чтобы больше не думать.Нужно рисовать, чтобы забыться.Рисовать, чтобы стало легче.Новый чистый лист в скетчбуке, на который нужно выплеснуть дозу боли. Рука ведёт вниз, черча ручкой вертикальную неаккуратную линию со стрелкой на конце. Горизонтальная линия её пересекает и имеет направление вправо, хотя можно было и влево, без разницы. Больше темноты. Жирно навожу стрелки, подписывая их: горизонтальная — больница, вертикальная — кладбище. А затем рваными штрихами рисую запястье с сетью проступающих вздувшихся сиреневых вен и артерий. Больше черни. Все темное. И вены темные, словно по ним течет черная кровь. И инструкция по вскрытию вен готова.
Стук в дверь, и я отрываю взгляд от скетчбука, закрывая его.
Ко мне в комнату пожаловало само долбаное Солнышко. Ну надо же!
Санни открывает двери, и на ее лице тут же расцветает искренняя улыбка. Гребаный смайл, который хочется нахрен стереть с её лица. Да хули ты вообще лыбу давишь? Так весело?
Блять.— Доброе утро! — произносит она звонким голосом, а с её присутствием в комнате стало как-то светло... Гребнутый свет сочится отовсюду, ослепляя.Никакое, нахрен, утро не доброе!
Девушка проходит вглубь комнаты, держа в руках новый букет свежесорванных полевых цветов. Она опускает взгляд на стакан, явно намереваясь заменить завялые цветы на свежие. И каково же её удивление, когда она обнаруживает стакан пустым.
Никаких чертовых цветов.Перестань улыбаться.Я сказал перестань!— Что... Что случилось с твоими цветами? — Санни переводит на меня удивленный взгляд голубых глаз, а улыбка на её лице исчезает. Да, я готов вечность выбрасывать цветы, чтобы это гребнутое Солнышко перестало сверкать деснами.— Не знаю, может, украли, — отвечаю с сарказмом, пожимая плечами и поджимая губы. — А может у колокольчиков выросли крылышки и они решили полетать, — молвлю, а после секундной паузы добавляю: — Через окно.
Санни несколько раз моргает, а потом хренова улыбка снова трогает её губы.
— Ну, ничего, — произносит девушка, — я принесла новый букет, — радостно ставит цветы в стакан, на этот раз уже не колокольчики, а чертовы васильки, прямо как цвет её глаз.
Серьёзно? Тогда сегодня и этот букет полетит к чертям.Я же сказал никаких цветов!
— Что ты тут делаешь, Санни?
— Я?
Нет, блять. Ты видишь здесь ещё кого-то?— Райли попросила меня тебя сопровождать, отвести в кабинет для введения лекарств, а после этого доставить в столовую, чтобы позавтракать. Сегодня Нен, наша кухарка, приготовила омлет с помидорами и грибами. Ещё там есть тосты с джемом, если хочешь. Ты, наверное, голоден? Я не видела тебя вчера за ужином, ты пропустил стейк с картофелем... Хотя, что за дурной вопрос. Конечно ты голоден, — с её уст срывается непрекращающийся поток слов, которому нет ни конца, ни края.Вскидываю бровь, когда Санни наконец-то затыкается.
— Ладно, — вздыхаю, не отстанет ведь. — И передай Райли, что мне не нужна нянька.Прячу скетчбук в тумбочку и, не поднимая на девушку взгляд, проезжаю мимо нее в сторону выхода из комнаты. Напрягаю руки, крутя колёса инвалидной коляски вперёд. Саманта выходит следом за мной, оставляя в стакане букет этих долбаных васильков, разъедающих сетчатку глаза. Выброшу их нафиг.
Никаких чертовых васильков!Длинный коридор, в конце которого находятся лифт и лестница. Санни направляется к лифту, нажимая на кнопку вызова. Девушка переминается с носка на пятку, потирая ладони и отслеживая взглядом цифры, демонстрирующие, на каком этаже находится кабина лифта, а я подъезжаю к ступенькам, окидывая их взглядом. Заманчивое предложение выхода из всего этого. Это же так просто. Взять, ненароком скатиться вниз по лестнице, пересчитать челюстью, ребрами и позвонками ступеньки, а в итоге свернуть себе шею. До хруста. Чтоб уже наверняка не подняться, не открыть глаза, чтобы уже не осознать, что ты жив. Ты, чертов ублюдок, не заслужил жить!
И тогда все уйдёт. Больше не будет боли. Больше не будет ничего.
Руки касаются колёс, начиная медленно подкатывать меня вперед, к этим манящим ступенькам, которые так и просят сломать себе на них хребет и проломить череп.Сэмми, я скоро буду рядом.— Ты идёшь? — голос Брайт заставляет меня отъехать назад, подальше.Черт. Уже и о смерти поразмышлять не дают.
Санни придерживает кнопку лифта, чтобы двери не закрылись, пока я въезжаю в кабину. Тяжело управлять этой коляской, но руки у меня сильные, справлюсь. Улицы научили меня уметь стоять за себя, да и Броуди с Митчем удалось мне привить любовь к паркуру. Мы были обыкновенными уличными недоносками, мальчишками с большими мечтами, живущие импульсом шумного и большого города. Мы были свободными от всего. Были королями этого лета, наконец выпустившись из школы. Королями заброшенных и никому ненужных улиц, которые были только нашими. Мои руки все ещё помнят мозоли от железных поручней и труб, когда я перепрыгивал через них; ладони помнят, каково это, сдираться в кровь, когда падаешь на антрацитовый асфальт, поблескивающий миллиардом звёздных осколков, осыпавшихся с неба. Лёгкие все ещё помнят терпковатый запах относительной свободы. А мои ноги словно все ещё бегут, я рассекаю ветер, становлюсь им, становлюсь несокрушимым.
Лифт закрывается, и в нем повисает относительная тишина. Как бы мне хотелось её сохранить, но, нет, долбаному Солнышку нужно все испортить:— После приёма лекарств ты можешь погулять в саду, тебе не обязательно возвращаться к себе в комнату.
— Ага.— К тому же Райли и моя бабушка считают, что свежий воздух способствует ускорению восстановления здоровья.
Как гребаный воздух снова поставит меня на ноги? Если воздух "способствует ускорению восстановления здоровья", тогда почему им не лечат все болезни? Рак, например?
Бредос.
— Ты... Ты находишься здесь с бабушкой? — ловлю себя на мысли, что впервые задаю ей вполне адекватный вопрос.
Что такое, О’Брайен, поболтать захотелось?
— Ну, — тянет девушка, словно задумывается над ответом, — да, я здесь ради нее. У нее, кроме меня, больше никого нет...Воу, я уж было подумал, что это Солнышко запихнули сюда из-за несползающего с фейса смайла. Диагноз: синдром вечной улыбки. Срочно вылечить.
Срочно. Или щас рожа треснет.
Критическое состояние пациента.
— Ясно.
***Куча всяких таблеток, которые нужно глотать горстями. Дайте мне целую пластинку или баночку, что вы жадничаете? И тогда будет одним бесполезным уродом меньше. Стопятьсот уколов в руки и ноги, последние из которых я вообще не чувствую. Нахрена столько лекарств, если от них не становится легче? Создать видимость, что все здесь отчаянно пытаются мне помочь? Подарить гребаную ложную надежду на то, что однажды я все же встану на ноги и снова смогу ходить? Очень жестоко давать такие надежды, чтобы человек пригрел их под сердцем, а потом все перетлело бы, потому что чудес не бывает. Мне сказали по факту: инвалид, травма позвоночника, отказали нижние конечности. Все. Нехер мне лапшу вешать, мол, все изменится к лучшему. Нехер мне давать повод цепляться за эту долбаную жизнь, словно за ниточки, чтобы не упасть, не исчезнуть. Нехер заставлять меня верить.
— А что там? — спрашиваю кивая головой в сторону двери напротив, где виднеются брусья и тому подобные вещи для физической нагрузки.