Глава пятьдесят шестая (1/1)
Дождь лил сплошной стеной, ледяными копьями пронизывая и хлипкую одежду бедняков, и теплые одеяния рыцарей. Плотные кожаные плащи спасали от воды, но промозглый холод поздней осени всё равно пробирал до костей и поселялся в груди влажным надрывным кашлем. По ночам люди жались к сложенным из сырых кустарников, беспрерывно чадящим кострам, пытаясь согреться и немного поспать, а с рассветом вновь поднимались на ноги и шли, пока солнце не касалось линии холмов впереди. Или пока они не падали без сил в истоптанную тысячами ног грязь. Младшая дочь Агнесс умерла одной из первых. Пятилетняя девочка с пронзительно-голубыми глазами и белокурыми волосами, не имевшая ни малейшей надежды сойти за сарацинку или иудейку и остаться в стенах Иерусалима. Кто бы вспомнил о ней теперь? Об этой маленькой внучке старика, владевшего лишь одним фьефом? О дочери рыцаря, уже год лежавшего в земле, и придворной дамы, сторониться которой Сибилла начала еще до своей коронации? Королева с дочерьми и мачехой давно ускакала далеко вперед, несясь во весь опор в Триполи в сопровождении барона д'Ибелина. Королева оплакивала свою потерянную корону — ибо людям свойственно думать лишь о собственных бедах — и молилась в надежде на воссоединение с мужем. Королева не слышала, как одна из ее придворных дам рыдала в грязи, не позволяя разжать ее замерзшие, сведенные судорогой пальцы и забрать маленькое безжизненное тело. Но услышала следовавшая за рыцарями-монахами сарацинка. Бернар видел ее несколько раз, то скачущую на гнедой лошадке рядом с госпитальерами, ведущими одну колонну христиан, то отправлявшуюся вперед к тамплиерам, сопровождавшим другую. И был уверен, что она и в этот раз проедет мимо, но сарацинка услышала горестный плач и опустила глаза, прежде непрерывно глядевшие вдаль. Пару мгновений они смотрели друг на друга — старик, обнимающий безутешную дочь, и молодая женщина, по-прежнему гордо поднимающая подбородок, — а затем она с силой потянула на себя поводья и остановила неторопливо идущую лошадь. Будь у Агнесс силы, она, верно, прогнала бы сарацинку прочь, но теперь не смогла даже оттолкнуть смуглую руку, закрывшую пустые глаза мертвого ребенка. — Мне очень жаль, — тихо сказала сарацинка и осторожно коснулась плеча Агнесс. — Ей было так холодно, — всхлипнула Агнесс. — Так холодно... — Она больше не будет страдать, — ответила сарацинка еще тише, и Бернар с трудом разобрал ее следующие слова. — Позволь мне помочь. Они похоронили малышку в стороне от тракта, связав крест из пары изломанных ветвей кустарника, и пошли рядом, слушая, как хлюпает под ногами черная грязь. Сарацинка усадила в седло своей лошади младшего сына Агнесс, разделила между голодными детьми длинную полоску вяленого мяса и запела неожиданно звонким голосом, пусть и не всегда попадая в ноты, псалом на латыни. Первые несколько мгновений этот голос в одиночестве разносился над дорогой, а затем его подхватил еще один человек. И еще, и еще. Пока не запела, казалось, вся растянувшаяся по тракту процессия. В одно мгновение изгнанные из родного дома, умирающие на холоде люди превратились в пилигримов, отправившихся в новое паломничество по святым землям и с надеждой смотревших вперед. Сарацинка заговорила вновь, лишь когда солнце скрылось за холмами и ее усталое лицо освещало одно только слабое пламя чадящего костерка. В таком сумраке она казалась даже моложе. Ей ведь, запоздало подумал Бернар, уже двадцать девять. Не так уж она и юна. Девчонка в сравнении с ним, девчонка, которую он привык видеть в ней с того дня, как впервые разглядел в окружении короля — Балдуина, хотя она мелькала у Бернара перед глазами еще при жизни Амори — это нежное сердцевидное лицо, совсем не подходившее под франкские каноны красоты, но вместе с тем очаровательное настолько, что у него захватило дух. Эта девчонка давно превратилась в зрелую женщину, но на взгляд Бернара ее это ничуть не портило. Он — старик, милостью Господа проживший уже семь десятилетий, — видел свое, особое очарование и в лицах пятидесятилетних женщин. Что уж говорить о той, кому еще не минуло и тридцати? — У вас нет лошадей, мессир? Вопрос застал Бернара врасплох. Впрочем, его следовало ожидать, если даже у безродной сарацинки, бежавшей из дворца еще год назад и с тех пор жившей неизвестно где и неизвестно с кем, нашлась неплохая лошадка. Не такая красивая и вышколенная, как та породистая белая арабка, на которой она ездила в правление Балдуина, но всё же... В таком путешествии пригодилась бы любая лошадь, даже будь она хромой и слепой на один глаз, а уж от такой гнедой кобылки теперь не отказался бы и рыцарь. Странно, что у нее до сих пор не отобрали лошадь. Быть может, останавливало то, что сарацинка старалась держаться поближе к рыцарям-монахам, надеясь на их защиту? — Нет, — ответил он наконец и осекся, сам вздрогнув от того, как гулко разнесся его сиплый простуженный голос над головами спящих вокруг людей. — Мы, — продолжил Бернар почти шепотом, боясь разбудить других, — отдали всех лошадей, что были во фьефе, перед сражением у Хаттина. Я думал купить новых позднее, но мы... у нас почти ничего не осталось. Моя дочь — вдова с шестью... с пятью детьми, а сыну всего шестнадцать. Барон д'Ибелин посвятил его в рыцари во время осады, но... Что толку? У нас есть лишь мечи и рыцарские шпоры, а у Агнесс несколько драгоценных колец. Мы нищие. И обречены. На Гийома надежды было мало. Что с него взять, мальчишки, получившего эти шпоры слишком рано и незаслуженно? Разве он сумеет защитить сестру и племянников? Будь жив Жасинт, Бернар был бы спокоен за семью, зная, что сын сделает всё, что только будет в его силах — и даже больше, — чтобы спасти родных, когда его отца убьет голод или болезнь. Но Жасинт лежал в земле уже долгие четыре года, погибнув при осаде Керака, и надежды у Бернара не осталось. — Мне жаль, что у вас ничего не осталось, — ответила Сабина ровным голосом, и не думая признаваться в том, как в одну из ночей — уже после падения города — пробралась во дворцовый сад и выкопала спрятанный там мешочек со своими драгоценностями. И прятала их теперь на самом дне сумы со своими скромными пожитками, каждый вечер кладя ее под голову и боясь, что кто-нибудь попытается ее украсть. Кроме драгоценностей — которые Сабина желала бы сохранить, но понимала, что не будет выбирать между ними и собственной жизнью — в сумке лежал бесценный для нее псалтырь из монастыря близ Иордана. Она не стала бы драться за жемчуг, но стала бы за книгу. Но несчастный осунувшийся старик, зябко кутающийся в потрепанный плащ, расценил ее ответ по-своему. — Думаешь, я это заслужил, девушка? Разве я был жесток с тобой? — Я отказывала вам снова и снова, но вы не слышали, мессир, — парировала Сабина. — Вы едва не потащили меня к алтарю силой. А теперь ждете, что я забуду об этом? Мне жаль вашу дочь и внуков... — Они умрут, — глухо сказал Бернар, перебив ее на полуслове. — От холода или от голода, но все они умрут. Моя семья не доберется до Триполи. — Не говорите так, — попросила Сабина. — Вы накличите беду. Мне жаль девочку, мессир, — повторила она, но видела, что убитый горем и поражением в войне старик не слышит неловких попыток утешить его. — Я сожалела и о смерти вашего сына. Я повела себя грубо, когда он погиб, но я сожалела. И ваша семья еще жива. Вы должны позаботиться о них.
Она помолчала, зная, что слова ничего не изменят, не накормят и не обогреют больных от холода и дождей детей, и предложила: — Отдохните, мессир, я послежу за огнем. Старик не стал спорить и закутался в плащ еще сильнее. Отчаяние убивало его быстрее, чем тяготы пути.
Сабина сидела, кутаясь в накидку, смотрела на потрескивающее, чадящее горьким дымом пламя и слушала вой ветра среди низких, поросших бурой травой холмов. Молилась, не разжимая губ, и думала о том, как странно порой сходятся пути разных людей. Сколько лет она избегала этого старика и не испытывала ничего, кроме раздражения, при виде его дочери, но теперь не смогла пройти мимо убитой горем женщины, державшей на руках своего мертвого ребенка. Эта девочка была лишь немногим младше Элеоноры, которую Сабина привыкла считать родной дочерью. И с каждым днем ей становилось всё тяжелее прогонять горькое, ядом разъедающее грудь желание обнять свою малышку и не выпускать из рук, пока они обе не заснут. Моя девочка. Ты же знаешь, я оставила тебя лишь ради того, чтобы защитить. Я не могу позволить тебе умереть в этом путешествии. Но не могу и остаться, не могу спрятаться за спину отца и предать свою веру. Я буду молиться, чтобы однажды, когда ты станешь старше, мы встретились вновь. И вновь стали одной семьей. Сабина молилась, думала и говорила с дочерью, протягивая руки к чадящему костерку, и ее саму уже начинало клонить в сон, когда в ночной тишине, в одно мгновение сделавшейся неестественно-жуткой, прозвучал резкий, будто сухой звук спускаемой с тетивы стрелы.*** Грязи на тракте было столько, что лошади, казалось, увязали в ней по колено. Недовольно ржали, встряхивали вечно мокрыми от беспрерывных дождей гривами, но продолжали нестись вперед, понукаемые непреклонными всадниками. Прошлым утром, когда бледное солнце медленно подбиралось к зениту, тамплиеры встретили на своем пути кавалькаду, возглавляемую бароном д'Ибелином. Помощь им не требовалась — королева ехала под защитой вооруженного отряда, в числе которого были и сарацины, присланные Салах ад-Дином для защиты знатных женщин, — но встреча всё же не была напрасной. От этой кавалькады храмовники узнали, что большинство беженцев идут пешком и сильно отстают, а по ночам и вовсе подвергаются нападениям не то бедуинов, не то посланных вдогонку магометан. Но скакавшие им навстречу рыцари — сбросившие свои белые плащи, чтобы не привлекать лишнего внимания и не погибнуть прежде, чем они успеют хоть кому-то помочь, — были на верном пути. Хотя новость о бедуинах их встревожила. Патриарх Иерусалимский даже зачем-то припомнил резню, случившуюся почти полтора столетий назад — когда сарацины несколько дней расстреливали христианских паломников, — и которая по сути и стала одной из причин Первого Крестового Похода, но возвращаться и отпевать погибших под стрелами и саблями не желал. — Я важнейшее духовное лицо Святой Земли, — говорил патриарх, ежась под взглядом равнодушных бледно-серых глаз. — Мой первейший долг — защищать силой своих молитв Ее Величество и юных принцесс. Любопытно, равнодушно думал Уильям, надолго ли хватит силы этих молитв, если сарацины вздумают напасть на Сибиллу, а не на оставшихся далеко позади бедняков? Барона д'Ибелина он, впрочем, не осуждал. Барон был одним из немногих, кто мог возглавить христиан в эти черные дни и должен был спешить, чтобы соединиться с основными франкскими силами. Султан взял Иерусалим — и эта победа должна была обеспечить ему вечную память среди магометан, — но едва он прекратит войну, как его несметное войско развалится на части из-за внутренних раздоров. Да и весть о падении Иерусалима — весть, чернее которой христиане не слышали, пожалуй, на протяжении несколько столетий — уже летела на Запад, ко дворам гордых франкских королей. Они не простят Салах ад-Дину обрушенных крестов и сожженных святынь. Пройдет от силы пара лет, и война разгорится с новой силой. Мир не рухнул с потерей Иерусалима, как им показалось в первое мгновение, оглушенным этой страшной вестью. Они продолжат сражаться и отобьют Священный Город, даже если ради этого им придется выложить путь к Иерусалиму собственными костями. Мир не рухнул, как Уильяму показалось в первое мгновение, но вместе с тем он сам будто летел в пропасть, чувствуя, что никто уже не протянет ему руку. Они все были мертвы. А те, кто еще оставался, наверняка погибнут в считанные месяцы, когда на них вновь двинутся орды врагов. Она была где-то там, на тракте между Иерусалимом и Триполи, куда теперь стремились почти все беглецы из потерянного города, и Уильям проклинал ее в мыслях за эту глупость. Сабина не осталась бы под защитой отца. Она ушла вместе с другими христианами, не пожелав смалодушничать, ведь она столько раз говорила о том, что Господь часто посылает им испытания. А теперь пошла на смерть, чтобы доказать Богу свою любовь к Нему. В тот миг Уильям ненавидел ее за это, но вместе с тем понимал: если он не сумеет отыскать ее среди других беженцев и узнает — каким-то чудом, неподвластным человеческому пониманию, — что Сабина всё же осталась в Иерусалиме, вновь приняв ислам, то он уже не сумеет любить ее, как прежде. Любовь к Богу превыше любви земной. И долг перед Богом превыше любого земного долга. Сабина — росшая среди магометан и принявшая христианство осознанно, с полным пониманием того, от сколь многого ей придется отказаться во имя веры — знала о своем долге перед Господом лучше любого рожденного во Христе. Лошади неслись по тракту, разбрызгивая грязь из-под копыт, и когда впереди показались первые походные шатры — шатры, которые могли поставить лишь немногие из покидающих Иерусалим людей — Уильям взмолился, чтобы Сабине и в этот раз не изменила ее извечная практичность дочери сарацинского купца. Пусть она держится поближе к тамплиерам. Или, что, пожалуй, будет вернее, к госпитальерам. Так ему будет легче отыскать ее среди десяти — если не более того — тысяч бегущих прочь от Иерусалима человек. Боже, пусть она надеется на то, что он ищет ее. Небеса же будто не слышали его молитв — и верно, допустимо ли тому, кто поклялся не знать женщин, молить о воссоединении с одной из них? — и первым знакомым лицом в этой необъятной глазу колонне беженцев стало лицо Эдварда. — А, мессир маршал, — процедил тот, смерив взглядом темный, лишенный красного креста плащ и перетянутую ремнем длинную кожаную безрукавку поверх теплой котты из некрашенной шерсти. — Вижу, одежды храмовников вам уже не по нраву. — Не глупите, любезный брат, — ответил Эдварду другой рыцарь, тоже оставивший свой белый плащ в одном из командорств Ордена. — Мы пришли, чтобы помочь этим людям, а не для того, чтобы бесславно погибнуть под сарацинскими стрелами. Где командор госпитальеров? У нас почти пятьдесят рыцарей и с полторы сотни сержантов изо всех прибрежных крепостей, начиная от самого Триполи. Если Господь будет милостив к нам, мы сумеем защитить большую часть беженцев. — Госпитальеры помогают хоронить мертвых, — бросил Эдвард, ничуть не умерив душащую его злость. И указал рукой куда-то назад, левее от тракта. — Там. Бедуины славно обстреливают нас по ночам, успевай только за щиты хвататься. — А вы что же? — сухо спросил Уильям, перебросив ногу через лошадиную шею и спрыгнув на землю. — Помогать христианам для тебя, любезный брат, непосильная задача? — А у нас лишь пятеро рыцарей, — огрызнулся Эдвард. — Я слежу за дорогой. — Следи, — бросил Уильям и повернулся к нему спиной. — На большее ты, верно, всё равно не годишься. Господь милосердный, следить за дорогой мог бы оруженосец. Да что оруженосец, ребенок — и тот бы управился не хуже. Они все здесь умрут. И не из-за стрел, а из-за того, что очередной глупец не желает перетрудиться и вырыть хотя бы несколько могил. От непохороненных, разлагающихся на воздухе тел пойдет зараза, способная выкосить едва ли не всех беженцев, измученных постоянным холодом и голодом. Сил помнить о смирении и уважительном отношении к другим братьям у Уильяма уже не было.
Он шел в указанном направлении — хоть в чем-то от Эдварда была польза, — но останавливался едва ли не через каждый ярд при виде нового, совершенно незнакомого ему человека — мужчины, женщины и даже ребенка, — и задавал один и тот же вопрос. — Я прошу прощения. Вы не видели здесь женщину-сарацинку? Описывал ее вновь и вновь, — примерный рост, лицо, глаза и коротко обрезанные волосы, — но люди только качали головами. И отвечали, что если и видели такую, то увы, не запомнили. Им хватало и собственных забот, хватало терзавших их голода и ледяных дождей, и сил разглядывать лица других таких же несчастных уже не оставалось. Уильям шел, лавируя среди съежившихся от холода людей, спрашивал снова и снова, но ответ не менялся. Ее нигде не было. Ее никто не видел. Здесь были тысячи людей, и было глупо даже надеяться отыскать среди них одну-единственную женщину, но он упрямо шел, спрашивал и молился в мыслях. Боже, помоги нам. Помоги мне найти ее, помоги защитить от беды. Ни о чем другом не прошу, не прошу ничего для себя, лишь позволь мне вывести ее отсюда. Позволь мне отыскать для нее безопасное место, где до нее уже не доберутся жаждущие покарать вероотступницу. Госпитальеры рыли в грязи общую могилу, чтобы уложить в нее несколько рядов неподвижных тел. Без гробов, без плащей, даже без котт и башмаков — живым одежда и обувь была куда нужнее, чем мертвым, — и при виде этого зрелища Уильяму показалось, что он так и не сумел вырваться из сарацинского плена, не сумел добраться до Триполи и вновь оказался в том жутком сером Чистилище, принявшем обличье бесконечной дороги. — Pax vobiscum*, брат, — сказал, с трудом выпрямив спину, кто-то из госпитальеров — рыцарь со смутно знакомым лицом, наверняка узнавший маршала храмовников и без белого плаща — и даже попытался улыбнуться. — Вот уж не ждал увидеть вас здесь. — Мы привели помощь, — начал Уильям, успел увидеть, как на звук его голоса стали поворачиваться другие братья и сестры в черных одеждах с белых крестами, а затем... Он лишь на мгновение бросил взгляд поверх чужих голов и замер, не веря собственным глазам. Разглядел неровно обрезанные, ставшие едва ли не вдвое короче на затылке, кольца черных волос, линию нежной щеки и даже выступивший на смуглом лбу пот. Сабина будто почувствовала направленный на нее взгляд, выпрямилась, схватившись рукой за спину, и повернула к нему усталое, будто постаревшее на десяток лет разом, перепачканное землей лицо. И тоже застыла без движения, глядя на него полными слез глазами. Среди черных кудрей отчетливо белела совсем тонкая, завившаяся полукольцом прядка у правого виска. Уильям шагнул вперед, не слушая чужих голосов, преодолел разделявшее их расстояние в несколько шагов по хлюпающей под ногами грязи — чувствуя себя так, словно идет во сне, и боясь, что она обратится в дым прежде, чем он успеет хотя бы коснуться ее, — и схватил в ладони это застывшее в растерянности и неверии лицо. — Я нашел тебя, — выдохнул Уильям, чувствуя под пальцами нежную смуглую кожу — убеждая себя, что это все же не сон и не явившееся ему в бреду видение, — и из медовых глаз хлынули слезы. Сабина жалобно всхлипнула и в следующее мгновение уже бессильно разрыдалась, прильнув к нему всем телом и содрогаясь, как от ударов бича. Уильям неловко уткнулся носом в ее спутанные волосы, не обращая внимания на удивленные взгляды госпитальеров, и вдруг подумал, что напрасно отчаялся.
Господь не оставил их. Господь вернул ему эту удивительную, бесконечно любимую женщину, когда он уже не верил, что увидит ее вновь. И даже примчись к ним сейчас вестник с востока, кричащий, что Иерусалим возвращен в руки христиан, Уильям не смог бы почувствовать себя более счастливым, чем в тот миг, когда ощутил эти судорожные объятия плачущей в его руках Сабины. Бог на их стороне. И они справятся с любым врагом, как бы силен и безжалостен тот ни был.