"Желтый Джек" (1/1)

...И, когда в стране стало неспокойно, и город стал заполняться пришлым людом, как запруда на ручье - водой, и работу стало найти совсем невозможно, и голод и нужда согнали меня, словно птицу, с уже почти ставшего привычным места, и с мечтой устроиться, как только я здесь обживусь, переписчиком или письмоводителем в какую-нибудь контору в порту, пришлось попрощаться, и я двинулся вглубь страны, и метался, как палый лист, не зная покоя, странствуя от фермы к ферме, и рыжая дорожная пыль, замешанная на поту, казалось, уже не смоется с меня вовек, ссохшись в плотную корку, и кожу стянуло загаром, и руки, привычные до сих пор только к перу и книгам, ныли и днем и ночью, и от мозолей на ладонях, что я каждый раз натирал черенком лопаты или вил, не помогали даже смоченные в драгоценной воде тряпки, и я приучился беречь все - хлеб, одежду, спички, потому что за работу платили скупо, и лишь хозяйки иногда, крадучись, с оглядкой - не видит ли ?сам?, - совали мне с заднего крыльца узелок с едой или ношеной одеждой, и в таких скитаньях я провел что-то около года, пока не добрался до другого края материка, и там-то, как я тогда думал, мне повезло попасть на каботажное судно... ...И, сойдя на берег, с флягой воды, несколькими морскими сухарями и куском жесткой, как подошва матросского башмака, солонины в котомке и с заработком - хватило бы его, чтобы продержаться, хоть на первое время,- завернутым в лоскут и пришпиленным для верности за пазуху английской булавкой, я двинулся в город в поисках работы... ...И, конечно же, проходил в городе понапрасну весь день, лишившись, к тому же, денег - какой-то оборванец, ударив меня по руке, вышиб монеты из моей ладони, когда я, стоя у прилавка со съестным на рынке, приценивался к хлебу и высчитывал, достанет ли денег на засахаренный кунжут, потому что меня отчаянно мучила тоска по сладкому, - и пришлось уйти с рынка, прижимая к отчаянно воющему желудку котомку с пожитками, чтобы хоть и ее не срезали, а ветер поднимался к ночи все крепче, и я шел по тропе, тянувшейся по самому краю обрыва, еле переставляя гудящие ноги, и слышал, как снизу доносился грохот прибоя и крики чаек и других морских птиц, рассекавших воздух своими сильными крыльями, и в сумеречном воздухе крутился вихрь песка и водяной пыли. И уже почти с наступлением ночи мне удалось набрести на заброшенную рыбацкую хижину, подпертую, чтобы совсем уж не заваливаласьнабок, источенными жучком и выветренными до сухого звона обломками мачты, я и удивился, не увидев света в оконце, не учуяв запаха дыма, и рассудил, что на одну ночевку сгодится и такое жилье, была бы крыша над головой... ...И, нырнув в черноту дверного проема, устраиваясь в углу, где было посуше, и куда не дотягивало сквозняком, я лежал в светлой, полупрозрачной зыби и вслушивался в жалобный писк полусорванной ставни... ...затем все погрузилось во мрак, словно огненные птицы разом поднялись на крыло и полетели... ...Как же это страшно - понять, что с телом творится что-то неладное, что невозможно освободиться от внезапно нахлынувшей слепоты, не разомкнуть сшитых ресницами век, что лицо горит, как от укусов роя шершней... И, ничего не видя перед собой, я все таскаю и таскаю по сходням мешки с углем и пшеницей, и они сползают с плеч и все больней давят на поясницу, и не остановиться, не поправить эту непомерную тяжесть, потому что руки налились свинцом, и поднять их я не могу, они стали как кузнечные молоты, но надо качать мехи, качать и качать, пока не закружится голова и искры из горна не взовьются до высокой, недосягаемой, как пустое небо, черной крыши кузницы, и перед глазами болтается петля, а полоса воды между причалом и бортом корабля лижет камни, и плещет и рычит: "Лихорадка! Лихорадка!" и сходни прогибаются и трещат под ногами, и визгливо скрипят, повторяя: "Притворство! Притворство!", и, спустя месяцы и годы тиканье маминых часов, переходящее в звонкое треньканье шпор, затихает до слабого, еле уловимого посвиста сверчка за печкой...