Жернова (1/1)

С неделю ночевать под мостами и лодками, греясь возле портовых костров, когда особо пробирало утренним холодом, мне все-таки пришлось. Пробавлялся я в эти дни мелкими приработками: кому отнести домой корзину с рынка, кому лошадь посторожить, и это не считая беготни по перекресткам улиц и чтения объявлений о найме... так что, когда мне посчастливилось пристроиться разнорабочим в пекарню, стало понятно, что я наконец-то, впервые за полтора года мытарств, нащупал твердую почву под ногами, определился "к месту". И то сказать, после "Казармы" новая работа, несмотря на всю ее тяжесть (а отстаивать смену от темна до темна на ручной мельнице - дело для терпеливых и выносливых, и я в первый день так перестарался, что меня потом отливали колодезной водой), была увлекательной и до некоторой степени сытной. Разрешалось брать в добавок к хозяйской кормежке "глупые" (то есть непропечённые, пригоревшие или случайно раздырявленные) пироги или ковриги, которые никто бы не купил, а если в едальне напротив удавалось разжиться кружкой кофе - так это вообще получался настоящий пир. Да и, что было ценнее этого, меня никто по ерунде не дергал, работаешь - работай, трудись, выполняй "упряжку"... Поэтому я мало-помалу перестал оглядываться на каждый резкий окрик (а за эту привычку спасибо Тедеске - я жался под ее взглядом, как звереныш - того и гляди по затылку схлопочешь), хотя те, с кем вместе я трудился - возчики, носильщики, тестомесы, пекари и все прочие - считали меня слегка "тронутым". И было с чего - в свободные дни я уходил на взморье, вместо того, чтобы составить ребятам компанию в походе в тратторию или (с неженатыми) к девицам "веселой жизни", да и вообще, как я ни пытался быть "как все", стать "за своего в доску" у меня не получалось. Я отчаянно стеснялся своего не до конца поставленного испанского выговора, одежды, которая и прежде была, сказать прямо, не из модного магазина, а теперь совсем износилась, сколько ее не чини - начинала рваться по живому месту, побелевших, тяжелых, как утюги, башмаков... Словом, приходилось на подковырки приятелей либо отмалчиваться, либо отшучиваться. Но все-таки, сколько бы я ни терся среди людей, я был страшно один, и даже поговорить по душам, кроме волн и птиц, было не с кем, так что, наслушавшись за день на пустынном берегу отчаянного чаячьего плача, я порой начинал тосковать о чем-то ином, несбыточном, и ночью ворочался под старой конской попоной на своей подстилке из джутовых мешков, пропахших затхлым ячменем, вслушиваясь в гудение отошедшего от рамы уголка синей "сахарной" бумаги - и так становилось пусто на душе, хоть кричи, хоть вой - никто не услышит...