Часть 6 (1/1)

Иуда потерял счет дням, проведенным в трудах, и вечерам, проведенными за долгими разговорами, а все ночи слились для него в один долгий дивный сон, где прекраснейший из смертных с лицом, до боли знакомым и любимым, но, как это бывает во снах, неузнаваемым, проводил с Иудой ночи напролет. Каждую новую ночь он не был похож на себя предыдущего, и каждую ночь являлся к Иуде, примеряя на себя одну из знакомых ему черт?— улыбку сквозь сжатые губы или темный взгляд с поволокой, рассеченное ухо или глуховатый, чуть надсаженный голос,?— и чем яснее Иуда узнавал и осознавал, чье лицо примеряет на себя мифический вожделенный образ, тем невыносимее были эти сновидения. Во сне своем он засыпал в руках у греческого полубога, возлюбленного Юпитером-Зевсом, а очнувшись ранним утром, обнаруживал римского смертного спящим рядом с собой. Божественное создание в его снах было великолепно, Мессала же, лицо которого примерял на себя чужой бог, даже в лучшие свои годы не был так красив. Но разве спал бы он рядом с Иудой, если бы жизнь не изуродовала его так? О, нет, он спал бы со своей женой?— с Тирзой, может быть, на роскошном ложе, а может, ложился бы со многими женщинами на грязных лежанках, с женщинами и мужчинами, которые не помнили бы его лица, и он не знал бы их имен. Но какому-то из множества богов, о которых знал Иуда, было, видимо, угодно нанести на некогда прекрасное и сильное тело Мессалы Северуса все эти шрамы и увечья, и каждый из его шрамов повторить таким же на спине Иуды?— с тем, видимо, чтобы они одинаково мучились от боли в старых ранах по ночам, и хранили каждый шрам друг друга в памяти и в истерзанном сердце. Ни одного из этих шрамов не было на теле существа из снов Иуды, но оно смело носить лицо Мессалы, как если бы заслужило того. Иуда не знал и не мог даже предположить, как можно было бы это заслужить, и что сам он мог сделать, чтобы заслужить все это наяву.Наяву, нескладный, настоящий, теплый и несовершенный, помятый после сна и неловкий, обессиленный и спокойно-радостный к вечеру, Мессала вряд ли догадывался, как тяжело даются Иуде их долгие беседы. Он не догадывался совершенно точно, иначе бы не сжимал ладонь Иуды теплыми и негнущимися от усталости пальцами, проваливаясь в сон, не засыпал бы, устроив голову на его коленях, и не спал бы, уткнувшись лицом ему в живот?— Иуду скручивало и ломало каждое утро от ощущения медленного, ровного дыхания, обжигающего сквозь ткань одежд тело, остывшее в утренней прохладе. Иуда не знал и не понимал, почему из тела его брата ночь не выпивает остатки тепла, и откуда вообще берется такое живое и жизненное тепло в этом изувеченном теле. Но это было так, и от этого тепла хотелось согреться, хотелось вдохнуть его, дышать им, облачиться в это тепло с ног до головы или хотя бы прикоснуться, дотронуться, ощутить. И холодно было не от того, что ночной воздух входил в тело с каждым вдохом, но от того только, что приходилось душить, тушить и уничтожать в себе палящие порывы и болезненно тлеющую необходимость узнать чужое тепло и вдохнуть чужое, теплое дыхание.Иуда согревался, как мог?— обжигал свое горло крепким вином за ужином и даже за обедом, раскалял мышцы тяжелой работой, и, остывая за долгим ночным разговором, согревался от теплой ладони брата. Быстрее всего и жарче всего грело, конечно, вино, а самые крепкие вина в этом городе наливал своим гостям кузнец Квинт.Застолье у кузнеца ничем не отличалось от застолий, которые проходили в доме Гуров или в каком-либо другом?— все так же смеялись и веселились, разве что пьянели куда быстрее и легче.Пребывая в чужом доме среди веселья, вин, льющихся рекой, и звонких разговоров, расхаживая среди незнакомых, но родных людей, Иуда в мыслях своих возвращался к разговору с Илдеримом, который случился на рассвете дня, в конюшне. Начал свою речь Илдерим, как всегда, издалека:-Жаль этих коней, Иуда, и жаль того, кто встанет в колесницу за ними. Жаль, как бы ни закончилась гонка. Но, если повезет, вместо этих коней обратно в город я приведу людей, и подарю им свободу. Стоила ли твоя свобода жизней четырех моих коней, Иуда Бен-Гур?-Я не знаю, стоит ли вся моя жизнь хотя бы одного твоего коня.-Ты разве недоволен своей жизнью? Оставь ты эти сёдла, Иуда… Ты вошел в этот город счастливым, а сейчас я вижу тебя таким же, каким тебя прибило к берегу. Что-то тревожит тебя?-Слишком уж дорого обошлась моя жизнь, Илдерим.-Все золото, в которое твою жизнь оценили, я легко отдал, и не жалею. О чем же жалеешь ты?-Двадцать человек погибли из-за меня, мой брат остался калекой, и…-Он ведь не брат тебе, Иуда, -это Илдерим сказал, пристально, проницательно глядя в глаза Иуды. —?Может, в этом дело?-Мы росли вместе, все детство провели рядом, конечно же он мой брат. Много горя и зла нам пришлось пережить, нам всем, нашей семье, но мы все равно братья. Конечно же, мы братья, Илдерим.-Вы никогда не были братьями. У вас разные родители и разные боги, ты иудей, он римлянин. Это не хорошо и не плохо, Иуда, но такова жизнь. Вы не братья.-Не понимаю, что ты такое говоришь. Мы простили друг друга, мать простила нас обоих, мы любим друг друга, как и раньше, мы не враги, не…-Я и не говорил, что вы враги. Не враги, но и не братья. Ты слишком устал, Иуда Бен-Гур. Ты работаешь за троих, в этом нет никакой нужды. Тебя ведь зовут к ужину?— так пойди. Оставь, наконец, лошадей и древесную стружку, и будь со своей семьей. Всем им ты нужнее, чем кобылам и рубанкам.-Я не понимаю тебя, Илдерим.-Сдается мне, Иуда, ты в первую очередь не понимаешь себя. И я тебя не виню. Не вини себя и ты,?— с этими словами Илдерим направился прочь, по пути привычно похлопывая лошадей по любопытным мордам. Илдерим слишком стар и слишком мудр, а от того говорит непонятно?— так решил Иуда. Нет, попусту Илдерим не говорил никогда, и совершенно очевидно, что каждое его слово было сказано не ради праздного разговора. Но Иуда действительно был слишком измотан, слишком устал, и немного, но ощутимо пьян. Такая степень опьянения не дарила приятной легкости, а вызывала, скорее, некую легкую горечь и непонятное сожаление, необъяснимую вину и тонкую, легчайшую боль где-то за сердцем, где обычно хранится все неприятное, все тяжелое, болезненное, что случалось в жизни. От этого тело казалось несколько тесным, и хотелось стянуть с себя липкую, вязкую и теплую кожу, подставиться ветру, остыть, отдышаться. Такая степень опьянения имела свойство усиливать чувства неловкости, неуместности и незавершенности во сто крат, и на этой пышной, удобренной густым вином почве, подобно сорной траве, расправлялись и прорастали все мысли, тщательно задавленные и скрученные в тугой ком.Чертыхаясь между колоннами, между людьми, от стены к стене, Иуда не мог найти себе места, и не нашел бы, даже выйдя из дома под бескрайнее небо, поскольку мир был слишком велик, а сам себе Иуда был слишком тесен, как тесна старая кожа линяющей змее. Иуда не мог более пить, поскольку во всем его теле не было больше места ни для вина, ни для единой мысли, ни даже для воздуха?— все это место заняло неизвестно откуда взявшееся сердце, отяжелевшее и огромное, раздувшееся и холодное, скрипящее при каждом вымученном вдохе и комом стоящее в горле. Так было, когда Мессала ушел из дома Гуров, так было, когда возлюбленная Эсфирь покидала его, чтобы быть выданной замуж, так было, когда мать и сестру отправили на крест, когда прокаженные и полуслепые от мрака, они смотрели на Иуду в пещерах прокаженных?— так было и сейчас, среди радостных людей, в городе, где из всех печалей людей постигает лишь смерть, да и та легкая, как глубокий сон.Мессала, разумеется, тоже был пьян, а мать и Тирза, должно быть, уже ушли, или же веселились среди других женщин?— Иуда не видел никого из них среди шумных и веселых людей, да и не хотел видеть, и в первую очередь не хотел видеть своего брата. Наверняка он пьян и весел, ивовсе не нуждается в том, чтобы Иуда мучился своим гадким опьянением рядом с ним, и явно не проводит вечер в одиночестве?— у Квинта собралость множество гостей, незнакомых Иуде, но наверняка хорошо знакомых Мессале, и они совершенно точно не дают ему скучать, а его чаше?— опустеть. Находиться же рядом с братом, будучи в таком мерзком состоянии, Иуда бы не смог, —?не выдержал, не перенес бы.Так, шатаясь от стены к стене, Иуда все же оказался на улице, где прохладный воздух хлынул в его горло, обнял его голову и остудил стучащую в висках кровь. Это было невыносимо, и никогда еще опьянение, даже самое тяжелое, не было настолько мучительным, настолько болезненным и отвратительным, и никогда еще Иуда не казался себе таким мерзким и грязным, и никогда еще не испытывал такого стыда. Должно быть, это полубог-виночерпий, истязающий его сны, глумится, и от того отравляет его вином. Или другие боги, которым позволено гораздо большее, чем ему, смеются над ним со своего Олимпа, где предаются любым чувственным излишествам, недоступным простому смертному.Вот теперь Иуда действительно был пьян так, как хотел недавно?— кожа его горела, и искры разбегались по ней от каждого движения воздуха, а тонкий винный вкус обжигал губы, как неистовые поцелуи в моменты страсти, давно забытые и более уже недоступные?— и все это было столь изощренной, великолепной мукой.-Я не стал много пить сегодня. Иначе бы я опять свалился замертво, и ты бы меня не утащил,?— с этими словами в позднем полумраке возник Мессала, и тяжело, неловко опустился на землю рядом с Иудой, спиной опершись о стену дома. —?А ты почему ушел?-Слишком там шумно. И душно. Решил проветриться. Думаю, что мне лучше пойти домой. Сегодня я много работал.-Тогда и я пойду. Потому что если вдруг я свалюсь, то лучше уж все-таки ты меня потащишь, чем мама. А Тирза точно не потащит. Помоги мне подняться, пожалуйста,?— Мессала протянул Иуде руку, когда тот с неимоверным усилием, но все же встал на ноги.-Представляешь, Квинт предложил мне свою дочь. Предложил взять ее в жены,?— так завел разговор Мессала по дороге к дому.-И что же ты? Согласился?-Нет, конечно же нет.-Почему нет?-Так ведь не отец должен предлагать свою дочь в жены неизвестно кому. Она сама должна выбирать. А она, если не слепая, даже не повернула бы голову в мою сторону. Да даже если бы она и сама согласилась за меня пойти?— я бы не согласился. Ты, в общем-то, знаешь, почему. Был бы смех и позор.-Нет в этом ничего смешного. И позорного.-А как по мне, так это жалкое зрелище?— стареющий инвалид, не знавший женщины, в постели с юной девицей.-Зря ты смеешься. В конце концов, даже не будь ты… не будь ты покалечен, впервые все произошло бы точно так же.-Не хочу об этом думать.-Расскажи лучше о своих богах.-А ты, я смотрю, любишь сказки, как и в детстве.В этот раз, замедлив шаг, Мессала принялся рассказывать о богах греков, о сыне богини Фемиды, Ахилле, о славных его сражениях, о близком его друге, Патрокле?— видимо, его собственные боги, совершенно точно смеющиеся над Иудой, послали такую мысль ему в голову.Даже будучи чуть пьяным, Мессале удалось довольно ловко подняться в дом по невысокой лестнице, Иуда же шел за ним, едва ли владея собственным телом, ноющим и изламывающимся, и голова его шла кругом от собственной тяжести. Многое было в его голове, и многое тяготило, многое так долго сохранялось в его сознании, что перебродило уже, как дрянное вино, и уксусными парами отравляло ум и тело, сделавшееся от этого мягким, гибким, неловким и тяжелым. Все, что рождалось и сохранялось в сознании Иуды, пьянило куда быстрее и мучительнее вин, которые предлагал своим гостям кузнец Квинт.По пути к собственной спальне Мессала все так же рассказывал о героях греков, и продолжил бы рассказывать, как и много раз до этого, до тех пор, пока не уснул бы рядом с братом или у него на коленях?— так и было бы, останься Иуда, как и всегда, для долгих ночных разговоров. Но крепкое вино вымотало, а едкое сознание загнало Иуду, и гнало прочь от брата, как можно дальше, в ночной холод и в привычное одиночество. Иуда точно знал, что дивный полубог не оставит теперь его сны в покое, и знал, что лукавое божество вскоре научится являться к нему, оставив свое аэдами воспетое совершенство олимпийским богам, и будет терзать его сны своим новым, изуродованным лицом, искалеченным телом и черными, тлеющими в сонной полутьме совсем не божественно, глазами с поволокой. Будет являться, примеряя на себя все новые и новые шрамы и увечья, пока Иуда не перестанет различать сон и явь, повредившись рассудком, пока с ног до головы не покроется собственным позором, как прокаженный струпьями, пока не истечет своим стыдом, как истекал кровью его брат, и пока в жилах его не потечет неразбавленное вино, чтобы обжечь и испепелить изнывающее, бренное и грешное, тело.