Часть 5 (1/1)
Мессала окончательно пришел в себя?— настрадался, отболел, выжал из себя остатки скорбных слез.-Мне просто повезло не потерять голову в очередной раз,?— так он сказал однажды за ужином, опрокинув в себя уже, казалось, половину кувшина вина,?— Этому, должно быть, стоило порадоваться. Я мог бы остаться без головы, правда, но боги были милостивы ко мне.Иуда замечал, как едва различимо хмурится его мать, когда Мессала говорит о множестве богов, и как Тирза чуть насмешливо кривит губы. Ей, конечно же, вряд ли было радостно от этого.Иуде же было радостно слышать каждое слово брата, сказанное не об увечьи или смерти. Полусонный и уставший после проведенного со своим маленьким легионом дня едва ли не больше, чем Иуда, трудившийся в мастерских, Мессала охотно рассказывал о своих походах, о том, что видел в мире, не обращаясь более к теме кровопролития. В этом благословленном Богом городе, казалось, сам воздух исцелял израненные души вновь пришедших.Иуда, памятуя о том, как болезненно изгибается спина его брата от опоры на одну лишь руку, рассудил, что перемещаться с двумя костылями Мессале должно быть гораздо удобнее, хоть и не был еще уверен, что Мессала не станет вновь издеваться и высмеивать свое увечье. Однако, получив костыль из рук Иуды, он лишь одобрительно кивнул и сказал:-Теперь буду бегать быстрее своих новобранцев. Спасибо.Иуда все так же, до глубокой ночи, до глубокой темноты оставался в мастерской или в конюшне?— с той только разницей, что теперь и Мессала был там с ним. когда солнце клонилось к закату, то где бы ни был Иуда?— у плотника или среди лошадей?— он слышал детские голоса и заливистый смех, и спустя несколько минут Мессала появлялся в окружении радостных детей, вооруженных самодельными деревянными щитами и мечами. Он, видимо, забавы ради обучил их воинской дисциплине, и теперь, прежде чем разбежаться по домам, крепкие розовощекие мальчишки, выпятив грудь и вытянув вперед подбородки, хором, немного вразнобой, отдавали честь. Мессала приходил за тем, чтобы рассказать, чем живет город и он сам, пока Иуда трудится, не покладая рук. От него Иуда узнавал, что Илдерим собирается готовиться к новым гонкам, что к Тирзе сватаются кожевник и лекарь, или о том, например, что семья кузнеца Квинта приглашает Гуров к ужину.-Представляешь, они и меня хотят там видеть,?— об этом Мессала сказал с искренним удивлением, и так, как будто удостоился какой-то великой чести.-Ничего удивительного, ты же мой брат. Мы же все одна семья. Правда, мы теперь не Гуры, да и ты больше не Северус, но мы семья, Мессала.Теперь Иуде не приходилось искать, чем бы занять себя?— едва Мессала приходил, начинался разговор. Долгий, непрерывный разговор, составленный из множества разговоров, которые не произошли за долгие восемь лет. Несколько ночей подряд Мессала, удобно устроившись на ворохе хрустящей соломы в конюшне, рассказывал о своих богах, и Иуда приходил от этих рассказов в искренний, детский восторг. Многое из того, что рассказывал Мессала о своих богах, казалось Иуде диковинным и непривычным, но ни в коем случае не казалось неправильным, как казалось матери. Мессала много рассказывал и о богах греков?— рассказывал, словно о своих богах, лишь изменяя имена на греческий мотив. Иуда удивлялся, например, тому, как легко и естественно выглядят любовные отношения богов и богинь, и как Мессала столь же легко и привычно рассказывает о Юпитере-Зевсе и виночерпии Ганимеде, о Пелопсе и Нептуне-Посейдоне, об Артемиде-Диане и преданных ей нимфах, о Геракле-Геркулесе и его возлюбленных юношах. Все эти рассказы были новы для Иуды, но нисколько не были отвратительны или неприятны, и именно это, возможно, казалось его матери чуждым. Впрочем, мать Иуды точно так же противилась и его браку с Эсфирью, и юношеской влюбленности между своей дочерью и римским сиротой.Когда совсем темнело и темнота порождала прохладу, Иуда и сам перебирался в ворох сена, к брату, плавающему между сном и явью?— сказания о богах, казалось, были нескончаемы, и Мессала порой даже терял голос от долгих речей. Находиться рядом друг с другом было гораздо теплее, и, когда Мессала наконец умолкал, чтобы дать отдых своему голосу, наступала очередь Иуды говорить?— и он предавался воспоминаниям о детстве, или же пересказывал все письма, которые писал брату, но на которые так и не получил ответов. Иуде хотелось пересказать брату едва ли не каждый день, проведенный порознь до того момента, как Мессала вернулся в город с почетным титулом и новыми шрамами?— тогда можно было бы думать, что те три года им удалось бы вернуть.Было и что-то невыносимое в этих долгих ночных разговорах, некое надрывное, скручивающее чувство какой-то непреодолимой невозможности, которое часто холодной ладонью стискивало горло Иуды. Это было ощущение сродни тому, что испытываешь, когда внезапно напрочь забываешь что-то, что очень хотел сказать, ради чего прервал собеседника на полуслове, и что теперь никак не можешь вспомнить?— немного стыда, часть досады и абсолютная масса неловкости,?— от этого Иуда говорил все подряд, все, что только мог выудить из памяти, в надежде, что и то, что ускользнуло от него, выйдет на поверхность. Это было мучительное, горьковатое и царапающее чувство в голове, скручивающее и тяжелое в груди, тянущее и даже до неловкости постыдное?— в животе. От этого холодели ладони и горел лоб, и кровь наполняла виски?— и чем больше говорил Иуда, чем дольше длился их разговор, тем более невыносимо становилось переносить это состояние, но и тем более привычным и приятным оно казалось. Во время одной из таких бесед Мессала, уже привычно устроив опустевшую от усталости голову на коленях брата, пребывая не то в полусне, не то в ясном уме, зачем-то дотронулся теплыми пальцами до ладони Иуды, а затем сжал его ладонь в своей.-Ты меня так держал, когда упал с лошади.-Да?-Наверное.Тогда Иуда с трудом смог вернуться к своей речи, потому что все слова провалились из головы куда-то в живот, осев там тяжелым грузом, отчего стало невероятно стыдно, неловко и слишком тепло, как бывает, если выпить слишком много крепкого вина.Другая ночь долгих разговоров застала названных братьев в мастерской плотника, и тогда Мессала, увидев ясное, высокое и тягучее черное небо, принялся рассказывать об учении о небесных телах, о котором слышал от ученых мужей. Он рассказывал и о том, как в высоком небе существуют непостижимые человеческому уму сущности великолепного, божественного происхождения, как на небосклоне великие боги сотворили каждую из прекрасных искр, тлеющих в ночной бархатной темноте, и совершенно по-детски искренне восхищался величию этого творения.-Я просыпался в одном городе и засыпал в другом, засыпал рядовым и просыпался командующим, я был ребенком и теперь вот уже даже не молод, был мертв и возвращался к жизни, а небо все так же прекрасно, все такое же черное и высокое, и ни одна из звезд не сдвинулась с места. А ведь небо видело гораздо больше смертей, чем видел я, оно и мою смерть увидит?— и не изменится.-Не нужно, пожалуйста, говорить о своей смерти больше никогда,?— Иуда вновь ощутил соленые иглы слез, сломавшиеся у него под веками, как в ту ночь, когда оплакивал мирно спящего брата. —?Больше никогда не нужно говорить об этом.-Нет, Иуда, ты не понимаешь. Я больше не хочу умереть, но теперь я впервые этого не боюсь. Посмотри на небо, там же ведь точно кто-то есть. Твой бог, мои боги или наши боги?— но они там, Иуда. Те, кто создал это небо, должны быть очень мудры, и, если они пошлют мне смерть, то я доверюсь их мудрости. Глупостей я уже достаточно наделал. Да и наговорил не мало, вообще-то. Ты прости меня. Я не всегда успевал подумать о том, что я делаю, но теперь-то мне спешить некуда, вот и думаю о всяком. Поэтому прости, если говорю лишнее.-Мы все уже простили друг другу,?— так сказал Иуда, неотрывно глядя на своего брата, который этого совершенно точно не замечал, блуждая взглядом по причудливым цепочкам звезд на ночном небесном бархате. Ночной воздух по обыкновению своему был прохладным, а кровь в уставшем теле Иуды, медленная и тягучая, обжигала лоб и ладони, как обжигают крепкие напитки. Иуда сам себе казался мучительно пьяным, и отчего-то сожалел о том, что брат его не пьян до беспамятства, что оба они не пьяны настолько, чтобы по жилам их текло терпкое, неразбавленное вино, чтобы можно было раствориться в легких винных парах, и хоть на одну смертельно пьяную ночь покинуть тесные, гнетущие, изувеченные и холодные тела. Иуда выпил бы так много, как смог бы, чтобы голова его опустела, а тело потеряло вес, и чтобы глухое, тянущее к земле, гнетущее чувство провалилось сквозь его нематериальную от опьянения плоть. Он выпил бы так много, чтобы губы горели, как после долгих поцелуев, и чтобы кожа тлела, как угли в очаге, распаляясь даже от легкого движения воздуха, выпил бы так много, что продолжил бы пить и во сне, где к нему сошел бы великолепный полубог из мифических сказаний, черноглазый, с полными мягкими губами и оливковой кожей, и наливал бы вина в его чашу, как делают это возлюбленные виночерпии верховных богов. И тогда, опьянев до полусмерти даже во сне, Иуда пожелал бы забыться на руках некогда прекраснейшего из смертных, возлюбленного верховного бога. Иуда пожелал бы навсегда забыться, если бы только мог, лишь бы тело его не скручивало в тугой канат каждый раз, когда брат его, очевидно, возлюбленный всеми богами и от того все еще живой, засыпал рядом с ним, доверяя ему свое изрубленное, изувеченное тело с тем, чтобы Иуда, видимо, сохранил его от демонических сущностей из собственных снов. Иуда пожелал бы навсегда забыться в алкогольном угаре, если бы в этом забытьи он мог пребывать в объятиях своего бывшего брата так, как прекраснейший из смертных, о котором рассказывал Мессала, пребывал в объятиях величайшего из богов.