Глава 13. Пьеса о вечном (2/2)

— Я догадывалась, Томаш… но спасибо, что рассказал. Я хочу… побыть одна, ладно? Немного отдохну.

Он поднял книгу и помог сестре добраться до кровати. Она жутко исхудала и поднять её на руки теперь совсем ничего не стоило. Томаш хотел плакать, когда чувствовал сквозь ткань платья её выпирающие острые рёбра. Он уложил её на кровать, спросил, не хочет ли она чего-нибудь. Тереза только помотала головой и задержала его около себя ещё чуть-чуть.

— Томаш… спасибо тебе, — прошептала она, держа его за рукав. — За всё, — губы тронула слабая, жалкая улыбка. Первая за месяцы. Она растрогала и порадовала Томаша. Сердце наполнилось надеждой: так может быть, они все заслужили шанса на новую, счастливую жизнь? Тереза вот пошла на поправку, скоро совсем выздоровеет, наберёт вес, румянец снова тронет её щёки, а пальцы прикоснутся к давно забытому фортепьяно. Быть может, они куда-нибудь уедут — подальше от отца, чтобы его плети не дотянулись до них. Томаш решил, что вернётся к учёбе, найдёт подработку и скопит достаточно денег для переезда. А уж потом как-нибудь они с сестрой разберутся…

Такие картины он рисовал в своём воображении, когда покидал комнату Терезы. Картины яркие, волнующие, приятные. В них было много места музыке, природе, красивым городам и музеям!

Следующим утром его разбудил истошный крик. Вопила одна из служанок, зашедшая утром к Терезе, чтобы помочь ей умыться. Томаш вскочил и, в одной ночной одежде, рванул к комнате сестры. Родители и слуги тоже бежали туда по лестнице. Но Томаш оказался вторым после служанки, упавшей без чувств, кто увидел это зрелище.

Тереза повесилась — рядом с кроватью, использовав крепкие метёлки балдахина вместо верёвки. Её тело побледнело и свело судорогой. Томаш упал на колени и громко-громко закричал. Вся боль, вся ненависть слились для него в этом крике. Слуги за спиной рыдали и пытались прийти в себя. Кто-то ещё упал в обморок. Мать схватилась за сердце, и её перенесли в другую комнату. Отец стоял бледный, испуганный и жалкий. Томаш подошёл к нему, долго и зло смотрел в глаза, а затем со всего размаху врезал по лицу. Некрепкие старческие зубы пошатнулись и какие-то даже отлетели. Отец повалился на пол и отплевался от крови и презрения. Будь он хоть первой силой Праги (а он ею всё-таки не был), у него не хватило бы смелости ответить сыну. Так он и остался лежать на полу. А Томаш сверху ещё и добил:

— Теперь-то ты доволен судьбой своей дочери, мразь?

После этого отец так ни разу и не смог посмотреть ему прямо в глаза.

Пока слуги охали да ахали, приходили в себя, плакали, паниковали и носились по особняку, Томаш взял на себя самую тяжёлую работу. Грустно, отчаянно про себя он усмехался: «Так бы Терезу никто и не вытащил из петли, пока врач не пришёл констатировать её смерть!» Кажется, так бы оно и было.

Осторожно, будто теперь это что-то значило, он освободил сестру от верёвок, перерезав их ножом. Тело, холодное, закоченевшее, упало ему в руки. Утирая слёзы, он отнёс Терезу на кровать и аккуратно положил на разворошенные простыни. Вчера он сделал то же самое, но сколько надежды и счастья было в том моменте!.. Томаш упал рядом на пол и разрыдался.

— Зачем же ты оставила меня, сестрица? Как я смогу выжить в этом мире без тебя? — вопрошал он у мёртвого тела, но ответом ему служила только убийственная, острая тишина. Томаш ещё долго не мог осознать её смерть, хотя первым среди слуг и родителей опомнился и даже вынул её из петли. Принятие ударит его гораздо позже — ещё сильнее, жёстче и больнее.

Почему же это всё помнила Тереза? Ответ прост: она уже стала призраком, неупокоенной душой, и видела мучительные картины после своей смерти. Но показаться семье или хотя бы брату не могла — должно было пройти много лет, прежде чем её призрак начнут видеть. Этих лет хватило, чтобы на семью обрушилось следующее несчастье.

Томаш настоящий заметно поник и нервозно теребил края своей куртки. Время после смерти сестры — самое ужасное. Его жизнь покатилась так быстро и стремительно, что он не успел опомниться, как уже задыхался на дне, болтая руками и бесполезно пытаясь всплыть.

Отец объявил, что дочь умерла — от болезни, а слугам запретил говорить правду. Кроме того, что он не хотел пятнать свою и так уже подпорченную репутацию, он боялся, что в церкви откажут в отпевании Терезы, если узнают, что она лишила себя жизни сама. А это ему казалось страшным грехом, похуже смерти дочери — так для себя разъяснил Томаш.

Терезу похоронили на тихом пражском кладбище. Брат ещё несколько недель ходил на её свежую могилку и подолгу сидел рядом с камнем. Он скучал по сестре и чувствовал себя несчастным, глупым псом, хозяин которого умер, а он этого ещё не понял и приходил по привычке на место, где видел его тело в последний раз. А осознание всё не укладывалось и не укладывалось в его голове. Без Терезы мир перестал казаться приемлемым, ярким, не обделённым счастьем. Томаш не мог найти в нём светлых пятен. Он уже много-много раз повторял, что сестра была ему ближе матери, и её потеря разбила его, не знавшего ещё серьёзных проблем, вдребезги.

Началось всё с бутылки вина, которой Томаш решил заглушить свою вечную боль. Когда помогло, он понял, для чего взрослые пили алкоголь. Неужели им всем было хоть на десятую часть так же больно, как ему? Не находя ответа, он продолжал пить. Затем вечерами стал пропадать в сомнительных кабаках и барах. Без иного умысла, кроме как напиться. Его знали в лицо и всё напрямую докладывали отцу. Тот пару раз попытался поговорить с ним, но стыд жёг ему глаза и разговоры ни к чему не приводили. Отец в глазах Томаша значил не больше коровьей лепёшки. И он сам это, конечно же, понимал…

Когда Томаш начал пропадать на долгие сутки из дому, семья забила тревогу. Они боялись потерять ещё и сына, наследника, которому готовили столь блестящее будущее. Отец с тяжёлым сердцем решил очистить его душу монастырём: дескать, суровый распорядок дня и священные мессы помогут ему забыть об утрате и вернуться на путь истинный. К тому же, Томаш точно никуда не сбежит и не сможет влипнуть в неприятные пьяные истории, которые часто заканчивались кровопролитием.

Всё было в этой идее хорошо, кроме главного: желания самого Томаша.

Дальше воспоминания Терезы обрывались, как только брата заточили в монастырь. Увидела она его вновь лишь спустя два года, когда его труп внесли обратно в дом. Долго ещё стены особняка сотрясались от грудных, ужасающих рыданий призрака. Обитатели стремились скорее покинуть его, а те, кто оставались, потихоньку сходили с ума. Тереза не знала, что её брат тоже стал призраком, а если бы даже знала, то, пожалуй, спокойствия бы ей это не принесло: кому, как не ей, знать, как тяжело быть неупокоенной душой?.. Уж лучше спокойное, вечное забвение, чем это скитание без цели и смысла, с грудой душевных терзаний и названивающего в сердце волнения!

И вот теперь они снова встретились — чтобы решить ошибки прошлого. Показывать остальную часть истории, уже после их с Томашем смертей, Тереза не стала, да и какой смысл? Ян прекрасно мог дорисовать в своём воображении ужасный конец. Тиран-отец и робкая мать остались в одиночестве, похоронив один за другим своих детей. Только тогда до них дошло осознание, что во всём были виноваты они. Больное матушкино сердце не выдержало, и вскоре она умерла. Отец же повредился рассудком, больше не мог работать на государственной службе, и его по-тихому спихнули в дом душевнобольных. Там он и дожил свои скудные, унизительные годы. Наверняка в его памяти до последних минут крутилась одна и та же сцена, где его дочь висела в петле, а собственный сын бил его по лицу с презрением хуже, чем к дворовой нашкодившей собаке.

Наконец, картинки вокруг погасли, и они снова стояли посреди тёмной, мрачной залы с пыльными подсвечниками. Ян даже не мог поверить, как много эта комната значила в прошлом: в ней проводили самые лучшие вечера, застолья, выступления. В ней повстречались Кристина и Тереза. В ней счастье кружилось бок о бок с трагедией в разноцветном вихре радости и тоски. А теперь — лишь холод и тьма…

На улице заметно потемнело: сквозь дырявые портьеры лился синий, густой свет сумерек. Тереза наконец повернулась к ним и тяжело, стыдливо улыбнулась, как всякий человек, раскрывший самые тайные уголки своего сердца.

— Теперь вы знаете мою историю, — глухо произнесла она и стиснула в пальцах края кружевного платка. — Точнее, Томаш знал давно, но, может быть, не так подробно, как сейчас… Я хочу попросить вас о помощи, — Тереза всё ещё не смела поднять на них глаза и беспокойно разглядывала треснувший пол. — Я знаю, что упокоит мою душу — это пьеса Кристины, которую я так и не сыграла. Долгие годы я пыталась воспроизвести её сама, но, как известно, неупокоенная душа не может себе помочь, только кто-то другой… — Тереза наконец осмелилась на них посмотреть, и в её бледном, исхудалом лице, каким оно сохранилось перед смертью, проступило волнение. Томаш подошёл к ней и нежно взял за руки.

— Мы поможем тебе, Тереза. Твоя душа найдёт долгожданный покой, ты его заслужила.

Щёки девушки заблестели от слёз. Они обнялись, и на сердце у Яна впервые за сегодняшний день посветлело. Он вдруг понял, что испытывал Томаш: радость от встречи с сестрой омрачилось тем, что все эти годы она так же, как и он, страдала от своего существования. И скоро им суждено попрощаться друг с другом снова — на сей раз уже окончательно. Ян видел, какие противоречивые эмоции клокотали глубоко в душе Томаша, как поднимали со дна весь горький осадок, которым, как он думал, больше никогда не отравится. Но Тереза должна была найти покой — это они знали точно. Как бы ни было больно, её нужно отпустить.

Кровь вдруг отхлынула от лица Яна, когда он понял, что эти слова в точности подходили ему. Однажды он отпустит Томаша — для его же блага. Душе сделается невыносимо, отвратительно, страшно, но это будет оживляющая, ностальгическая, трепетная боль.

Тереза тем временем достала из потайного кармашка старый пожелтевший конверт. Она всё это время носила подарок Кристины с собой! Томаш развернул стопку нот и подошёл к роялю. Они думали, что инструмент, долго простоявший без музыки, будет непригоден или прозвучит фальшиво. Но старый рояль ответил на пробные ноты податливо и нежно, как дикий кот, обезумевший от ласки человека. Никто не задавал вопросов, почему же так. Весь особняк как будто жаждал лишь одного: чтобы его одинокая призрачная владелица наконец упокоилась с миром. Всё было готово, осталось лишь исполнить.

Томаш некоторое время играл разминочные этюды. Боялся сфальшивить и переврать то чувственное и красивое произведение, написанное одной возлюбленной для другой. Долго вчитывался в ноты, запоминал каверзные места, коротко наигрывал отдельные эпизоды… Тереза стояла недалеко от рояля и ласково улыбалась. Ян чувствовал себя лишним на этом семейном прощании, как вдруг девушка обратила на него внимание. Пока Томаш отвлекался на проигрыш мелодии, она подошла к нему и тихо прошептала:

— Позаботься о нём, Ян, прошу тебя. Ты любишь его, я знаю этот взгляд, это чувство… — Тереза тронула его руку и улыбнулась. — Не бойся. В любви мы никогда ничего не теряем. Пусть и на краткий миг, но мы счастливы, и это стоит того.

Но как потом нести с собой тяжёлую ношу этого краткого мига? Как потом вспоминать о временах счастья? Как потом забыть ласковые поцелуи и слова? Как… как вычеркнуть любовь из сердца, когда она станет лишь тяготить его неразумной кляксой? Об этом Тереза ничего не сказала, а Ян бы так хотел спросить! Она вернулась к Томашу, поднялась на сцену и встала поодаль от инструмента. Всё было готово к исполнению. Все знали, что после него произойдёт.

Томаш поглядел на сестру и уже не скрывал печали во взгляде. Тереза ласково ему улыбнулась, подошла и крепко-крепко его обняла. Её платье впитало горькие братские слёзы. Напутствующий шёпот остался только между ними двумя — да Ян бы и не хотел знать, о чём их последний разговор, с радостью бы вообще не видел эту сцену. Уж слишком она была тяжёлая.

И вот, когда Тереза снова отступила на пару шагов назад, Томаш заиграл. Если бы Ян хотел описать эту мелодию, если бы был знаменитым мастером слова, то он бы потратил часы и дни, чтобы подобрать эпитеты и метафоры, чтобы окунуть читателя в сладкое озеро забвения и влить в его уши прекрасную пьесу. Но он был простым музыкантом, не лишённым вкуса, но лишённым власти над словом. Как слушатель, он понял всё сразу: музыку писали с любовью и нежностью к той, кому она предназначалась. Он разглядел в звонких ласковых переливах Терезу, её смех, её поцелуи; он видел её глазами Кристины, и столь проникновенная, запечатлённая в вечности любовь вилась в его грудной клетке ледяными, но такими прекрасными розами. От них было и больно, и славно.

Он очнулся, когда ощутил на языке привкус соли. Не заметил, как быстро его это тронуло… Ян плакал много в последние дни — это уже чересчур и слишком отчаянно. Но когда он посмотрел на Томаша, то увидел, что не его одного раздирали на клочки чувства двух влюблённых, умерших в девятнадцатом веке. Как напарник видел сквозь слёзы клавиши, непонятно, но он умело перебирал их, а щёки блестели от влаги и горечи. Тереза стояла рядом, не смея подойти к брату и утешить. Мелодия оплела её и очаровала. Мягкий светящийся ветер уже кружил вокруг неё. Совсем скоро она исчезнет.

Какое облегчение, надо думать, испытал Томаш, когда упокоил душу своей сестры. И какую безмерную грусть. Он ещё доигрывал последние аккорды произведения, но Тереза уже растворилась в матовом свечении. Ян подошёл к роялю, и Томаш закончил. Последние звуки растаяли в воздухе, догнав Терезу уже в ином мире — там, где был тёплый покой и гулкое безвременье, небытие. Страх для людей, сладость для призраков.

Томаш уронил руки на колени и тяжко выдохнул. Ян подошёл ближе. Дрожащие ресницы, бледные, влажные щёки, упавшие на лоб волосы, лихорадочно-алые губы. Он был как красивая фарфоровая статуэтка, какие обожали расставлять на полках ещё лет двадцать назад. Красивая, но очень хрупкая. Ян помнил, как разбил одну такую в детстве — грустную, припавшую на бок балерину.

И теперь боялся, как бы не разбить ещё одну. Снова.

Сердце гулко дребезжало в висках, показывая его страх и желание. Ян подошёл ближе, вплотную к сидящему Томашу, и приподнял его подбородок. Как только они встретились взглядами, он всё понял. Переплелись их боли, сожаления, тайны, недостатки и горечи. Переплелось всё самое ужасное и вместе с тем родное. Томаш смотрел на него спокойно и грустно. Губы больше не дрожали. Дрожало только сердце — оно впитало слишком много чужой любви, чужих страданий и раскаяния. Слишком много, чтобы не расшевелить свои собственные.

Ян провёл пальцами по тонкому лицу, влажным щекам, горячим губам, которые податливо открылись навстречу и поцеловали каждый его палец. Тело вспыхнуло, как сухое дерево. Ян наклонился и — нет, не поцеловал, а скорее испил Томаша до дна. Губы отчаянно, неловко и страстно искали друг друга. Первый поцелуй — угловатый, яркий, до дрожи в коленках и онемения в затылке. Ян вбирал в себя Томаша, его чёртовый ладанный привкус, его солёность, горечь и нежность. Томаш цеплялся руками за его плечи, волосы, куртку, подтягивался к нему наверх, оплетал шею и снова падал на стул. Ян хотел с усмешкой обжечь его, как обжигает всякий умелый своего неопытного возлюбленного, но потом понял, что сгорел сам в собственной ловушке, когда очнулся и перебирал губами по его шее, а ладонь беспорядочно скользила по клавишам, пуская в тёмную залу россыпь разрозненных нот.

Томаш опомнился первым и легонько оттолкнул его. Зелень глаз горела колдовским, томным огнём. Ян бы позволил себя очаровать и приковать навсегда. Но голос Томаша звучал тревожно и даже испуганно.

— О, Ян, что ты наделал…

Не вопрос, не восклицание, не удивление и не ярость. Больше сокрушение и печаль. И желание. Ян видел. Ян не мог ошибиться. Да и Томаш, хоть и оттолкнул его, держал за ворот куртки и не отпускал. Его губы ещё хранили другой привкус. Это сводило с ума и пугало одновременно.

— Если сегодняшняя история и должна была нас чему-то научить, так это тому, что счастье не стоит откладывать, — шептал Ян, взяв его ладони в свои и быстро целуя холодную кожу. Пятна румянца уже давно проступили на щеках Томаша. Хотелось коснуться их всех и целовать, целовать, целовать… — Не ври, что во время исполнения не представлял нас, наши прикосновения и признания, — горячо шептал ему в ладонь Ян. — Это было неизбежно. Прекрасно, но неизбежно…

Томаш порывисто вырвал ладонь из его рук и начал собираться. Слишком спешно, слишком нервозно. Собрал ноты, закрыл крышку рояля. Ещё раз обвёл взглядом залу, некогда бывшую его домом. Потом посмотрел на Яна, и его взгляд заволокло туманом боли. Ян знал, почему.

До дома они шли молча. Прага пролетала мимо дешёвой декорацией, будто в малобюджетном спектакле: неуклюже нарисованные стены домов, все как один похожие и бездарно размазанные акварелью; обмоченные в синюю краску куски ваты вместо облаков, серая холстина Влтавы вдалеке, ужасно тусклая подсветка двумя сломанными софитами — это фонари — и непрофессиональная, слишком уж искусственная массовка.

Ян спрашивал себя: так ли далеко они отошли от героев посредственной пьесы и плохих картонок в качестве пейзажа?

Дома Томаш скинул с себя верхнюю одежду и обувь и устало сел на диван. Упёр локти в колени, руки зарыл в растрёпанную копну пыльных волос; лицо искривило тяжкое осознание. Ян распрямил и повесил их одежду и медленно вошёл в гостиную. Томаш даже не включил свет. Окна царапали белёсые в свете фонарей капли дождя, вдалеке трубил и гремел вечерний поезд. Комната наполнилась мерным постукиванием. Иногда казалось: выглянешь в окно, а пейзаж-то меняется! И все мы словно едем куда-то в своих одиноких квартирах, прихватив надежду на лучшее, но не распрощавшись с грузом худшего. Едем на станцию с плохо читаемым названием «Счастье» — не пропустить бы да вовремя выскочить! А ещё лучше — наконец обрести себя…

Ян упал перед Томашем и обнял его колени. Вот он здесь, перед ним, распластан и уничтожен. Всё равно что влюблён и предан. Пальцы осторожно опустились на его макушку, зарылись в рыжих локонах. Потом губы. Горячее дыхание опалило затылок. Слова терялись в волосах, но Ян дотошно отлавливал каждое и собирал в единое полотно. А говорил Томаш сдавленно и хрипло:

— Зачем же ты сделал это, Ян? Ты же знал, как всё будет, что случится в конце. Я уйду. Моя душа не упокоена, Ян, я всё равно буду искать этот покой, пока не найду. Пока не растворюсь. Не исчезну. Зачем же ты дал мне шанс? Зачем показал, что неравнодушен? К чему нам эти крохи? Мы только изведём друг друга. И ты останешься… — он не смог договорить. Ян поднял голову и с улыбкой посмотрел ему в лицо.

— С разбитым сердцем, да. Ну и что? Я люблю тебя, Томаш, люблю — до последней мелочи и самого ужасного недостатка, — Ян и сам себя пугал, пока целовал всё, что попадалось под губы: его руки, коленки, запястья, край кофты, прядь волос. Как же иронично и забавно исполнялось проклятие несчастного Матиаша: наконец-то он довёл себя до той раболепной любви, от которой всю жизнь так круто и брезгливо бежал.

Томаш вздрогнул, положил ладони на его щёки и заставил остановиться, посмотреть на себя.

— Неужели ты хочешь настолько себя измучить? Нам не стоило открываться, не стоило быть такими нежными друг с другом. Мы ведь были просто одиноки и встретились по трагической случайности… мы не должны были… не должны знать друг друга, — шептал он, а любовь дрожала в его глазах, в его мелких поглаживаниях, в сомнении. — И не знали бы… А теперь всё кончено, — говорил, а сам изнывал без его поцелуев. Ян гладил его по щеке и пододвинулся ближе. Прошептал в самые губы:

— Так давай насладимся этой последней каденцией<span class="footnote" id="fn_32447618_0"></span>. Как известно, она слаще всего.

На сей раз Томаш ласкал его, ещё только обучаясь этому сложному ремеслу. Но уже дразнил, потягивал губы, целовал нарочно мимо и отсчитывал степень наслаждения по венке на шее, прикоснувшись к ней пальцами. Ян позволял и взамен заботливо проглатывал его слёзы, солёными дорожками стекавшими по щеке. Более горького и несчастного воссоединения Прага не знала, они были в этом уверены. Почему именно воссоединение? И сами бы не сказали. Но они будто всегда были друг у друга, принадлежали своей любви. Только угрюмое мироздание распихало их по разным эпохам и заставило мучаться.

— Я пока плох в поцелуях, — спёрто прошептал разрумянившийся Томаш и смущённо улыбнулся ему. — В монастыре, знаешь ли, с этим было совсем никак.

Ян коротко усмехнулся и наконец поднялся с пола, чтобы сесть рядом с ним. Погладил по голове, осторожно дотронулся до бугристой от шрамов шеи. Томаш вздрогнул, но выдержал прикосновение. Весь ощутимо поник, взгляд расстроенно опустил книзу, губы крепко сжал. Ян понимал, какой вопрос застыл между ними нерешённой снежной глыбой.

— Скажи, теперь я тебе… буду казаться слабаком? После того, что ты обо мне узнал? — шёпотом спросил он и стиснул ладони в кулаки. Ян видел, как в нём напряглась каждая жила, и медленно провёл пальцами по щеке. Его бедный, ласковый Томаш!.. Теперь всё стало понятно. Любовь для него — первое сильное чувство, он боялся обнажить перед ним свои грустные тайны, боялся показаться немощным от того, что не сумел пережить тяжёлые времена и полез в петлю.

— Томаш… — Ян пододвинулся к нему, взял за руки и поднёс к губам. Целовал ладони, кисти, запястья, пока щёки Томаша не налились смущением. — Я могу только догадываться, как плохо тебе было в тот момент. Ты был один, и ты был в отчаянии. Кто знает, вытерпел бы такое я сам… может быть, уже бы давно полез в петлю, ещё когда только потерял человеческое обличие и всю свою жизнь. — Томаш осмелился посмотреть на него, и Ян улыбнулся. — Мы не обязаны быть сильными всегда. А для наших слабостей и существуют те, кто нас любят…

Томаш упал в его объятия и зарылся носом в кофту. Ян гладил его по голове и улыбался. Сердце его давно раскололось на части, но он чувствовал себя живым, настоящим, влюблённым. Он познал любовь, он и не думал познать её с кем-то, кроме Томаша, а ещё они оба облегчили свои души от многолетнего груза личных тайн. Каждый тащил за собой потрёпанный чемоданчик прошлого, где тяжёлыми фолиантами лежали страхи, сомнения, вина и одиночество. Теперь они избавились от них и дышать стало легче.

Но вся борьба была только впереди.