Часть 21. Прощай (1/2)
Кощей
Оле я снял комнату в общаге, так что вчера она уже переехала. А я остался один, практически на чемоданах. Точнее, на одной несчастной сумке. Сегодня поговорю с Антоном и уеду.
Расчетные вышли охренительно хорошими, ведь за время работы на заводе я ни разу не ходил в отпуск. С круглой суммой в кошельке стоял и ждал автобус. Один — ребята уехали раньше. Вдруг мимо прошел парень и внутри что-то екнуло. Он встал метрах в трех, не обращая на меня никакого внимания. А я всё разглядывал некогда черные, а нынче мелированные волосы.
Не может быть!
Он достал сигарету и охлопал себя по карманам в поисках зажигалки, и я двинулся к нему, не соображая вообще ничего. Высек огонек и протянул руку. Он прикурил.
— Спас…
Поднял на меня глаза и тоже узнал.
События десятилетней давности пронеслись в памяти, будто это вчера было.
Никита Зверев — тогда еще четырнадцати лет от роду — сказал, что я ему нравлюсь. А у меня сорвало башню. Всего-то месяц прошел с тех пор, как дал отпор отцу. Во мне бурлила ненависть, и я сделал ужасную вещь. Он и стал первым «одуванчиком». Первым и единственным, кого задушил и бросил в том заброшенном доме. Первым. Я думал, что он умер. Его искали, а потом семья переехала. Вот и решил, что все закончилось хорошо. Для меня — не посадили ж. Но это висело грузом внутри и тянуло. Все эти годы. Я сожалел. Мне было так жаль, что я сорвался. Перестарался. Сейчас вообще жалею о том, что причинял так много боли.
Помню, у него было родимое пятно на лопатке. Почти как белый, пушистый одуванчик. Оттуда и пошло. Поэтому все они стали зваться так.
Из-за моего ебанизма и неконтролируемой агрессии страдали люди, а все потому, что не мог наказать самого себя. Я ненавидел себя и через них причинял боль себе же. Блядь, я слишком больной для этого мира.
Он явно хочет сбежать, а я не могу его отпустить. Не так, не сейчас. Пока не сказал того, что должен.
Аккуратно беру его за запястье, и он замирает. Пугливый и покорный, прям как тогда.
— Прости меня.
— Да ты ебнулся! — он шипит и, отворачиваясь, затягивается.
— Я чудовище и знаю, что сделал тебе очень больно. Я вообще думал, что ты умер, когда пришел в себя…
Говорить тяжело, горло сводит.
— Я провалялся там сутки, потому что даже встать не мог. А потом переехал. Сбежал. Куда подальше. Я, блин, до сих пор жить спокойно не могу. Не могу позволить себе отношения, потому что… помню. Тебя, гада, помню! И то, что ты сделал.
— Я не могу изменить прошлое и забрать себе всю ту боль, что причинил тебе. Но я очень рад, что ты жив и сожалею о содеянном, правда.
Никита отбросил сигарету и, вырвав руку, злобно смерил меня взглядом.
— Что мне твои извинения? Что они изменят?
Я вздохнул. Обладай и впрямь слова целительной силой — было б куда проще жить.
— Просто ответь. За что? За что ты так со мной?
— Хотел, чтобы я был не один. Хотел, чтобы кто-то мучился так же, как я. Все проблема во мне. Прости.
Руки трясутся, говорить тяжело, а у глаз становится подозрительно тепло. И мокро.
— Своего ты добился. Если интересно, я действительно мучился. Сам себя прощай, — выпалив это, Никита подхватил сумку и, резко отвернувшись, зашагал прочь от остановки.
А я стоял и смотрел ему вслед. Радуясь, что он жив. Стало немного легче. Я не убийца. Но все равно на сердце тяжесть — ведь себя я простить никогда не смогу.
Подошел автобус и я поехал в Щурово.
***
Фокс
Проснувшись, сразу понял что что-то не так. Какое-то щемящее чувство не давало покоя.
Так, вчера… Нет, спать я залег уже сегодня, поэтому и глаза продрал ближе к вечеру, вот, небось, и маюсь, никак не соображу чего не так. Все так, просто продрых белый день. Чтоб взбодриться, заварил себе чай, по традиции включив музыку. Посидел, тупо пялясь в холодильник и пытаясь понять, что за ерунда со мной. Чего ж так маетно-то?
Обычный же день. Даже планов никаких.
Но будто забыл что-то жизненно важное.
От размышлений отвлек звонок в дверь. Я никого не ждал, но ко мне часто кто забегает, особенно вечером, но вот конкретно сегодня, по непонятной опять же причине, общаться ни с кем не хотелось.
Настойчивая трель все не смолкала и била по мозгам. Несмотря на хозяйский игнор, гости давали понять, что желают общаться. Вздохнув, отставил кружку и поплелся в коридор с твердым намерением послать любого.
Кроме тети Светы, которая стояла на площадке с йорком под мышкой.
— А чего это вы через дверь? — удивился, пропуская соседку.
— Ключи опять потеряла. Представляешь, вышла с Лаки погулять, прошлись буквально до магазина, и нате — нет связки!
Она грустно вздохнула, хлопая себя по карману, будто я что мог видеть сквозь ткань.
— Бывает, — пожимаю плечами и шлепаю на кухню, думая, что она сейчас уйдет к себе. На вежливость у меня сегодня тоже нет никаких душевных сил.
— Ты чего такой, настроения нет? — идет за мной, спуская Лаки на ламинат. Тот, цокая коготками, тут же начинает обнюхивать углы, видимо, в попытке найти что-нибудь вкусное. Не судьба, брат, я по полу еду не раскладываю.
— Не знаю, весенняя хандра, наверное. Чаю хотите? — решаюсь проявить гостеприимство.
— А давай! — тетя Света усаживается на диван, а я молча наливаю вторую кружку чая, тягаю с полки конфетницу и, водрузив все на стол, присаживаясь на табуретку.
— Я уезжаю четырнадцатого, в смысле, в это воскресенье. Посмотришь за цветами?
— Угу, — киваю, потянувшись за конфетой, и пытаюсь сообразить когда это. И тут до меня доходит. Сегодня же пятница! Последний день, когда Костя в Щурово! Возможно, он уже уехал. Да, скорее всего, вечер же. И какая, в общем-то, разница? Даже если нет, он все решил, и нет ему до меня и моих тараканов никакого дела.
— Сегодня весь день как пришибленная. Дата-то самая для меня печальная. Вот весь день все и теряю. Уже столько лет прошло, а до сих пор никак не привыкну, что его нет.
Сразу понимаю, что ни о ком, кроме мужа, она так говорить не может. Я видел его, в детстве, но почти не помню. Только усы, большие, с завихрушками. Казался мне тогда мушкетёром из-за них.
— Сегодня годовщина? Вы извините, я и не знал. Соболезную.
— Ага. Годовщина. Самое грустное, знаешь что? Перед тем, как он вышел из дома, мы поспорили слегка, и я сказала ему уйти. До сих пор жалею, только ничего уж не воротишь. Если бы знать, какие твои слова станут последними…
Почему-то перед глазами сразу всплывает Костя и тот его поцелуй. Перед уходом. Единственный за тот день. И мои последние слова. Я ведь так и не сказал ему больше ничего. И, наверное, больше не скажу. Вряд ли мы ещё увидимся, если только случайно… Где-нибудь столкнувшись. От этого становится ещё больнее.
— Может, коньячку? — спрашиваю, скорее потому, что сам захотел выпить. Хотя и ей, наверное, не помешает. Не умею я людей утешать.
— Если только по одной, а то совсем расклеюсь.
Киваю и, привстав, достаю из кухонного шкафчика стратегический запас в виде полупустого округлого штофа и двух фужеров. Закуску не выкладываю, чувствую, лишнее сейчас. Разливаю. Греем янтарное успокоительное руках, пьем не чокаясь. Алкоголь обжигает горло, но я даже не морщусь. От горечи во рту становится чуть легче.
Тетя Света добивает свою порцию, отставляет фужер и задумчиво говорит:
— Хорошо, если человек жив, и свои ошибки можно исправить. А как простить себя, если уже ничего нельзя сделать? Ладно, засиделась я что-то. Пойдем мы.
— Теть Свет, — окликаю, когда она почти ушла, вспомнив. — Он же от тромба умер. Вы в любом случае ничего б сделать не смогли.
— Возможно. А возможно и нет. Кто ж теперь правду скажет? И знать наперед нам ничего не дано, только легче-то от этого не становится.
Лаки на это звонко тявкает, и они уходят через лоджию, оставив меня на пустой кухне.
Сижу, пялясь на коньяк, обдумывая махнуть ли ещё. Прихожу к выводу, что пить в одиночку — это уже алкоголизм, и прячу искушение с глаз долой. А в груди все так же кошки скребут.