Глава 16. Я ненавижу мою любовь (2/2)
На экране — романтическая комедия, у артистов глаза как соски; диалоги натужно смешны. В метельной неразберихе чувств он залез в собственную память.
Съемное гнездо, из которого выметены все следы уюта. В прихожей обои имитируют кирпич, полы покрыты затоптанным линолеумом, имитирующим дерево. Он запрещает себе скучать по их дому, разрушенному взрывом. Он думает о судьбе государства, о своих носках, в которых на пятке правой ноги всегда появляется дырка, и о том, как летом Жан раскрашивал причудливым узором слюны его пенис, а потом плакал крупными слезами, как баба, когда он отвернулся от него. С тех пор он не понимает своего темперамента, манер и воображения, но у него достаточно времени, чтобы разобраться. Впереди — вечность, которую он себе обещает. Если его не убьют в первом же бою.
Антуан с дружками сидит на кухне; звучит стеклянный хор стаканов; в прокуренном воздухе черные волосы брата покрыты седыми разводами.
Антуан говорит с жесткой, презрительной интонацией:
— Риоваль давно качается, его только плечом толкни и он слетит. Это мой бизнес теперь.
— Черт, чувак, тебе девятнадцать. — Детина в английской матросской куртке с обтрепанными обшлагами рукавов выталкивает из ноздрей сигаретный дым. — Они тебя не послушают.
— Тогда они познают всю силу благоденствия, — Антуан небрежно двигает рукой, на пальцах у него тяжелые металлические перстни, это скорее кастет, чем украшения. — Я их, блядь, заживо сожгу, если попытаются рыпаться.
— Может, в Церковь на них настучим? — предлагает «матрос». — Типа, еретики, собираются втихаря…
— Я не крыса, — обрывает его Антуан. — Хочешь убивать — убивай. А писать доносы ниже моего достоинства.
Второй парень задирает верхнюю губу, показывая хохочущие лошадиные десна:
— Забавные вещи говоришь. Ты и вправду дворянин, да?
— А ты, блядь, сомневался в моих словах?
Заметив его в дверях, брат поднимает на него глаза; его ноздри и борода, которую он отрастил для респектабельности, посеребрены кокаином.
— Убирайся отсюда! Я же говорил тебе…
Он собирал шахматы, но ему хотелось послушать.
У него не обрывалось дыхание. Его брат плохой парень, но у них плохая жизнь. Возможно, бытие онтологически — зло. Понятие добра невозможно вместить в его сознание после того, как они съели его кота. Если какая-то доброта зацепилась за крючья и выступы его разума, то это произошло не благодаря Богу, а вопреки ему. Или того хуже. Нет никакого Великого Архитектора, которому он мог бы предъявить свои претензии. Однажды они возвращались с вечерней мессы, и он увидел мамино лицо, отражающее абсурдность мироздания. Он спросил ее: что говорит об этом твоя религия, Ахль аль-Сунна? Религия ее предков, религия другой страны, менее значительной, чем Египет, Рим, Византия и Персия. Кусок севера Африки, который здесь называют в искаженном виде.
Он едва знает ее язык, но знает первоначальное старое название: Джезаир Бени Мезгенна.
Она сказала, как будто разглаживала ответ пальцами:
— Это имеет какое-то значение?
Он слышал от нее о фрагментах: верность традициям, участие общины в выборах халифа, следование жизненному пути пророка Мухаммеда. Он хотел узнать, считает ли она это правдой после принятия христианской веры. Считает ли она это отголоском истины.
— Милый, — она дотрагивается до его плеча и говорит очень тихо, — я не хочу, чтобы ты думал об этом. Здесь есть единственная вера — вера твоего отца.
Бывали моменты, когда ее брови повелительно срастались. Но он увидел, что она выражает опасение. Все неровные швы мироздания созданы… из ничего.
Она лежит в могиле и чернеет.
Кладбища переполнены из-за нехватки гробовщиков.
Год назад его горло саднило каждый раз, когда он открывал рот. Ее смерть застряла у него в глотке.
Он не может так жить, и он знает, что она не хотела бы, чтобы он так жил.
Поэтому он изменился.
Антуан не изменился. Он просто стал плохим парнем.
Его глаза дико черные; он наполняет свои вены наркотиками, потому что боится того, кем он становится, или потому что ему скучно. Когда мы сидели в подвале, мы поняли, что катастрофа — это скучно. Может быть, он убьет себя этим страхом или этой скукой.
Но я другой человек. Может быть, я лучше приспособлен к выживанию. Я не думаю, что разделяю его холодную заботу о нашем будущем.
Думаю, мне все равно. Я зло сужаю в будущее глаза. У меня такая чистая совесть, что она ослепляет меня. Будущее может подавиться, если речь идет о ребенке, чье величайшее счастье — три кровавых кружочка колбасы на тарелке. Таким был наш рождественский ужин в прошлом году (плюс моченое яблоко, которое я украл на рынке).
Я пожимаю плечами.
— Я хотел приготовить обед.
Мой брат ведет себя, как будто я позорю его, и он видит все дырки в моих носках:
— Бастьен, блин.
— Почему нет? — Он запутывает руки на груди и вздергивает подбородок. — Я тебя не осуждаю и не болтаю. Давай я помогу чем-нибудь. Ты говоришь, что прикончишь какого-то босса, да? И как это поможет тебе завоевать авторитет? Я думаю…
Антуан сфыркивает кокаин с черной щетины.
— Сопливых забыли спросить. Иди в свою комнату и делай уроки.
— Не смей обращаться ко мне как к ребенку!
— Ага, у тебя длинный хуй и длинный язык, ты определенно взрослый.
— В этом году я отправлюсь на чертову войну! На которой ты, кстати, не был! Как насчет самоуважения в этом вопросе?
— «Сладка и прекрасна за родину смерть», да? <span class="footnote" id="fn_38979967_1"></span> Все это чушь для стада! Если бы ты не был так помешан на дворянской чести… — Он заключает словосочетание в издевательские кавычки. — Короче, я тебя ни на какую войну не пущу, Дон Кихот хренов, понял?
— Что? — он сжимает руки в булыжники кулаков. — Смерть Христова! Представляешь, что бы сказал на это отец? Ты не только не хочешь сражаться за короля…
— Король может поцеловать меня в…
— Дело не в короле! Вся страна делает это! И я не собираюсь отсиживаться, пока они умирают и калечатся!
— Слушай, — он встает из-за стола, лицо вдруг разражается розовогубой улыбкой. — Мама бы мне голову оторвала, если бы я тебе позволил…
Герцог Анжуйский упал губами на висок Эпернона, и тот начал сладострастно гладить его бедро.
Шико почувствовал, как в его глазах застопорился фильм ужасов. Его высокоплечая поза застыла.
Рука Эпернона забралась под подол блестящего платья Анжуйского.
Судорожный выдох затрепыхался в горле, словно сжатом тисками.
Шико уставился прямо на экран, боясь шевельнуться.
Анжуйский издал скорбный звук, словно флейта, играющая похоронный марш. Его узкая кисть белела в темноте: пальцы вцепились в подлокотник кресла.
У него, должно быть, глупое лицо, решил Шико, когда вновь обрел способность думать. Он покосился на Сен-Люка, сидевшего справа от него; тот казался особенно скуластым и окаменевшим, как полутруп в объятьях мороза. Я вряд ли выгляжу лучше, сказал он себе. Эта шлюха превращает нас в снеговиков. Морковки вместо носов, угольки вместо глаз, нарисованные ухмылки. А я продал ему собственную жизнь.
Он раздавлен, расплющен и смят, как кусок марли. Анжу дышит все громче и громче.
Он не может сдержаться и примерзает к его дыханию. Щеки накалены, как печка. Его рука крадется к подлокотнику кресла к руке Анжу, сквозь рыхлое, дряблое, потное ощущение внутри него. У принца должен быть нежно-розовый член, кончает он топленым молоком, а от его поцелуев звенит во рту, как от переперченного мяса. Я влюблен в него даже сейчас, когда он заливает другого теплотой своего тела, когда он пошлая, бессмысленная блядь, которая развлекается, шокируя своих слуг. Он не стоит ломаного гроша, и все же он неземной, и бесценен, и в нем все секреты мироздания.
Какое счастье жить в историческое время с ним. Удивительно, что мне выпала эта удача, ведь я абсолютно обычный человек. Я бы усеял трупиками своей любви сотни рукописных страниц, но почему-то в лабиринтах моего черепа складывается идиотская анаграмма его имени: «Подлый Ирод». <span class="footnote" id="fn_38979967_2"></span>. Я отправлю эту несмешную остроту гулять по двору, чтобы всадить в него мелкие колючки. Жаль, что гугеноты не расстреляли его при Жарнаке и Монконтуре. Стоит ли жить на свете, если не лапать его клейменную лилиями плоть, как Эпернон.
В моей голове воцарилось какое-то лоскутное одеяло. Ни одна мысль не вторит другой.
Если это и есть любовь, я не пожелал бы ее и врагу. Даже герцогу Майеннскому, который наверняка сидит в самом дорогом ресторане со своей кралей, увешанной бриллиантами, изумрудами и сапфирами, хрустит скорлупой генетически не модифицированных креветок и думать забыл о парне, которого он швырнул в отбросы общества своим высоким велением. Вот кто во всем виноват, герцог Майеннский. Если бы не этот славный толстяк, я бы не слушал, как Эпернон дрочит герцогу Анжуйскому.
Соседнее кресло разражается оргазмическим всхлипом; Эпернон роется в блестящих складках и вытаскивает руку; принц сворачивает белизну своего лица набок и говорит, минуя Шико:
— Господин де Сен-Люк, подайте мне салфетки.
Шико поднялся, как из могилы, в которой был погребен, и отправился на выход, скоропостижно меряя циркулем своих ног темноту зала.